|
||||
|
Приложения Четыре работы о психологической типологии 1. К вопросу об изучении психологических типов Доклад [Доклад, прочитанный на Психоаналитическом конгрессе в Мюнхене в сентябре 1913 года (на котором Юнг и Фрейд встретились в последний раз). Впервые на немецком был опубликован в 1960 году в Собрании сочинений К. Г. Юнга /23- 6. Appendix, pp.541 ff/. В 1913 году появился французский перевод, исправленный Юнгом, с которого Софией Лорие и был сделан русский перевод, опубликованный в 3-м томе /1- С. 139–149/. Для настоящего издания в текст внесены необходимые исправления и он разбит на параграфы. — прим. ред. ], прочитанный на Психоаналитическом конгрессе в Мюнхене (7–8 сентября 1913 г.) Хорошо известно, что истерия и шизофрения (dementia praecox) [В то время когда Юнг работая над данной темой, термин «шизофрения» еще не был внедрен в психиатрическую и психологическую теорию и практику. Врачи и психиатры пользовались термином dementia praecox (раннее слабоумие). — прим. ред. ] — если иметь в виду общую картину этих болезней — представляют собою резкий контраст, главным образом вследствие различного отношения больных к внешнему миру. Чувства, которые внешний мир вызывает в субъектах, страдающих истерией, превышают по своей интенсивности нормальный уровень, тогда как у больных, страдающих шизофренией, эти чувства не достигают даже нормального уровня. Преувеличенная эмоциональность у одних и крайняя апатия у других — вот общая картина, которая рисуется нам при сравнении этих двух болезней. В личных отношениях это различие сказывается в том, что обыкновенно, за немногими исключениями, мы поддерживаем душевную связь с нашими истеричными больными, чего не бывает с больными шизофренией. Противоположность этих двух патологических типов равным образом бросается в глаза и во всей остальной их симптоматологии. С точки зрения интеллектуальной плоды истерического воображения в каждом отдельном случае можно вполне естественно, по-человечески, объяснить всеми предшествовавшими данными, всей личной историей жизни больного. Напротив, измышления больных шизофренией гораздо более похожи на сновидения, чем на психическую жизнь в состоянии нормального бодрствования; кроме того, эти их измышления носят бесспорно архаический отпечаток: мифическое творчество примитивного воображения отражается в них гораздо больше, чем личные воспоминания больного. С точки зрения физической можно сказать, что при шизофрении мы не встречаем тех симптомов, которыми так богата истерия, симулирующая целый ряд известных органических заболеваний, производящих столь сильное впечатление на окружающих. Все это ясно указывает на то, что характерным признаком истерии является центробежное движение либидо, тогда как при шизофрении это движение центростремительное. Однако, после того как вполне выявившаяся болезнь создаст для больного особого рода «компенсацию», мы наблюдаем обратное явление. В такой стадии у истерии либидо тормозится в своем экспансивном движении и вынуждено обратиться вовнутрь: больной перестает принимать участие в общей жизни, замыкается в свои мечты, не покидает постели, не выходит из больничной палаты и т. д. При шизофрении происходит обратное: больной, который в инкубационном периоде (то есть во время развития болезни) отворачивался от внешнего мира, чтобы сосредоточиться на самом себе, чувствует себя вынужденным бывать на людях, привлекает на себя внимание как близких, так и посторонних своим нестерпимо экстравагантным и даже агрессивным поведением. Я предлагаю обозначить эти два противоположных устремления терминами: экстраверсия и интроверсия. В случаях болезни, когда игра воображения при таких фантастических измышлениях или истолкованиях, подсказанных эмоциональностью, доводит субъекта до ложной оценки внешних предметов и самого себя, необходимо к этим двум терминам добавить квалификацию: регрессивная. Итак, экстраверсия налицо всюду, где человек сосредоточивает свой основной интерес на мире внешнем, на объекте, которому и придается существенная важность и значимость. Напротив, интроверсия имеется там, где внешний мир подвергается своего рода обесцениванию и презрению, где важным и значимым становится самый субъект, который как таковой жадно завладевает всеми интересами человека и становится в собственных своих глазах, так сказать, единственною строкою, которая вносится в счет. Я называю регрессивной экстраверсией то явление трансференции, или переноса (обозначаемое Фрейдом словом Übertragung), которое заключается в том, что склонный к истерии субъект проецирует иллюзии или субъективные оценки из мира своих чувствований в мир внешний. Регрессивную же интроверсию я усматриваю в противоположном болезненном явлении, а именно в таком, которое мы встречаем в случаях шизофрении, когда таким фантастическим видоизменениям подвергается сам субъект. Необходимо с самого начала понять, что эти два противоположных течения либидо, в качестве простых психических механизмов, могут быть налицо попеременно у одного и того же субъекта, потому что в конечном счете оба течения стремятся различными путями прийти к одной и той же цели, а именно к благополучию субъекта. Фрейд нам показал, что в процессе истерической трансференции, или переноса, личность стремится отделаться от своих неприятных воспоминаний и впечатлений, освободиться от тяжелых и сложных психических комплексов при помощи «вытеснения» их или «подавления». Личность цепляется за объекты для того, чтобы забыть свои мучительные заботы, оставить их позади себя. В интроверсии же личность старается сконцентрировать свое внимание на этих своих психических комплексах и уйти в них от реального внешнего мира с помощью процесса, который, собственно говоря, не есть «вытеснение»; к нему правильнее было бы применить термин «обесценивание» (Entwertung) объективного мира. Интроверсия и экстраверсия суть два вида психической реакции, которые как таковые часто наблюдаются в одном и том же индивиде. С другой стороны, существование двух психических болезней столь противоположных, как истерия и шизофрения, отличительной чертой которых и является именно почти исключительное преобладание интроверсии или экстраверсии, позволяет нам думать, что и в нормальном состоянии могут быть психологические типы, отличающиеся относительным преобладанием то одного, то другого из этих двух психических механизмов. Психиатрам, например, хорошо известно, что задолго до ярко выраженного проявления названных болезней будущие пациенты уже представляют собой характерный тип, следы которого можно проследить в раннем их детстве. Бинэ как-то очень верно заметил, что невроз только усиливает, придает больший рельеф характерным чертам данной личности. Уже давно известно, что так называемый «истерический» характер не есть только продукт болезни, но что он в известной степени ей предшествует. Гох в своих исследованиях историй болезни показал то же самое относительно больных шизофренией: и у них недочеты их личности и душевный надлом предшествует яркому проявлению самой болезни. Если это так, то легко можно встретить такой же контраст психологических темпераментов и вне рамок патологии. Нетрудно, впрочем, и в литературе найти целый ряд параллелей, свидетельствующих о действительном существовании этих двух противоположных психических типов. Не притязая на то, чтобы исчерпать этот вопрос, я приведу здесь ряд многозначительных примеров. 1. Философу Уильяму Джемсу мы обязаны, насколько мне известно, наилучшими наблюдениями в этой области. Джемс говорит, что, каков бы ни был темперамент профессионального философа, он именно этот свой темперамент силится выразить и оправдать своей философией. Исходя из этой идеи, вполне отвечающей духу психоанализа, он делит философов на две группы: на идеологов и позитивистов. Идеологи (tender-minded) полагают весь свой интерес на внутренней жизни, на вещах духовного порядка; позитивисты же (tough-minded) больше доверяют вещам материальным и реальностям внешне объективным. [Эти английские термины лишь приблизительно могут быть переданы русскими выражениями: мягкосердечный и жестокосердечный; слово mind непереводимо, ибо в нем нераздельно слиты оба элемента: голова и сердце. Tough = zan = цепкий; здесь в том смысле, что «позитивист» крепко держится фактических данных (объективизм), тогда как «идеолог» нежно привязан к своему «я» (субъективизм). ] Ясно, что здесь речь идет о двух противоположных тенденциях либидо: идеологи являются представителями интроверсии, позитивисты — представителями экстраверсии. По Джемсу, характерной чертой идеологов является рационализм: идеологи — люди принципов и систем; они утверждают, что властвуют над опытом и превосходят его своими абстрактными рассуждениями, логическими дедукциями, своими чисто рациональными концепциями. Факты мало заботят их, и эмпирическая множественность явлений нисколько их не беспокоит: они насильственно вводят данные в свои идеологические построения и все сводят к своим предпосылкам. Достаточно по этому поводу вспомнить Гегеля, который a priori установил число планет! В области психопатологии мы находим такого рода философствование у параноиков: не обращая внимания на опровержения, которые дает им опыт, они навязывают миру свои бредовые представления и, по выражению Адлера, находят способ все «устраивать» по своей болезненной, предвзятой системе. Другие особенности, усматриваемые Джемсом в этом типе, совершенно естественно вытекают из вышеописанной, основной характерной черты. Идеолог, говорит Джемс, «интеллектуал, идеалист, оптимист, человек религиозный, признающий свободу воли, монист, догматик». Все эти качества с очевидностью указывают на то, что его либидо, интерес, сконцентрирован почти исключительно в мире мышления; эта концентрация на мышлении, то есть на внутреннем мире, и есть не что иное, как интроверсия. И если для этих философов опыт играет некоторую роль, то разве только как приманка или щелчок, данный абстракции, данный насущной необходимости насильственно втискивать хаос мира в прекрасно прилаженные рамки, которые в конечном итоге не что иное, как создание духа, творение чисто субъективного мышления. Тип позитивиста (tough-minded), напротив, эмпиричен. Он видит только фактические данные. Для позитивиста опыт является властителем, его единым руководителем и вдохновителем. Позитивист считается только с эмпирическими явлениями, констатируемыми вне его самого. Его мысль является лишь реакцией на внешний опыт. Принципы в его глазах не стоят фактов: принципы могут лишь отображать или описывать цепь явлений, но никогда не образуют какой-либо системы. Таким образом, теории позитивиста всегда заранее подвержены противоречиям в силу чрезвычайного накопления эмпирических материалов. Психическая реальность с точки зрения позитивиста ограничивается наблюдением и испытыванием удовольствия или страдания; дальше этого позитивист не идет и не признает за философским мышлением права на существование. Оставаясь на вечно изменчивой поверхности мира явлений, он и сам причастен к этой неустойчивости: увлекаемый хаотическим беспорядком вселенной, он подмечает все ее разновидности, все теоретические и практические возможности, но он никогда не приходит к единству, к установлению точной системы, которая одна только и может удовлетворить идеолога. Позитивист преуменьшает все ценности, сводя их к элементам, ниже их стоящим; он объясняет высшее низшим и развенчивает его, показывая, что все это не что иное, как та или иная вещь, сама по себе не имеющая никакого значения. Из этих общих черт логически вытекают другие, которые Джемс тоже отмечает в этом типе. Позитивист есть сенсуалист, придающий большее значение непосредственным данным ощущений, чем размышлению, им предшествующему; он — материалист и пессимист, ибо слишком хорошо знает безнадежную неопределенность в ходе явлений; он не религиозен, так как не способен оградить реальности внутреннего мира от натиска фактов. Он — детерминист и фаталист, способный лишь покоряться; он — плюралист, не знающий синтеза; и, наконец, он — скептик, что неизбежно вытекает из всего остального. Сами выражения, которыми пользуется Джемс, ясно показывают, что различие типов является следствием локализации либидо, этой магической силы, которая есть основа нашего существа, но которая, в зависимости от индивида, в одном случае устремляется в сторону внутренних переживаний, в другом случае — в сторону объективного мира. Джемс приравнивает, например, к религиозному субъективизму идеалистов характер современного эмпиризма, который тоже в некотором смысле религиозен: «Наше уважение к фактам само по себе почти религиозно: в нашем научном темпераменте много благочестия». 2. Другую параллель мы находим у Вильгельма Оствальда, который делит гениальных ученых на классиков и романтиков. /130- S.371/ Романтики отличаются быстротой реагирования и чрезвычайной быстротой и продуктивностью в творчестве идей и проектов (к их общим взглядам, однако, часто примешиваются факты, плохо усвоенные и имеющие притом спорное значение). Они — прекрасные, блестящие учителя, любящие свое дело преподавания, отдающиеся ему с заражающей горячностью и энтузиазмом, что привлекает к ним многочисленных учеников и делает их основателями школ, в которых они пользуются огромным личным влиянием. Нам нетрудно узнать в них экстравертный тип. Классики Оствальда, напротив, реагируют медленно, творят с трудом, имеют мало склонности к преподаванию и личным прямым выступлениям; они не отличаются энтузиазмом, парализируют себя строгой самокритикой, живут в стороне от всех, замкнутые в себе, не находят — да и не ищут — учеников; но произведения их законченно-совершенны и часто создают им посмертную славу. Все эти черты отвечают нашему пониманию интроверсии. 3. Другой, очень ценный пример мы находим в эстетической теории Воррингера. /75/ Воррингер заимствует у Ригеля выражение «абсолютная воля к искусству» для определения внутренней мощи, вдохновляющей художника; он различает две формы этой мощи: эмпатию (Einfühlung) и абстракцию; и сами термины, которыми он пользуется (Einfühlungsdrang, Abstraktionsdrang), достаточно ясно показывают, что речь идет о натиске либидо, о властном жизненном порыве. Воррингер говорит: «Как симпатический импульс, импульс чувства, находит удовлетворение в органической красоте, так абстрактный импульс находит красоту в неограниченном, то есть в отрицании всякой жизни, в кристаллизованных формах, — одним словом, всюду, где царят строгие абстрактные законы». Эмпатия (Einfühlung) есть страстный порыв, направленный в сторону объекта с тем, чтобы его приобщить себе, пронизав его эмоциональными ценностями; абстракция же, напротив, лишает объект всего, что напоминает о жизни, и постигает его чисто интеллектуально, кристаллизованной мыслью, застывшей в суровых формулах закона — всеобщего, типического и т. п. Известно, что Бергсон также пользуется понятием кристаллизации, отвердения и т. д. для того, чтобы иллюстрировать сущность интеллектуальной абстракции. «Абстракция» Воррингера выражает в общем тот психический процесс, на который я уже указывал как на последствие интроверсии, а именно возведение интеллекта на престол на место внешней обесцененной реальности. Эмпатия (Einfühlung) же отвечает вполне понятию экстраверсии, как то показал нам Теодор Липпс. Он говорит: «То, что я симпатически, через чувство, провижу в объекте, это в общих чертах не что иное, как сама жизнь. А жизнь есть сила, внутренняя работа, усилие, исполнение. Одним словом: жить — значит действовать; а действовать — значит производить внутренний опыт над силой, которую мы расходуем, опыт над активностью; активность же эта существенно волевая». «Эстетическое наслаждение, — говорит Воррингер, — это объективированное самонаслаждение, проецированное в объект», — формула, совершенно согласующаяся с нашим понятием экстраверсии. В такой эстетической концепции нет ничего «позитивистского» в том смысле, как его понимает Джемс; она целиком по вкусу идеолога, для которого психологическая реальность единственно интересна и достойна внимания. В таком смысле Воррингер продолжает; он говорит, что существенным является не оттенок чувства, а, скорее, само чувство как таковое, то есть внутреннее движение, интимная психическая жизнь, выявление активности, свойственной данному субъекту. В другом месте он говорит: «Ценность линии, формы заключается в наших глазах в ценности биологической, которую эта линия или форма имеет для нас; красота их не что иное, как наше собственное чувство жизни, которое мы неясно проецируем в них». Эта точка зрения вполне отвечает моему собственному пониманию теории либидо; я стараюсь при этом держаться середины между двумя психологическими противоположностями: интроверсией и экстраверсией. Полюсом, противоположным эмпатии (Einfühlung), является абстракция. Абстрактный импульс понимается Воррингером «как результат глубокого смятения человеческого духа перед лицом внешнего мира и с точки зрения религиозной соответствует трансцендентальному представлению человека о действительности». Легко узнать в этом определении основную тенденцию интроверсии. Типу интровертному мир не представляется ни красивым, ни желанным; напротив, мир его беспокоит и даже страшит; субъект ставит себя по отношению к внешнему миру в положение самообороны, замыкается внутри себя и там укрепляется, изобретая способные, стройные геометрические фигуры, ясные до мельчайших деталей и обеспечивающие ему господство над окружающим миром благодаря их примитивному магическому значению. «Потребность абстракции лежит в основе всякого искусства», — говорит дальше Воррингер. Этими словами выражается важный принцип, находящий свое не менее важное подтверждение в том, что больные шизофренией не только в своих мыслях, но и в своих рисунках воспроизводят формы и фигуры, чрезвычайно аналогичные тем, которые мы находим в произведениях примитивного человека. 4. Справедливость требует упомянуть здесь о попытке Шиллера формулировать тот же контраст, что он называет наивным типом и типом сентиментальным. Сентиментальный ищет природу, тогда как наивный и есть сама природа. Шиллер прекрасно понимает, что эти два типа являются следствием преобладания какого-либо из психологических состояний, встречающихся у одного и того же индивида. «Не только у одного и того же поэта», — говорит Шиллер, но даже в одном и том же его произведении эти два рода психики часто сосуществуют. «Наивный поэт, — говорит далее Шиллер, — следует лишь природе и своим ощущениям во всей их простоте, и все его усилие ограничивается подражанием и воспроизведением действительности». Совершенным примером наивного поэта для Шиллера является Гомер. «Сентиментальный поэт, напротив, размышляет над впечатлением, которое он получает от объектов… Объект здесь связан с идеей, и на этом их соотношении основана вся мощь поэтического произведения». Эти цитаты показывают нам, каковы типы, которые имеет в виду Шиллер, и каково их совпадение с типами, интересующими нас. 5. Мы находим еще и другой, подходящий пример в противоположении, установленном Ницше между аполлоническим началом и началом дионисийским. Сравнение, которым пользуется Ницше для иллюстрации этих контрастов, весьма поучительно: он сравнивает их с мечтой и опьянением. Во время мечтаний индивид остается в самых глубинах своей души; в опьянении, наоборот, он вполне забывается и, освобожденный от себя самого, окунается во множественность объективного мира. Для характеристики Аполлона Ницше цитирует Шопенгауэра /86/: «Подобно тому как на бурном море, то выбрасывающем, то поглощающем горы пенистых волн, моряк спокойно остается на своем посту, доверяясь своей хрупкой ладье, так и человеческая особь посреди мира страданий остается невозмутимой и ясной, с доверием опираясь на принцип индивидуации». «Да, — продолжает Ницше, — можно сказать, что непоколебимая вера в этот принцип и спокойная уверенность того, кто им проникнут, нашли в Аполлоне наивысшее свое выражение; и можно даже признать в Аполлоне наиболее прекрасное, божественное олицетворение принципа индивидуации». Следовательно, аполлонизм, как его понимает Ницше, является устремлением внутрь себя, интроверсией. Дионисизм же, психическое опьянение, является в глазах Ницше освобождением потока либидо, широкой волной разливающегося в объектах. «Это не только, — говорит Ницше, — союз человека с человеком, который заключается под обаянием дионисийских чар: это — сама обезумевшая природа, враждебная или покоренная, празднует примирение со своим блудным сыном — человеком. Земля добровольно предлагает свои дары, и дикие звери скал и пустынь смиренно подходят. Колесница Диониса утопает в цветах и венках; пантеры и тигры идут под ее ярмом. Представим себе образно „Оду к радости“ Бетховена и, давая волю нашей фантазии, окинем взором миллионы существ, трепетно распростертых во прахе: это момент приближения дионисийского опьянения. И тогда раб сбрасывает свои оковы, и падают все суровые, враждебные преграды, которыми нищета, произвол и «назойливая мода» отделили людей друг от друга. И, услыша благую весть об универсальной гармонии, каждый почувствует себя не только связанным, примиренным и слитым со своим ближним, но и тождественным с самим собою. Как если бы покрывало Майи разорвалось на много частей, которые, развеваясь, открывают великую тайну „единого-изначального“» /131- Т.1/. К этому трудно что-либо добавить. 6. Чтобы закончить серию примеров, взятых из областей, стоящих вне моей специальности, я укажу еще на лингвистическую гипотезу Франца Финка /132/, в которой так же ярко выражается интересующая нас двойственность типов. Структура языков, согласно Финку, указывает на два основных типа. В первом из них субъект обыкновенно является активным (Я его вижу, Я его бью); во втором — субъект воспринимает, чувствует, а объект действует (он показывает мне, он побит мною). Первый тип, очевидно, понимает либидо как бы исходящим от субъекта, следовательно, в его движении центробежном; второй понимает его исходящим от объекта, следовательно, в движении центростремительном. Подобная структура интровертного типа обнаружена, в частности, среди примитивных наречий эскимосов. 7. Равным образом эти два типа были описаны и Отто Гроссом /133/ в области психиатрии. Гросс различает две формы слабоумия: в одной — сознание расплывчато и поверхностно, в другой — сужено и углублено. Характерным признаком первой является ослабление «функции последовательности» (Function consecutive), характерным признаком второй — усиление ее. Гросс признал, что функция последовательности находится в тесной связи с эффективностью; из этого можно заключить, что и здесь снова речь идет о наших двух психологических типах. Близость, которую он устанавливает между маниакально-депрессивным состоянием и поверхностным сознанием, ясно показывает, что мы имеем дело с экстраверсией; равным образом, связь психологии параноика с суженным сознанием указывает на тождество ее с интровертным типом. После всех вышеприведенных соображений никого не удивит, что и в области психоаналитических доктрин мы должны считаться с существованием этих двух психологических типов. С одной стороны, мы встречаем здесь теорию, существенным образом редуктивную, плюралистическую, каузальную и сенсуалистическую. Это теория Фрейда. Она строго придерживается эмпирических данных и выводит комплексы из предыдущего, разлагает их на элементарные факторы; по теории Фрейда — психологическая жизнь не что иное, как следствие, как простая реакция на влияние среды; она приписывает ощущениям главное значение и предоставляет им наибольшее место. С другой стороны, мы имеем диаметрально противоположную теорию Адлера /107/, теорию, главным образом, интеллектуалистическую и финалистскую. По этой теории явления не сводятся к предыдущим простейшим факторам, а понимаются как своего рода «устроение» (arrangement), как результаты чрезвычайно сложных намерений и целей. Тут уже исследование ведется не с точки зрения каузальной, а с точки зрения финалистской. Поэтому история самого больного и конкретные влияния среды имеют гораздо меньше значения, чем главные принципы, «руководящие фикции» индивида. Главная цель для индивида не достижение объекта и не нахождение в нем полноты субъективного наслаждения, а охранение своей собственной индивидуальности, ограждение ее от враждебных влияний окружающего. В то время как для психологии Фрейда основным признаком является центробежное движение, ищущее удовлетворения и счастья в мире объектов, в психологии Адлера, напротив, главная роль принадлежит движению центростремительному, властно утверждающему первенствующее значение субъекта, ведущему к его победе и освобождению его от подавляющего гнета жизни. Средством, к которому прибегает тип, описанный Фрейдом, является «инфантильный перенос» (infantile Übertragung), благодаря которому индивид проецирует на объект субъективные плоды своей фантазии, находя в таком преобразовании вещей компенсацию своей тяжелой жизни. Для типа, описанного Адлером, характерным средством, напротив, является «маскулинный (мужской) протест», личное сопротивление, действенная защита, с помощью которой индивид ограждает самого себя, упорно утверждаясь и укрепляясь в своей «руководящей фикции». Будущему предстоит трудная задача: выработать психологию, которая одинаково считалась бы с обоими психологическими типами. 2. Психологические типы [Лекция, прочитанная на Международном конгрессе по образованию (Территет, Швейцария, 1923) и опубликованная под названием «Psychologische Typen», 1923, в «Zeitschrift für Menschenkunde» (1925 май), S.45–65. Настоящий перевод сделан с английского издания Собрания сочинений К. Г. Юнга /15- Vol.6. P. 510–523/. Перевод В. Зеленского.] Известно, что с древних времен делались неоднократные попытки свести многочисленные различия между человеческими индивидуальностями к определенным категориям; с другой стороны, производились усилия сломать очевидное единообразие человечества заострением характеристик определенных типических различий. Не стремясь углубиться слишком глубоко в историю этих попыток, я хотел бы привлечь внимание к тому факту, что наиболее древние категоризации, известные нам, имеют свое происхождение в медицине. Наиболее важной из них была классификация, предложенная Клавдием Галеном, греческим доктором, жившим во II веке н. э. Он выделял четыре основных темперамента: сангвиник, флегматик, холерик и меланхолик. Идея, лежащая в основе такого деления, восходит к V веку до н. э., к учению Гиппократа о том, что человеческое тело состоит из четырех элементов: воздуха, воды, огня и земли. В соответствии с этими элементами в живом организме были обнаружены четыре субстанции: кровь, флегма, желтая желчь и черная желчь. Идея Галена заключалась в том, что сообразно с изменениями в пропорциях этих четырех субстанций все люди могут быть разделены на четыре класса. Те, у кого наличествует преобладание крови, принадлежат к типу сангвиников; преобладание флегмы относит к флегматическому типу; желтая желчь делает человека холериком, а черная желчь приводит к появлению меланхолического типа. Как показывает наш язык, эти различия в темпераменте выдержали испытание временем, хотя потребовалось много веков, прежде чем они были заменены физиологической теорией. Несомненно, именно Галену принадлежит заслуга в создании психологической классификации людей, просуществовавшей уже два тысячелетия, классификации, основанной на воспринимаемых различиях эмоциональности или аффективности. Интересно отметить, что первая попытка типологизации была связана с эмоциональным поведением человека, очевидно, потому, что эффективность — наиобщая и наиболее впечатляющая черта поведения вообще. Однако аффекты ни в коем случае не являются единственным различительным знаком человеческой психики. Характеристические данные следует ожидать и от других психологических явлений; единственным требованием остается необходимость наблюдать и понимать другие функции не менее ясно и отчетливо, как и в случае аффектов. В предшествующие века, когда понятие «психология» в том виде, как мы понимаем его сегодня, отсутствовало, все остальные психические функции, кроме аффектов, были покрыты мраком неизвестности, да и сегодня для большинства людей они все еще едва различимы по своей тонкости. Аффекты же можно увидеть прямо на поверхности, и этого вполне достаточно людям, не имеющим отношения к психологии, в частности человеку, для которого психология его соседа не представляет никакой проблемы. Его удовлетворяет возможность наблюдать аффекты других людей — если же он их не видит, то другой человек оказывается для него психологически невидимым, поскольку, за исключением аффектов, он не может воспринимать ничего в сознании другого. Причина, по которой мы оказываемся способны обнаруживать другие функции помимо аффектов в психическом наших собратьев, заключается в том, что мы сами перешли от «непроблематического» состояния сознания к проблематическому. Если мы судим о других только по аффектам, то тем самым показываем, что наш главный и, возможно, единственный критерий — аффект. Это означает, что аналогичный критерий применим и к нашей собственной психологии, а последнее равнозначно тому, что наше психологическое суждение ни объективно, ни независимо, но пребывает в рабстве у аффекта. Данная истина вполне применима к большинству людей, и на ней основывается психологическая возможность смертоносных войн и постоянная угроза их рецидивов. И так должно быть всегда, пока мы судим людей «другой стороной» своих собственных аффектов. Я называю такое состояние сознания «непроблематичным», потому что оно с очевидностью никогда не станет проблемой как таковой. Оно станет проблемой, только когда возникнет сомнение: а могут ли аффекты — включая и наши собственные аффекты — предложить удовлетворительную основу для психологических суждений? Мы всегда склонны оправдывать самих себя, когда кто-нибудь делает нас ответственными за какое-либо эмоциональное действие, говоря, что мы поступали так из-за вспышки аффекта и что обыкновенно мы вовсе не такие. Когда это касается нас самих, то мы рады объяснить сам аффект как условие, оправдывающее низкую ответственность, но неохотно делаем то же самое по отношению к другим. Даже если это и не очень поучительная попытка в оправдании своего любимого эго, тем не менее существует нечто положительное в чувстве оправдания таких извинительных состояний: это попытка отделить себя от своего собственного аффекта, а следовательно, и личность своего собрата от его аффекта. Даже если мое извинение есть всего лишь увертка, оно тем не менее является попыткой бросить сомнение на ценность аффекта, как единственного показателя личности, и обратиться к другим психическим функциям, которые характеризуют личность точно так же, если не более, нежели аффект. Когда человек судит о нас по нашим аффектам, мы легко обвиняем его в недостатке понимания или даже в несправедливости. Но это обязывает нас не судить и других за их аффекты. С этой целью первобытный, далекий от психологии человек, относящийся к своим и чужим аффектам как к единственному существенному критерию, должен развить проблематическое состояние сознания, в котором ценными признаются и другие факторы кроме аффектов. В таком проблематическом состоянии может образоваться парадоксальное суждение: «Я и есть этот аффект» и «Этот аффект — не я». Данный антитезис отражает раскол эго или, скорее, расщепление психического материала, составляющего эго. Признавая самого себя в своем аффекте в равной степени, как и в чем-то другом, что моим аффектом не является, я отделяю аффективный фактор от других психических факторов и, поступая таким образом, низвожу аффект с пьедестала его первоначальной неограниченной власти на заслуживаемый им уровень в иерархии психических функций. Только когда человек произвел подобную операцию на самом себе и уловил различие между многочисленными психическими факторами в самом себе, он оказывается в состоянии заняться поиском и других критериев в своем психологическом суждении о других, вместо того чтобы попросту отступить обратно к аффекту. Только таким образом возможно реальное объективное психологическое суждение. То, что мы называем сегодня психологией, есть наука, которая может следовать по своему пути только на основе определенных исторических и моральных предпосылок, заложенных христианским воспитанием и образованием на протяжении последних двух тысячелетий. Заповедь типа «Не судите, да не судимы будете», привитая религией, создала возможность воли, стремящейся, в своем крайнем выражении, к простой объективности суждения. Эта объективность, заключающая в себе не простое безразличие к другим, а основанная на принципе оправдания других в той степени, в какой мы это делаем в отношении самих себя, является, собственно, предпосылкой для справедливого беспристрастного суждения своих собратьев. Возможно, вы удивитесь, почему я так настойчиво налегаю на вопрос об объективности, но вы перестанете удивляться, если попытаетесь классифицировать людей на практике. Человек, слывущий сангвиником по темпераменту, поведает вам, что в своей основе он глубокий меланхолик; холерик — что его единственный недостаток состоит во всегдашней чрезмерной флегматичности. Но классификация, вера в обоснованность (валидность) которой не выходит за пределы единственного числа, сродни по своей полезности и универсальности той церкви, в которой я являюсь единственным прихожанином. Мы должны поэтому найти тот критерий, который может быть принят как объединяющий не только для судящего субъекта, но также и для обсуждаемого объекта. В полной противоположности со старой системой классификации темпераментов, новая типология начинает с подробного и ясного соглашения не позволять себе быть судимым аффектом и не судить им других, поскольку никто не может объявить себя окончательно идентичным со своим аффектом. Это создает проблему, поскольку из этого следует, что там, где затронуты аффекты, не может быть достигнуто общего согласия, которого требует наука. Мы должны поэтому поискать вокруг другие факторы в качестве критерия — факторы, к которым мы обращались, когда оправдывали самих себя за эмоциональное действие. Возможно, мы говорим: «Действительно, я сказал это или то в состоянии аффекта, но, конечно, я преувеличил и не хотел причинить никакого вреда». Очень непослушный ребенок, доставляющий своей матери массу хлопот, мог бы сказать: «Я не имел в виду ничего дурного, я не хотел тебя обидеть, я очень тебя люблю». Такие объяснения взывают к существованию другого типа личности, от которого и случился аффект. В обоих случаях аффективная личность выглядит как что-то низкое, неполноценное, что захватывает подлинное эго и омрачает его. Но часто сама личность обнаруживает себя в аффекте более возвышенной и лучшей, настолько сильно, что впоследствии сожалеет, что не могла оставаться на такой вершине своего совершенства. Все мы знаем о таких внезапных вспышках в себе щедрости, альтруизма, самопожертвования и сходных «красивых жестов», за которые, как мог бы заметить ироничный наблюдатель, человек не несет никакой ответственности. Возможно, это одна из причин, почему так много людей делают так мало добра. Но там, где аффективная личность высока или низка, сам аффект рассматривается как исключительное состояние, качества которого представляются либо как фальсификация «реальной» личности или как не принадлежащие ей в качестве характерного свойства. Что же тогда это такое, «реальная» личность? Очевидно, отчасти это то, что каждый замечает в себе как отличное от аффекта, а отчасти то, что присутствует в каждом и что следует гнать от себя как неверное в суждении о других. Так как невозможно отрицать связь аффективного состояния с эго, то отсюда следует, что само эго есть то же самое эго, будь оно в аффективном состоянии или в так называемом «аутентичном», «подлинном» состоянии, пусть оно даже демонстрирует другое отношение к этим психологическим событиям. В аффективном состоянии оно несвободно, принуждаемо, влекомо. По контрасту, нормальное состояние — это состояние свободной воли со всей присущей данному субъекту энергией. Другими словами, аффективное состояние — непроблематическое, в то время как нормальное состояние является проблематическим: оно включает в себя и проблему, и возможность свободного выбора. В этом последнем состоянии делается возможным понимание, поскольку в нем одном можно как разглядеть свои мотивы, так и получить знание о себе. Умение разбираться, проницательность есть sine qua non (непременное условие) познавательной способности. Но способность к разбирательству означает расщепление содержаний сознания на дискретные функции. Поэтому если мы хотим определить психологическую специфику человека на языке, который удовлетворит не только наше собственное субъективное суждение, но также и обсуждаемый объект, то мы должны взять в качестве критерия такое состояние или установку, которые ощущались бы объектом как нормальное сознательное положение. Соответственно мы сделаем его сознательные побуждения нашей первейшей заботой, исключив в то же самое время, насколько это возможно, свои собственные произвольные толкования. Действуя таким образом, мы обнаружим через некоторое время, что, несмотря на огромное разнообразие сознательных побуждений и склонностей, могут быть выделены определенные группы индивидов, характеризуемые удивительным сходством в мотивации. Например, мы можем столкнуться с индивидами, которые во всех своих суждениях, восприятиях, чувствах, аффектах и действиях ощущают доминирующую роль и движущую силу во внешних факторах или, по меньшей мере, чувствуют их важность и значимость вне зависимости от того, о причинных или целевых мотивах идет речь. Я приведу несколько примеров того, что имеется в виду. Блаженный Августин: «Я не уверовал бы в Евангелие, если бы авторитет Католической церкви не принуждал к этому». Покорная дочь: «Я не позволю себе думать что-либо, что могло бы не понравиться моему отцу». Некто находит чудесным музыкальный фрагмент современной музыки, потому что многие другие вокруг считают его чудесным. Другой женится для того, чтобы порадовать своих родителей, но вопреки собственному желанию. Существуют люди, которые делают из себя посмешище, чтобы развлечь других, они предпочтут даже стать предметом насмешек, нежели остаться незамеченными. Есть немало и таких, кто во всем, что они делают или не делают, непременно преследуют заднюю мысль: а что подумают о них другие? И стоит ли стыдиться чего-либо, если никто об этом не узнает. Есть и другие, кто может быть счастлив лишь тогда, когда это возбуждает зависть других, или такие, кто вечно находит для себя проблему для того, чтобы получить удовольствие от сочувствия своих друзей. Подобные примеры можно приводить бесконечно. Они указывают на психологическое своеобразие, которое отчетливо различается от другой установки, которая, по контрасту, движима главным образом внутренними, или субъективными, факторами. Человек такого типа мог бы сказать: «Я знаю, что мог бы доставить своему отцу величайшее удовольствие, если бы поступил так-то и так-то, но мне самому это и в голову не приходило». Или: «Я вижу, что погода портится, но тем не менее свой план я попытаюсь выполнить». Данный тип не путешествует ради удовольствия, но только лишь с целью осуществления изначально поставленной цели. Или: «Моя книга, возможно, непонятна читателю, но мне она совершенно ясна». Или, идя к другой крайности: «Каждый думает, что я могу сделать все, но я-то совершенно точно знаю, что ничего не могу». Такой человек может стесняться себя настолько, что буквально не осмеливается встречаться с людьми. Существуют некоторые, чувствующие счастливый прилив сил только тогда, когда они вполне уверены, что никто об этом не знает, и они не соглашаются ни с чем только потому, что это может доставить удовольствие кому-то еще. Они ищут добро там, где никто бы и не подумал его отыскать. На каждом шагу должна быть получена санкция от субъекта, а без этого ничего не может быть предпринято или выполнено. Такой человек мог бы возразить Блаженному Августину: «Я уверовал бы в Евангелие, если бы авторитет Католической церкви не принуждал к этому». Он постоянно должен доказывать, что все, что он делает, основывается на его собственных решениях и убеждениях и никогда на влияниях других или желании кому-то понравиться, или снискать расположение какого-то лица или мнения. Эта установка характеризует группу индивидов, мотивации которых исходят, главным образом, от субъекта, из внутренней необходимости. Существует, наконец, и третья группа, где очень трудно сказать, откуда, в основном, исходит мотивация: снаружи или же изнутри. Эта группа наиболее многочисленна и включает менее дифференцированного нормального человека, который считается нормальным либо потому, что он не позволяет себе всякого рода эксцессов, либо же потому, что у него нет в них нужды. Нормальный человек, по определению, испытывает влияние как снаружи, так и изнутри. Он составляет обширную среднюю группу, на одной стороне которой помещаются те, чьи мотивации определяются, главным образом, внешним объектом, а на другой те, чьи мотивации формируются изнутри. Первую группу я называю экстравертной, а вторую — интровертной. Эти понятия едва ли требуют разъяснения, поскольку они объясняют себя из всего того, что уже было сказано. Хотя существуют несомненные случаи, когда тот или иной тип индивида может быть определен с первого взгляда, это, вне всякого сомнения, случается далеко не всегда. Как правило, только внимательное наблюдение, взвешивание и оценка всех свидетельств позволяют получить уверенное классифицирование. Однако простой и ясный фундаментальный принцип двух противоположных установок в реальной действительности чрезвычайно усложняется и выполняется с трудом, поскольку каждый индивид является исключением из правил. Следовательно, можно никогда не дать описание типа, не важно, насколько оно завершенное, которое возможно было применить более чем к одному индивиду, несмотря на тот факт, что в некоторых случаях оно способно охарактеризовать тысячи других. Сходство — это одна сторона человека, уникальность, неповторимость — другая. Классификация не объясняет индивидуальной психики. И тем не менее понимание психологических типов открывает дорогу к более лучшему уяснению человеческой психологии вообще. Дифференциация типа часто наступает очень рано, настолько рано, что в некоторых случаях следует говорить о ней как о врожденной. Самым ранним знаком экстраверсии у ребенка является его быстрая адаптация к окружающей среде и то необычное внимание, которое он уделяет объектам, в особенности тем эффектам, которые он на них оказывает. Страх перед объектами минимален — ребенок живет и перемещается среди них с уверенностью. Его способность к пониманию быстрая, но не точная и не аккуратная. Развивается он более быстро, чем интровертный ребенок, так как он менее рефлективен и обычно бесстрашен. Он не чувствует преграды между собой и объектами и может поэтому играть с ними свободно и учиться через контакт с ними. Ему нравится доводить свои начинания до крайности, он выказывает склонность к риску. Все неведомое и неизвестное для него соблазнительно. Обратная картина: одним из самых ранних признаков интроверсии у ребенка выступает рефлективная задумчивая манера его поведения, отмеченная застенчивостью и даже страхом перед незнакомыми объектами. Очень рано появляется тенденция отстаивать свои права над знакомыми объектами и пытаться овладеть или управлять ими. Ко всему неизвестному такой ребенок относится с недоверием: внешние влияния обычно воспринимаются с сильным сопротивлением. Ребенок желает все делать своим путем и ни при каких условиях не будет подчиняться тому правилу, которое он не может понять. Когда он задает вопросы, то делает это не из любопытства или желания произвести впечатление, но потому, что хочет, чтобы имена, значения, смыслы и объяснения давали ему субъективную защиту против объекта. Я наблюдал интровертного ребенка, который сделал свои первые попытки выйти на прогулку лишь после того, как изучил имена всех предметов в комнате, до которых он мог дотронуться. Таким образом, характерная оборонительная установка, которую взрослый интроверт проявляет по отношению к объекту, может быть подмечена у интровертного ребенка очень рано; точно так же можно очень рано обнаружить у экстравертного ребенка уверенность в себе и инициативу, счастливую доверительность в своих взаимодействиях с предметами. Это действительно основная черта экстравертной установки: психическая жизнь, так сказать, разыгрывается у индивида снаружи, в объектах и объективных взаимодействиях. В крайних случаях возникает даже некий вид слепоты к своей собственной индивидуальности. Интроверт, напротив, всегда действует так, как будто объект обладает превосходящей силой, против которой он должен себя защищать. Его реальный мир — это мир внутренний. Тем не менее печально, что оба типа склонны отзываться друг о друге крайне нелестно. Это обстоятельство немедленно поражает всякого, кто занимается этой проблемой. И причина кроется в том, что сами психические ценности имеют диаметрально противоположную локализацию у этих двух типов. Интроверт видит все мало-мальски ценное для него в субъекте — то же самое экстраверт видит в объекте. Эта зависимость от объекта кажется интроверту знаком величайшей неполноценности, в то время как для экстраверта озабоченность субъектом выглядит не чем иным, как инфантильным аутоэротизмом. Отсюда и неудивительно, что оба типа часто вступают в конфликт. Это не мешает, однако, большинству мужчин жениться на женщинах противоположного типа. Такие браки ценны в смысле психологического симбиоза и могут длиться «вечно», если партнеры не пытаются найти взаимное «психологическое» понимание. Но эта фаза понимания составляет нормальное развитие любого брака при условии, что партнеры имеют необходимый досуг или потребность в развитии, хотя даже при наличии обоих этих условий требуется известное мужество, поскольку существует риск разрушения супружеского мира. При благоприятных обстоятельствах эта фаза в жизненной судьбе обоих типов наступает автоматически, по причине того, что каждый тип является примером одностороннего развития. Один развивает только внешние отношения и пренебрегает внутренними — другой развивается изнутри, а внешнее оставляет в застое. В определенное время у индивида возникает потребность развить то, что пребывало у него в запустении. Развитие приобретает форму дифференциации определенных функций, к которым я должен теперь перейти в обзоре их значения для типологической проблемы. Сознательное психическое есть средство для адаптации и ориентации и состоит из ряда различных психических функций. Среди них можно выделить четыре основных: ощущение, мышление, чувство, интуиция. В ощущение я включаю все восприятие с помощью чувственных органов; под мышлением я имею в виду функцию интеллектуального познания и формирования логических заключений; чувство — функция субъективной оценки; интуицию я понимаю как восприятие с помощью бессознательного или восприятие бессознательных содержаний. Настолько, насколько позволяет мой опыт, эти четыре базовые функции кажутся мне достаточными, чтобы выразить и представить многочисленные виды сознательной ориентации. Для полной ориентации все четыре функции должны сотрудничать на равных: мышление облегчает познание и суждение, чувство говорит нам, в какой степени и как та или иная вещь является для нас важной или не является таковой, ощущение должно передавать нам с помощью зрения, слуха, вкуса и т. д. сведения о конкретной реальности, а интуиция позволяет нам угадывать скрытые возможности в подоплеке происходящего, поскольку эти возможности также принадлежат целостной картине данной ситуации. В действительности, однако, эти базовые функции весьма редко или никогда не дифференцируются единообразно и равно согласно нашему хотению. Как правило, одна или другая функция занимает главное место, в то время как остальные остаются недифференцированными на заднем плане. Таким образом, существует много людей, ограничивающих себя восприятием простой конкретной реальности, без какого-то размышления о ней или принятия в расчет определенных чувственных оценок. Их также весьма мало волнуют возможности, скрытые в ситуации. Таких людей я описываю как ощущающие типы. Другие ориентированы исключительно тем, что думают, и попросту не способны приспособиться к ситуации, которую они не могут понять интеллектуально. Таких людей я называю мыслительными типами. Третьи, в свою очередь, во всем руководствуются исключительно чувством. Они просто спрашивают себя, приятна ли им та или иная вещь или неприятна, и ориентируются по своим чувственным впечатлениям. Это чувствующие типы. Наконец, интуитивы не обеспокоены ни идеями, ни чувственными реакциями, ни реальностью предметов, а целиком отдают себя во власть соблазнительных возможностей и без сожаления оставляют те ситуации, в которых не «чуют запаха» возможностей новых. Каждый из этих типов представляет свой вид односторонности, тот вид, который усложнен спецификой интровертной или экстравертной установки, с ним связанной. Именно из-за этой усложненности я был вынужден упомянуть об этих функциях-типах, и это возвращает нас к вопросу об односторонности интровертной и экстравертной установок. Эта односторонность могла бы приводить к полной утрате психического равновесия, если бы не была скомпенсирована бессознательной контрпозицией. Исследование бессознательного показывает, например, что наряду с сознательной установкой интроверта существует бессознательная экстравертная установка, которая автоматически компенсирует его сознательную односторонность. Хотя практически можно предположить существование общей интровертной или экстравертной установки, строгий научный исследователь не может оставить суть на откуп интуиции, а должен позаботиться о действительном представлении материала. Тогда мы обнаружим, что ни один индивид не является просто экстравертом или интровертом, но что он оказывается таким в одной из своих функций. Возьмем, например, мыслительный тип: большинство сознательного материала, который он представляет для наблюдения, состоит из мыслей, заключений, размышлений, так же как и действий, аффектов, оценок и восприятий интеллектуального характера или, по крайней мере, из материала, напрямую зависящего от интеллектуальных посылок. Мы должны интерпретировать саму природу его общей установки из специфики этого материала. Материал, представляемый чувствующим типом, будет другого вида, то есть чувства и эмоциональные содержания всех сортов, мысли, размышления и восприятия, зависящие от эмоциональных посылок. И только из специфической природы его чувств мы сможем сказать, к типу какой установки он принадлежит. Вот почему я упоминаю здесь эти функции-типы, потому что в индивидуальных случаях интровертные и экстравертные установки никогда не могут быть демонстрируемы per se (сами по себе), — они появляются только в виде специфики господствующей сознательной функции. Аналогично не существует общей установки бессознательного, но лишь типично модифицированные формы бессознательных функций, и лишь путем исследования бессознательных функций и их особенностей может быть научно установлена бессознательная установка. Едва возможно говорить о типических бессознательных функциях, хотя в экономии психического приходится приписывать некоторую функцию бессознательному. Лучше всего, я думаю, выражаться осторожно в этом отношении, и я не могу пойти дальше утверждения, что бессознательное настолько, насколько мы можем видеть его присутствие, имеет компенсаторную функцию в сознании. То, что бессознательное существует в самом себе, является бесполезной спекуляцией. По самой своей природе оно выходит за рамки всякого познания. Мы просто постулируем его существование на основе его продуктов, таких как сновидения и фантазии. Но хорошо установленным фактом в научной практике является то, что, например, сновидения практически всегда имеют содержание, которое может изменять сознательную установку, и это оправдывает нас в утверждении о компенсаторной функции бессознательного. Помимо этой общей функции бессознательное обладает также функциями, которые могут становиться сознательными в других условиях. Мыслительный тип, например, должен с необходимостью подавлять и исключать чувство, насколько это возможно, так как ничто не расстраивает мышление так сильно, как чувство, и чувствующий тип подавляет мышление, поскольку нет ничего более вредного для чувства, нежели мышление. Подавленные функции переходят в ведение бессознательного. Подобно тому как только один из четырех сыновей Horus (Гора) имел человеческую голову, так, согласно правилу, только одна из четырех базовых функций является полностью сознательной и достаточно дифференцированной, чтобы свободно управляться волей, другие же остаются отчасти или полностью бессознательными. Эта «бессознательность» не означает, что, например, мыслительный тип не сознает свои чувства. Он знает свои чувства очень хорошо, настолько, насколько он способен к интроспекции, но он отвергает любую их ценность и заявляет, что они не имеют на него влияния. Поэтому они нападают на него неожиданно, против его воли, и, будучи спонтанными и автономными, они в конце концов присваивают себе ту самую ценность, в которой его сознание им отказывает. Они активируются бессознательной стимуляцией и в действительности образуют нечто вроде контрличности, чье существование может быть установлено только при анализе продуктов бессознательного. Когда та или иная функция не оказывается «под рукой», когда она воспринимается как нечто, что беспокоит дифференцированную функцию: внезапно возникает и затем судорожно исчезает вновь, — когда она носит обцессивный характер или упрямо не показывается в случае наиболее острой потребности в ней, тогда она несет в себе все качества квазибессознательной функции. Могут быть отмечены и другие особенности: в связи с ней всегда присутствует что-то недостоверное, как будто она содержит элементы, собственно, ей и не принадлежащие. Таким образом, бессознательные чувства мыслительного типа оказываются исключительно фантастического характера, зачастую в гротескном контрасте с крайне рационалистическим интеллектуализмом его сознательной установки. Сознательное мышление такого типа целенаправленно и контролируемо, но его чувство импульсивно, неконтролируемо, легко поддается переменам настроения, иррационально, примитивно и в той же степени архаично, что и чувства дикаря. То же самое истинно и в отношении любой функции, подавленной в бессознательное. Она остается неразвитой, сплавленной вместе с элементами, ей, по сути, не принадлежащими, в архаическом состоянии, поскольку бессознательное в нас является остатком непобедимой природы, точно так же как оно является матрицей-маткой нашего нерожденного будущего. Неразвитые функции всегда оказываются зародышевыми, поэтому неудивительно, что иногда в течение жизни возникает потребность в дополнении и изменении сознательной установки. Отдельно от свойств, мной уже упомянутых, неразвитые функции обладают дополнительной особенностью, заключающейся в том, что, когда сознательная установка интровертна, они экстравертны, и наоборот. Следует поэтому ожидать обнаружения экстравертных чувств у интровертного интеллектуала, что, возможно, как раз и было выражено таким типом, однажды сказавшим: «До обеда я кантианец, но после обеда я ницшеанец». В своей привычной установке, на которую указано, он интеллектуал, но при стимулирующем воздействии хорошего обеда волны дионисийства прорывают его сознательную установку. Как раз здесь мы встречаемся с огромной трудностью в диагностике типов. Наблюдатель видит проявления обеих составляющих: сознательной установки и автономных явлений бессознательного. И он оказывается в затруднении: что следует приписывать сознательному, а что бессознательному? Различительный диагноз может быть основан только на внимательном изучении качеств наблюдаемого материала. Мы должны пытаться обнаружить, какие явления возникают вследствие сознательно выбранных мотивов, а какие оказываются спонтанными, и так же должно быть установлено, какие из них адаптированы, а какие имеют неадаптированный архаический характер. Теперь должно быть достаточно ясно, что сами качества главной сознательной функции, то есть сознательной установки как целого, оказываются в жестком контрасте с качествами бессознательной установки. Другими словами, мы можем сказать, что между сознательным и бессознательным обычно существует противоположение. Это противоположение, однако, не воспринимается как конфликт до тех пор, пока сознательная установка не слишком одностороння и не слишком отдалена от установки бессознательной. Но если случится обратное, то кантианец будет неприятно удивлен своим дионисийским двойником, у которого обнаружатся весьма неподобающие кантианцу импульсы. Его сознание почувствует необходимость подавить эти автономные проявления, и, таким образом, возникнет конфликтная ситуация. Тотчас же бессознательное войдет в активную оппозицию к сознанию, оно попросту откажется быть подавленным. Верно, что некоторые обозначенные сознанием проявления подавить не столь трудно, но тогда бессознательные импульсы попросту отыщут другие отдушины, которые будет не так-то легко обнаружить. И поскольку эти фальшивые клапаны безопасности открыты, человек уже находится на пути к неврозу. Косвенные выходы, конечно, могут быть сделаны доступными пониманию путем анализа и уже затем подвергнуты вновь сознательному подавлению. Но это не загасит их инстинктивного динамизма, а лишь отбросит еще дальше на задний план, пока понимание непрямого маршрута, избранного бессознательными импульсами, не приведет с собой понимание односторонности сознательной установки. Одно должно сменить другое, так как оно прежде всего было не чем иным, как односторонностью, активировавшей бессознательную оппозицию; и проникновение в бессознательные импульсы полезно лишь тогда, когда оно эффективно компенсирует эту односторонность. Изменение сознательной установки — дело нелегкое, потому что любая привычная установка является, в сущности, более или менее сознательным идеалом, освященным обычаем и исторической традицией, и основана на материковой породе врожденного темперамента данного человека. Сознательная установка по своей природе всегда является мировоззрением (Weltanschauung), если это не религия в открытом виде. Это как раз то, что делает проблему типологии столь важной. Противоположение (противостояние) между типами — это не просто внешний конфликт между людьми, но это источник бесконечных внутренних конфликтов, причина не только внешних споров и неприязней, но и нервных болезней, и психического страдания. Кроме того, это тот самый факт, который обязывает нас, врачей, постоянно расширять свой медицинский кругозор и включать в него не только общие психологические точки зрения, но также и вопросы, связанные со взглядами на жизнь и на мировые проблемы того или иного больного. В рамках одной лекции я не могу, конечно, дать вам развернутую идею глубины и масштаба этих проблем. Я должен довольствоваться общим изложением главных фактов и их приложений. Для более полного уточнения всей проблемы я должен порекомендовать вам свою книгу «Психологические типы». Резюмируя, я бы хотел подчеркнуть, что каждая из двух общих установок, интроверсия и экстраверсия, проявляет себя в индивиде особым образом, через преобладание одной из четырех основных функций. Строго говоря, не существует чистых и неразложимых интровертов и экстравертов, а есть только интровертные и экстравертные функциональные типы (функции-типы), такие как мыслительные типы, ощущающие типы и так далее. Существует, таким образом, по крайней мере восемь ясно различаемых типов. Очевидно, что можно при желании увеличить это число, если, скажем, каждую из функций разложить на три подгруппы, что было бы возможным эмпирически. Можно, например, легко разделить мышление на три хорошо известные формы: интуитивное и спекулятивное, логическое и математическое, эмпирическое и позитивное. Сходные подгруппы могут быть образованы и для других функций, например в случае интуиции, имеющей как интеллектуальный, так и эмоциональный и сенсорный аспект. На этом уровне может быть образовано большое число типов, каждое новое подразделение становится все возрастающе утонченным. В завершение необходимо добавить, что я не рассматриваю классификацию типов согласно интроверсии и экстраверсии и четырех базовых функций как единственно возможную. Любой другой психологический критерий может служить не менее эффективно в качестве классификатора, хотя, на мой взгляд, другие не обладают столь обширным практическим значением. 3. Психологическая теория типов [Лекция, прочитанная на Конгрессе швейцарских психиатров (Цюрих, 1928) и опубликованная как «Psychologische Typologies («Психологическая типология») в «Seelenprobleme der Gegenwart» (Zürich, 1931). При подготовке настоящей работы был использован (с изменениями) русский перевод с немецкого, сделанный А. М. Боковиковым и опубликованный /134- С. 90–110/] Характер — это сложившаяся устойчивая индивидуальная форма человеческого бытия. Поскольку эта форма воплощает в себе как физическую, так и психическую природу, то общая характерология представляет собой учение о признаках как физического, так и психического свойства. Необъяснимое единство живого существа является причиной того, что физический признак есть не просто физический, а психический — не есть просто психический. Неразрывность и целостность природы ничего не ведает о тех несовместимостях и различиях, которые вынужден устанавливать человеческий разум, чтобы суметь проложить дорогу к пониманию. Различение тела и разума — это искусственная дихотомия, дискриминация, которая, несомненно, в большей степени основывается на своеобразии познающего интеллекта, чем на природе вещей. В действительности же взаимное проникновение телесных и психических признаков столь глубоко, что по свойствам тела мы не только можем сделать далеко идущие выводы о качествах психического, но и по психической специфике мы можем судить о соответствующих телесных формах. Последнее, конечно, потребует от нас несравненно больших усилий, но, пожалуй, не из-за того, что психика оказывает меньшее влияние на тело, чем тело на психику, а потому, что если начинать с психического, то нам придется делать вывод по неизвестному об известном, тогда как в противном случае у нас есть преимущество: ведь здесь мы можем отталкиваться от известного, то есть от видимого нами тела. Вопреки психологической теории, которая якобы у нас сегодня существует, психическое все же намного бесконечнее и темнее, чем видимая поверхность тела. Психическое по-прежнему является чужой, неизведанной страной, из которой к нам поступают лишь косвенные известия, передаваемые через подверженные всевозможным иллюзиям функции сознания. Следовательно, более безопасным представляется путь от внешнего к внутреннему, от известного к неизвестному, от тела к психике. Поэтому все попытки создания характерологии начинались снаружи. К ним относятся такие методы предков, как, например, астрология, которая даже обращалась к звездам, чтобы постичь те линии судьбы, начала которых лежат в человеческом сердце, а также хиромантия, френология Галля и физиогномика Лафатера. Недавние попытки подобного рода представлены графологией, физиологической типологией Кречмера и кляксографическим методом Роршаха. Как видно, путей от внешнего к внутреннему, от телесного к психическому вполне достаточно. Такое направление от внешнего к внутреннему должно быть путем исследования до тех пор, пока не будут с достаточной надежностью установлены определенные элементарные психические состояния. Но как только это произойдет, путь может стать обратным. Тогда мы сможем поставить вопрос: каково телесное выражение конкретного психического состояния? К сожалению, мы еще не настолько продвинулись в данной области, чтобы быть в состоянии вообще затрагивать этот вопрос, потому что основное условие, а именно удовлетворительная констатация психического состояния, еще далеко не выполнено. Более того, мы лишь начали упражняться в расстановке психического инвентаря, да и то не всегда успешно. Простая констатация того, что определенные люди выглядят так-то и так-то, совсем ничего не будет значить, если она не позволит нам сделать вывод о соответствующем содержании. Мы только тогда будем удовлетворены, когда узнаем, какой вид психического соответствует определенным физическим качествам. Тело без психики нам ни о чем не говорит, так же как — позволим себе встать на точку зрения психического — душа ничего не может значить без тела. Если мы теперь собираемся по какому-нибудь физическому признаку судить о соответствующем ему психическом качестве, то мы делаем это, как уже было сказано, по известному о неизвестном. Я, к сожалению, вынужден подчеркивать эту мысль, поскольку психология является самой молодой из всех наук и поэтому находится во власти предрассудков. Тот факт, что психология, в сущности, была открыта лишь недавно, является непосредственным доказательством того, что нам потребовалось слишком много времени для отрыва психического от субъекта и тем самым выделения его в качестве предмета объективного познания. Психология как естественная наука — это фактически приобретение самого последнего времени, поскольку до сих пор она была таким же фантастическим продуктом произвола, как и средневековая естественная наука. Считалось, что психологией можно распоряжаться. И этот предрассудок ощутимо следует за нами. Психическая жизнь — это нечто самое непосредственное, а поэтому вроде бы и самое знакомое, даже более чем знакомое: она зевает нам в лицо, она раздражает нас банальностью своей нескончаемой повседневности, мы даже страдаем от этого и делаем все возможное, чтобы о ней не думать. Из-за того, что психическое представляет собой самое непосредственное явление, из-за того, что мы сами являемся психическим, мы вряд ли можем предположить что-либо иное, чем то, что мы знакомы с ним глубоко, основательно и долго. Поэтому каждый не только имеет свое мнение о психологии, но и убежден, что он, само собой разумеется, лучше всех в ней разбирается. Психиатры, которым приходится сражаться с родственниками и опекунами своих пациентов, понятливость которых (родственников и опекунов) уже стала притчей во языцех, были, пожалуй, первыми людьми, которые в качестве профессиональной группы столкнулись с бытующим в массе слепым предрассудком, что в психологических вопросах каждый понимает больше любого другого, что, впрочем, не мешает и самому психиатру разделять это мнение. Причем доходит до того, что он вынужден признать: «В этом городе вообще только два нормальных человека. Профессор В. — второй». В психологии сегодня нужно, в конце концов, прийти к пониманию того, что психическое — это нечто совершенно неизведанное, хотя оно и кажется абсолютно знакомым, и что психику другого каждый знает, пожалуй, лучше, чем свою собственную. Во всяком случае, для начала это было бы весьма полезным эвристическим предположением. Ведь именно из-за непосредственности психических явлений психология и была открыта так поздно. А поскольку мы стоим еще только у истоков науки, постольку у нас отсутствуют понятия и определения, с помощью которых мы могли бы охватить известные нам факты. Первые у нас отсутствуют, последние (факты) — нет; более того, они теснят нас со всех сторон, мы даже завалены ими в отличие от других наук, вынужденных их разыскивать, а естественное группирование их, как, например, химических элементов или семейства растений, опосредуется нами наглядным понятием апостериори. Совсем иначе, однако, обстоит дело с психикой; здесь со своей эмпирически-наглядной установкой мы просто попадаем в непрерывное течение наших субъективных психических явлений, и если из этого потока вдруг всплывает всеобъемлющее общее понятие, то оно является не более чем простым симптомом. Раз мы сами являемся психическим, то, позволяя исполниться психическому процессу, мы почти неизбежно растворяемся в нем и тем самым лишаемся способности познающего различения и сравнения. Это только одна трудность; другая заключается в том, что по мере отделения от пространственного явления и приближения к беспространственности психического мы теряем возможность точного количественного измерения. Даже констатация фактов становится затруднительной. Например, если я хочу подчеркнуть недействительность какой-либо вещи, то говорю, что я только подумал. «У меня даже и мыслей таких не было бы, если бы не… и вообще я такого не думал». Замечания подобного рода доказывают, какими туманными являются психические факты или, точнее сказать, насколько неопределенно субъективными они кажутся, ибо на самом деле они столь же объективны и определенны, как и любое другое событие. «Я действительно подумал так-то и так-то, и отныне это всегда будет присутствовать в моих действиях». Даже к такому, можно сказать, само собой разумеющемуся признанию многие люди должны буквально-таки продираться, порой при огромном напряжении моральных сил. Именно с этими трудностями мы сталкиваемся, когда делаем вывод по известному внешнему явлению о состоянии психического. Отныне область моих изысканий сужается с клинической констатации, в самом широком смысле, внешних признаков до исследования и классификации всех психических данных, которые вообще могут быть выявлены и установлены. Из этой работы сначала возникает психическая феноменология, которая делает возможным появление соответствующего структурного учения, а уже из эмпирического применения структурного учения вытекает наконец психологическая типология. Клинические исследования основываются на описании симптомов, и шаг от симптоматологии к психической феноменологии можно сравнить с переходом от чисто симптоматической патологии к знаниям о патологии клеточной и патологии обмена веществ, ибо психическая феноменология позволяет нам увидеть процессы заднего плана психического, лежащие в основе возникающих симптомов. Общеизвестно, что это стало возможным благодаря применению аналитического метода. Сегодня мы обладаем действительным знанием о психических процессах, вызывающих психогенные симптомы. Этим знанием является не что иное, как учение о комплексах, которое, собственно, и оказывается основой психической феноменологии. Что бы ни действовало в темных подпочвах психического — разумеется, на этот счет существуют разнообразные мнения, — несомненно, по крайней мере, одно: прежде всего это особые аффективные содержания, так называемые комплексы, которые обладают определенной автономией. Мы уже не раз сталкивались с выражением «автономный комплекс», однако, как мне кажется, оно часто употребляется неправомерно, тогда как некоторые содержания бессознательного и в самом деле обнаруживают поведение, которое я не могу назвать иначе как «автономным», подчеркивая этим их способность оказывать сопротивление сознательным намерениям, появляться и исчезать, когда им заблагорассудится. Как известно, комплексы — это прежде всего такие психические величины, которые лишены контроля со стороны сознания. Они отщеплены от него и ведут особого рода существование в темной сфере бессознательного, откуда могут постоянно препятствовать или же содействовать работе сознания. Дальнейшее углубление учения о комплексах последовательно приводит нас к проблеме возникновения комплексов. На этот счет также существуют различные теории. Но как бы то ни было, опыт показывает, что комплексы всегда содержат в себе нечто вроде конфликта или, по крайней мере, являются либо его причиной, либо следствием. Во всяком случае комплексам присущи признаки конфликта, шока, потрясения, неловкости, несовместимости. Это так называемые «больные точки», по-французски «betes noires», англичане в связи с этим упоминают о «скелетах в шкафу» («skeletons in the cupboard»), о которых не очень-то хочется вспоминать и еще меньше хочется, чтобы о них напоминали другие, но которые, зачастую самым неприятным образом, напоминают о себе сами. Они всегда содержат воспоминания, желания, опасения, обязанности, необходимости или мысли, от которых никак не удается отделаться, а потому они постоянно мешают и вредят, вмешиваясь в нашу сознательную жизнь. Очевидно, комплексы представляют собой своего рода неполноценности в самом широком смысле, причем я тут же должен заметить, что комплекс или обладание комплексом не обязательно означает неполноценность. Это значит только, что существует нечто несовместимое, неассимилированное, возможно даже, какое-то препятствие, но это также и стимул к великим устремлениям и поэтому, вполне вероятно, даже новая возможность для успеха. Следовательно, комплексы являются в этом смысле прямо-таки центром или узловым пунктом психической жизни, без них нельзя обойтись; более того, они должны присутствовать, потому что в противном случае психическая деятельность пришла бы к чреватому последствиями застою. Но они означают также и неисполненное в индивиде, область, где, по крайней мере сейчас, он терпит поражение, где нельзя что-либо преодолеть или осилить; то есть, без сомнения, это слабое место в любом значении этого слова. Такой характер комплекса в значительной степени освещает причины его возникновения. Очевидно, он появляется в результате столкновения требования к приспособлению и особого, непригодного в отношении этого требования свойства индивида. Так, комплекс становится для нас диагностически ценным симптомом индивидуальной диспозиции. На первый взгляд кажется, что существует бесконечное множество вариантов комплексов, но их тщательное сравнение дает относительно малое число основных форм, и все они надстраиваются над первыми переживаниями детства. Так и должно быть, потому что индивидуальная диспозиция вовсе не приобретается в течение жизни, а, являясь врожденной, становится очевидной уже в детстве. Поэтому родительский комплекс есть не что иное, как проявление столкновения между реальностью и непригодным в этом смысле свойством индивида. Следовательно, первой формой комплекса должен быть родительский комплекс, потому что родители — это первая реальность, с которой ребенок может вступить в конфликт. Поэтому существование родительского комплекса, как ничто другое, выдает нам наличие у индивида особых свойств. На практике, однако, мы вскоре убеждаемся, что главное заключается отнюдь не в факте присутствия родительского комплекса, а, скорее, в том, как этот комплекс проявляется в индивиде. Здесь имеются самые разные вариации, и, пожалуй, только малую их часть можно свести к особенностям влияния родителей, поскольку многие дети зачастую подвергаются одному и тому же влиянию и все-таки реагируют на это совершенно по-разному. Поэтому я стал уделять внимание именно этим различиям, сказав себе, что как раз благодаря им можно познать индивидуальные диспозиции в их своеобразии. Почему один ребенок в невротической семье реагирует на родительские воздействия истерией, другой неврозом навязчивых действий, третий психозом, а четвертый, похоже, вообще не реагирует? Эта проблема «выбора невроза», которая предстала также и перед Фрейдом, придает родительскому комплексу как таковому этиологическое значение, перенося тем самым постановку вопроса на реагирующего индивида и его особую диспозицию. Фрейд пытался подойти к решению данной проблемы, но эти его попытки оказались совершенно неудовлетворительными, да и сам я еще далек от того, чтобы ответить на этот вопрос. Я вообще считаю преждевременным ставить вопрос о выборе неврозов. Потому что прежде, чем подходить к этой чрезвычайно трудной проблеме, мы должны знать намного больше о том, как индивид реагирует, а именно как он реагирует на препятствия. Например, нам нужно перейти ручей, через который не переброшен мостик и который слишком широк, чтобы через него перешагнуть. Значит, мы должны перепрыгнуть. Для этого мы располагаем сложной функциональной системой, а именно психомоторикой — вполне сформированной функцией, которой нужно только воспользоваться. Но прежде чем это осуществится, происходит еще нечто чисто психическое: принимается решение о том, что вообще надо сделать. Здесь-то и совершаются решающие индивидуальные события, которые, что показательно, редко признаются субъектом типичными или же не признаются таковыми вовсе, потому что они, как правило, либо вообще не рассматриваются, либо на них обращают внимание лишь в самую последнюю очередь. Подобно тому как психомоторный аппарат привычно подготавливается к прыжку, так, в свою очередь, и психический аппарат привычно (а потому бессознательно) подготавливается к принятию решения о том, что вообще нужно делать. Мнения насчет состава этого аппарата весьма существенно расходятся. Несомненно только одно — что каждый индивид обладает своим, характерным для него способом принимать решения и обходиться с затруднениями. Если спросить одного, то он скажет, что перепрыгнул ручей, потому что ему нравится прыгать; другой скажет, что у него не было никакой иной возможности; третий — что при встрече с любым препятствием у него возникает желание его преодолевать. Четвертый не прыгнул, потому что не терпит бесполезных усилий, пятый — потому что не было острой необходимости перебраться на другой берег. Я намеренно выбрал этот банальный пример, чтобы продемонстрировать, насколько несущественными кажутся подобные мотивации. Они кажутся столь поверхностными, что мы склонны отодвинуть их в сторону все и объяснить всё по-своему. И все же они являются именно теми вариациями, которые позволяют реально взглянуть на индивидуальные психические системы приспособления. Если мы рассмотрим первый случай — где ручей пересекается ради удовольствия от прыжка — в других жизненных ситуациях, то мы, вероятно, обнаружим, что подавляющее большинство поступков этого человека совершается ради получения удовольствия. Второй, который прыгает потому, что не видит иной возможности для переправы, внимателен и брюзглив и, как мы увидим, путешествуя по его жизни, всегда руководствуется принципом faute-demieux (за неимением лучшего — фр.) и т. д. У каждого уже заранее выработана особая психическая система, которая и принимает решение. Легко себе представить, что число таких установок — легион. Их индивидуальное многообразие невозможно исчерпать, так же как неисчерпаемы индивидуальные вариации кристаллов, которые, вне всяких сомнений, принадлежат, однако, к той или иной системе. Но так же как кристаллы указывают на относительно простые основные законы, так и установки указывают на некоторые основные свойства, присущие определенным группам. Попытки человеческого духа создать типологию и тем самым внести порядок в хаос индивидуального — можно сказать с уверенностью — уходят корнями в древность. Бесспорно, что самую первую попытку такого рода предприняла возникшая на древнем Востоке астрология в так называемых тригонах четырех элементов — воздуха, воды, земли и огня. Тригон воздуха в гороскопе состоит из трех воздушных замков Зодиака — Водолея, Близнецов и Весов; тригон огня — из Овна, Льва и Стрельца, и т. д. Согласно древним представлениям, тот, кто родился в этих тригонах, отчасти обладает их воздушной или огненной природой, а это, в свою очередь, определяет соответствующий темперамент и судьбу. Поэтому физиологическая типология древности, то есть деление на четыре гуморальных темперамента, находится в тесной связи с древними космологическими воззрениями. То, что раньше объяснялось зодиакальными созвездиями, теперь стало выражаться на физиологическом языке древних врачей, конкретно в словах флегматический, сангвинический, холерический и меланхолический, которые представляют собой не что иное, как наименование телесных соков. Как известно, эта последняя типология сохранялась по меньшей мере до 1800 года. Что же касается астрологической типологии, то она всем на удивление по-прежнему держится и даже переживает сегодня новый расцвет. Этот исторический экскурс в прошлое убеждает нас в том, что наши современные попытки создания типологии отнюдь не есть что-то новое и небывалое, если уж совесть ученого не позволяет нам вернуться на эти старые, интуитивные пути. Мы должны найти свое собственное решение этой проблемы, решение, которое удовлетворяло бы запросам науки. Тут-то и возникает основная трудность проблемы типологии — вопрос о масштабах или критериях. Астрологический критерий был прост: это было объективно заданное расположение звезд при рождении. Вопрос, каким образом зодиакальные созвездия и планеты приобрели качества темперамента, простирается в серый туман прошлого и остается без ответа. Критерием четырех старых физиологических темпераментов был внешний вид и поведение индивида — критерий абсолютно тот же, что и у сегодняшней физиологической типизации. Но что, однако, должно быть критерием психологической типологии? Вспомним о приведенном ранее примере, в котором различные индивиды должны были перебраться через ручей. Как и под каким углом зрения мы должны классифицировать их привычные мотивировки? Один делает, чтобы получить удовольствие, другой делает потому, что бездействие еще более тягостно, третий вовсе не делает, поскольку придерживается на этот счет противоположного мнения, и т. д. Ряд возможностей кажется бесконечным и безысходным. Другие, вероятно, подошли бы иначе к разрешению этой задачи, как — мне неизвестно. Я же в связи с этим могу сказать только одно: раз я взялся за это дело, то должен терпеть, когда меня упрекают в том, что мой способ решать проблему является всего лишь моим личным предубеждением. И это возражение до такой степени верно, что я даже не знаю, каким образом можно было бы от него защититься. Я могу только сослаться на старину Колумба, который, основываясь на субъективном предположении, на ложной гипотезе и пойдя оставленным современным ему судоходством путем, открыл Америку… Что бы мы ни рассматривали и как бы ни рассматривали, все равно глядим мы только собственными глазами. Именно поэтому наука делается не одним человеком, но многими. Каждый отдельный человек вносит только свой вклад, и только в этом смысле я осмеливаюсь говорить о своем способе смотреть на вещи. Моя профессия уже давно заставила меня принимать в расчет своеобразие индивидов, а то особое обстоятельство, что в течение многих лет — я не знаю скольких — я должен был лечить супругов и делать мужчину и женщину взаимоприемлемыми, еще больше подчеркивает необходимость установить определенные средние истины. Сколько раз мне приходилось говорить: «Видите ли, ваша жена — очень активная натура и от нее действительно нельзя ожидать, чтобы все ее существование заключалось лишь в домашнем хозяйстве». Это уже является типизацией, и этим выражена своего рода статистическая истина. Существуют активные и пассивные натуры. Однако эта прописная истина меня не удовлетворяла. Следующая моя попытка состояла в предположении, что существует нечто вроде задумывающихся и незадумывающихся натур, ибо я видел, что многие натуры, кажущиеся на первый взгляд пассивными, на самом деле не столько пассивны, сколько предусмотрительны. Они сначала обдумывают ситуацию — потом действуют, а так как для них это обычный образ действия, то они упускают случаи, где необходимо непосредственное действие без раздумий, и, таким образом, складывается мнение об их пассивности. Незадумывающимися всегда казались мне те, кто без раздумий прыгает обеими ногами в ситуацию, чтобы потом уж только сообразить, что они, похоже, угодили в болото. Таким образом, их, пожалуй, можно было бы охарактеризовать как незадумывающихся, что надлежащим образом проявлялось в активности; предусмотрительность же других в ряде случаев является в конечном счете весьма важной активностью и весьма ответственным действием в сравнении с необдуманной мимолетной вспышкой одной лишь деловитости. Однако очень скоро я обнаружил, что нерешительность отнюдь не всегда вызывается предусмотрительностью, а, скорее, действие не всегда необдуманно. Нерешительность первого столь же часто основывается на свойственной ему боязливости или, по крайней мере, на чем-то вроде обычного отступления перед слишком сложной задачей, а непосредственная активность второго часто обусловливается большим доверием к объекту, чем к себе. Это наблюдение побуждает меня сформулировать типизацию следующим образом: существует целый класс людей, которые в момент реакции на данную ситуацию как бы отстраняются, тихо говоря «нет», и только вслед за этим реагируют, и существуют люди, принадлежащие к другому классу, которые в такой же ситуации реагируют непосредственно, пребывая, по-видимому, в полной уверенности, что их поступок, несомненно, правильный. То есть первый класс характеризуется некоторым негативным отношением к объекту, последний — скорее позитивным. Как известно, первый класс соответствует интровертной, а последний — экстравертной установке. Введением обоих этих терминов достигнуто столь же мало, как и открытием мольеровского «bourgeois gentilhomme», что он обычно говорит прозой. Эти типы будут иметь смысл и значимость только тогда, когда мы узнаем, что же еще присуще каждому из них. Ведь нельзя быть интровертом, не будучи им во всех отношениях. Понятие интровертный означает: все душевное проявляется у интроверта так, как это и определено для него соответствующими законами. Если бы это было не так, то характеристика определенного индивида как экстраверта была бы такой же несущественной, как и констатация того, что длина его тела составляет 175 сантиметров или же что он шатен либо брахицефал. Как известно, такие констатации содержат ненамного больше обозначаемого ими факта. Однако выражение экстравертный претендует на гораздо большее, ибо стремится выразить, что сознание экстраверта, равно как и его бессознательное, должно обладать определенными качествами, что все поведение экстраверта, его отношение к людям, даже течение его жизни указывают на определенные типические свойства. Интроверсия и экстраверсия как типы установок обозначают диспозицию, обусловливающую в значительной степени психический процесс в целом, поскольку она характеризует предрасположенное реагирование и тем самым определяет не только образ действия и вид субъективного опыта, но и характер бессознательной компенсации. Следовательно, определение привычного реагирования (Reactionshabitus) должно попасть в самую точку, поскольку предрасположение (Habitus) является в известной степени центральным коммутаторным пунктом, откуда, с одной стороны, регулируется внешнее поведение, а с другой — оказывается влияние на формирование специфического опыта. Определенное поведение дает соответствующие результаты, а благодаря субъективному осмыслению этих результатов появляется опыт, который со своей стороны вновь оказывает влияние на поведение и тем самым по пословице «Каждый есть кузнец своего счастья» отражается на индивидуальной судьбе. Что касается привычного реагирования, то можно, пожалуй, не сомневаться относительно того, что тут мы ухватываем центральное звено проблемы. Однако здесь возникает другой щекотливый вопрос: удастся ли нам (адекватно) охарактеризовать способы привычного реагирования? На этот счет могут существовать самые разнообразные мнения, даже если кто-либо и обладает интимными знаниями в этой особой области. Те факты, которые мне удалось разыскать в пользу моей точки зрения, объединены мною в книге о типах, причем я полностью отдаю себе отчет, что моя типизация не является единственно верной или единственно возможной. Противопоставление интроверсии и экстраверсии провести просто, однако простые формулировки, к сожалению, чаще всего подозрительны. Слишком легко они укрывают действительные трудности. Я говорю так, исходя из собственного опыта, ведь едва я опубликовал первую формулировку своих критериев — этому событию скоро будет двадцать лет, — как, к своему неудовольствию, обнаружил, что каким-то образом попал впросак. Что-то не сходилось. Видимо, я пытался объяснить слишком многое простыми средствами, как это чаще всего и бывает при первой радости открытия. Я обнаружил факт, который невозможно было отрицать, а именно прямо-таки огромные различия внутри самих групп интровертов и экстравертов, различия, которые были столь велики, что у меня появились сомнения, видел ли я вообще что-либо правильно. Для того чтобы развеять эти сомнения, потребовалось около десяти лет работы по наблюдению и сравнению. Вопрос, откуда берутся огромные различия внутри типа, столкнул меня с непредвиденными трудностями, к которым я долго не мог подступиться. Некоторые из этих трудностей основывались на наблюдении и восприятии различий, но главной их причиной была, как и раньше, проблема критериев, то есть подходящего обозначения для различий характеров. И здесь я впервые отчетливо понял, насколько же молода психология. Вряд ли она представляет собой что-либо иное, кроме хаоса произвольных учений, добрая часть которых, безусловно, обязана своим происхождением обособленному вследствие generatio aequivoca и тем самым уподобившемуся Зевсу мозгу ученого. Я не хочу быть непочтительным, но все же не могу удержаться от того, чтобы устроить очную ставку профессора психологии с психологией женщины, китайца и южного негра. Наша психология должна доходить до жизни, иначе мы просто застрянем в Средневековье. Я понял, что из хаоса современной психологии невозможно извлечь четкие критерии, что их, скорее, еще только требуется создать, причем не из голубого воздуха, а на основе предшествовавших бесценных работ тех, чьи имена история психологии не обойдет молчанием. В рамках одного доклада у меня нет возможности упомянуть о тех отдельных наблюдениях, которые побудили меня выделить в качестве критериев рассматриваемых различий определенные психические функции. В целом можно констатировать только одно, что различия, насколько они теперь стали для меня понятными, заключаются в том, что интроверт, например, не просто отступает перед объектом и колеблется, а делает это совершенно особым образом. И поступки свои он совершает не так, как любой другой интроверт, а тоже совершенно особым образом. Так же как лев поражает своего врага или добычу не хвостом, как крокодил, а лапами, в которых заключена его специфическая сила, так и присущий нам способ реагирования обычно характеризуется нашими сильными сторонами, то есть использованием нашей наиболее надежной и развитой функции, что, впрочем, не мешает нам иногда реагировать и своими специфическими слабостями. В соответствии с этим мы будем подготавливать или искать одни ситуации и избегать других и тем самым будем соответственно приобретать специфический, отличающийся от других опыт. Интеллектуал будет приспосабливаться к миру с помощью своего интеллекта, а вовсе не как боксер шестой весовой категории, хотя и он может в приступе ярости употребить свои кулаки. В борьбе за существование и приспособление каждый человек инстинктивно использует свою наиболее развитую функцию, которая в результате становится критерием привычного способа реагирования. Вопрос теперь можно поставить так: каким образом следует так охватить все эти функции общими понятиями, чтобы они смогли выделиться из расплывчатости простого индивидуального существования? Грубую типизацию подобного рода давно уже создала социальная жизнь в фигурах крестьянина, рабочего, художника, ученого, воина и т. д. или в перечне всех профессий. Но психологии с такой типизацией делать практически нечего, потому что среди людей науки, как однажды ехидно сказал один известный ученый, есть и такие, которые являются всего лишь «интеллектуальными носильщиками». То, что здесь имеется в виду, — вещь весьма тонкая. Недостаточно говорить, например, об интеллекте, ибо это понятие слишком обще и неопределенно; разумным можно назвать все, что функционирует гладко, быстро, эффективно и целесообразно. И ум, и глупость являются не функциями, а модальностями, и они никогда не говорят о том что, а всегда о том как. То же самое касается моральных и эстетических критериев. Мы должны суметь обозначить то, что в привычных реакциях действует в первую очередь. Поэтому мы вынуждены использовать здесь нечто такое, что на первый взгляд выглядит столь же ужасающе, как психология способностей XVIII столетия. В действительности же мы прибегаем к уже имеющимся в обыденном языке понятиям, которые доступны и ясны каждому. Если, например, я говорю о «мышлении», то только философ не знает, что под этим подразумевается, но ни один дилетант не найдет это непонятным; ведь мы употребляем это слово ежедневно и всегда подразумеваем под ним примерно одно и то же, однако если попросить дилетанта дать четкое определение мышлению, то он окажется в весьма затруднительном положении. То же самое касается «памяти» или «чувства». Насколько трудно бывает научно определить такие непосредственные психологические понятия, настолько же легки они для понимания в обиходном языке. Язык par excellence (предпочтительно, в основном) является собранием наглядностей; оттого-то с таким трудом закрепляются и очень легко отмирают ненаглядные, слишком абстрактные понятия, что они слишком мало соприкасаются с действительностью. Однако мышление и чувство являются такими неотъемлемыми для нас реалиями, что любой непримитивный язык имеет для них совершенно определенные выражения. Следовательно, мы можем быть уверены, что эти выражения совпадают соответственно с совершенно определенными психическими фактами, как бы эти комплексные факты научно ни назывались. Каждый представляет себе, что такое, например, сознание, и, хотя наука далеко еще этого не знает, никто не может сомневаться в том, что понятие «сознание» покрывает вполне определенные психические факты. Именно поэтому я и взял в качестве критериев различения внутри одного типа установки просто выраженные в языке дилетантские понятия и обозначил ими соответствующие психические функции. Например, я взял мышление, как оно в общем понимается, поскольку мне бросилось в глаза, что одни люди размышляют несоизмеримо больше других и, соответственно, в своих решениях придают больший вес разуму. Они используют мышление для того, чтобы понять мир и к нему приспособиться, и, с чем бы они ни сталкивались, все подвергается обдумыванию и осмыслению либо же, в крайнем случае, приведению в соответствие с заранее разработанными общими принципами. Другие же люди удивительным образом пренебрегают мышлением в пользу эмоционального фактора, то есть чувства. Они стойко проводят «политику чувств», и требуется уже действительно чрезвычайная ситуация, чтобы заставить их задуматься. Эти люди представляют собой полную противоположность первому типу, что особенно бросается в глаза, когда первые являются деловыми партнерами вторых или же когда они вступают друг с другом в брак. При этом один из них может отдавать предпочтение своему мышлению независимо от того, экстраверт он или интроверт. Разве что тогда он пользуется им лишь соответствующим для своего типа образом. Однако преобладанием той или иной функции объясняются не все имеющиеся различия. Ведь то, что я называю мыслительным или эмоциональным типом, — это люди, которые опять-таки содержат в себе нечто общее, что я не могу охарактеризовать иначе как словом рациональность. То, что мышление в своей сути рационально, не будет, пожалуй, оспаривать никто. Но когда мы перейдем к чувству, появятся веские контрдоводы, которые я не стал бы отметать сразу. Напротив, я могу заверить, что проблема чувства задала мне немалую головоломку. Однако я не хочу перегружать свой доклад изложением различных научных мнений относительно этого понятия, а лишь вкратце выскажу собственную точку зрения на данный вопрос. Основная трудность здесь состоит в том, что слова «чувство» или «чувствование» используются в самых разных значениях. Особенно это характерно для немецкого языка (немецкое слово «das Gefühl» переводится как «чувство, ощущение, чутье»), в меньшей степени — для английского и французского. Пожалуй, прежде всего мы должны строго отделить это слово от понятия «ощущение», которое характеризует функцию органов чувств. Затем, наверное, нужно так или иначе договориться, что чувство сожаления, например, в понятийном смысле должно отличаться от чувства, что изменится погода или что акции алюминиевого концерна повысятся. Поэтому я предложил под чувством в первом значении понимать чувствование как таковое и, наоборот, слово «чувство», использованное в последнем случае, убрать из психологического лексикона и заменить понятием «ощущение», если речь идет о перцептивном опыте, или понятием «интуиция», если речь идет о такого рода восприятии, которое нельзя непосредственно свести к осознанному перцептивному опыту. Поэтому я определил ощущение как осознанное восприятие с помощью органов чувств, а интуицию как восприятие через бессознательное. Разумеется, можно до скончания века дискутировать о правомерности этих определений, однако такая дискуссия в конечном счете сводится к вопросу, как называть некоторое известное животное: Rhinozerus, носорогом или еще как-нибудь иначе, ведь, в сущности, надо только знать, что и как мы называем. Психология — это целина, где языку еще только нужно закрепиться. Температуру, как известно, можно измерять по Реомюру, Цельсию или Фаренгейту, и единственное, что нужно здесь сделать, это сказать, какой способ использовали для измерения в каждом данном случае. Как следует из сказанного, я рассматриваю чувство в качестве функции души, отделяя ее от ощущения и предчувствия или интуиции. Тот, кто смешивает эти функции с чувством в узком смысле sensu stricto, разумеется, не способен признать рациональность чувства. Но кто их разделяет, тот не может уклониться от признания того факта, что эмоциональные оценки, эмоциональные суждения и вообще сами эмоции могут быть не просто разумными, но и логичными, последовательными и рассудительными и в этом смысле точно такими же, как мышление. Мыслительному типу данный факт кажется странным, но он легко объясним той характерной особенностью, что при дифференцированной мыслительной функции чувство всегда менее развито, то есть является более примитивным, а значит, и контаминированным с другими функциями, причем именно с иррациональными, нелогичными и внерассудочными, то есть функциями ощущения и интуиции, в задачу которых оценка ситуации не входит. Обе последние функции противостоят рациональным функциям, причем по причине, отвечающей самой глубокой их сущности. Когда мы думаем, то делаем это с намерением прийти к какому-нибудь выводу или заключению, а когда чувствуем, то для того, чтобы достичь верной оценки; ощущение же и интуиция как функции восприятия имеют целью восприятие данного, а не его истолкование или оценку. Следовательно, они просто должны быть открыты для данного, а не действовать избирательно по определенным принципам. Данное же по своей сути иррационально, ибо не существует методов, с помощью которых можно было бы доказать, что должно быть столько-то планет или столько-то видов теплокровных животных. Иррациональность — это то, чего не хватает мышлению и чувству, рациональность — то, чего не хватает ощущению и интуиции. Существует немало людей, реакции которых основываются, главным образом, на иррациональности, то есть либо на ощущении, либо на интуиции, но никогда на том и другом сразу, ибо ощущение по отношению к интуиции столь же антагонистично, как мышление по отношению к чувству. Ведь когда я своими ушами и глазами намереваюсь установить, что же происходит в действительности, я могу делать все, что угодно, только не мечтать и не фантазировать одновременно с этим, но как раз именно это последнее и должен делать интуитивист, чтобы дать простор своему бессознательному или объекту. Вот почему ощущающий тип является антиподом интуитивного. К сожалению, время не позволяет мне вдаваться в те интересные вариации, которые возникают вследствие экстравертной или интровертной установки у иррациональных типов. Я бы предпочел сказать еще несколько слов о закономерных последствиях, к которым приводит доминирование какой-либо одной функции над другими, а именно как это сказывается на других функциях. Человек, как известно, никогда не может быть всем сразу и никогда не может быть полностью совершенен. Он развивает всегда только определенные качества и оставляет недоразвитыми остальные. Что же происходит с теми функциями, которые он не использует ежедневно, а значит, и не развивает их упражнением? Они остаются в той или иной степени в примитивном, инфантильном, часто лишь в полусознательном, а порой даже в совершенно бессознательном состоянии; тем самым они образуют характерную для каждого типа неполноценность, которая в качестве составной части входит в общую структуру характера. Одностороннее предпочтение мышления всегда сопровождается неполноценностью чувств, а дифференцированное восприятие таким же образом сказывается на интуитивной способности, и наоборот. Является ли какая-либо функция дифференцированной или нет — можно довольно легко определить по ее силе, устойчивости, последовательности, надежности и приспособленности. Ее неполноценность, однако, зачастую не так уж легко описать или распознать. Важным критерием здесь является ее несамостоятельность и обусловленная этим зависимость от обстоятельств и других людей, а также ее непостоянство, ненадежность в употреблении, суггестивность и расплывчатый характер. На неполноценную (подчиненную) функцию никогда нельзя положиться, ибо ею нельзя управлять, более того, можно даже стать ее жертвой. К сожалению, здесь я не имею возможности дать детальное описание психологических типов, и поэтому мне приходится довольствоваться лишь кратким изложением основных идей психологической типологии. Общий результат моей предыдущей работы в этой области состоит в выделении двух основных типов установки: экстраверсии и интроверсии, а также четырех типов функций: мыслительного, ощущающего, чувствующего и интуитивного, которые варьируют в зависимости от общей установки и тем самым дают в итоге восемь вариантов. Меня чуть ли не с упреком спрашивали, почему я говорю ровно о четырех функциях, не больше и не меньше. То, что их ровно четыре, получилось прежде всего чисто эмпирически. Но то, что благодаря им достигнута определенная степень цельности, можно продемонстрировать следующим соображением. Ощущение устанавливает, что происходит фактически. Мышление позволяет нам узнать, что означает данное чувство — какова его ценность, и, наконец, интуиция указывает на возможные «откуда» и «куда», заключенные в том, что в данный момент имеется. Благодаря этому ориентация в современном мире может быть такой же полной, как и определение места в пространстве с помощью географических координат. Четыре функции являются своего рода четырьмя сторонами горизонта, столь же произвольными, сколь и необходимыми. Ничто не мешает сдвинуть точку координат в ту или иную сторону и вообще дать им другие названия. Все зависит от того, как мы договоримся и насколько это целесообразно. Но я должен признаться в одном: мне ни за что не хочется обходиться в своей психологической исследовательской экспедиции без этого компаса, и не по напрашивающейся общечеловеческой причине, что каждый влюблен в свои собственные идеи, а из-за того объективного факта, что тем самым появляется система измерения и ориентации, а это, в свою очередь, делает возможным появление критической психологии, которая так долго у нас отсутствовала. 4. Психологическая типология [Впервые опубликовано под названием «Psychologische Typologie»: Süddeutsche Monatshefte, XXXIII, 5 (1936 февраль). S.264–272. Настоящий перевод сделан с английского издания /15- Vol.6. P. 542–555/. Перевод В. Зеленского.] Уже с самых ранних дней в истории науки была заметна попытка рефлективного интеллекта ввести градации между двумя полюсами абсолютного сходства и различия у людей. Это реализовалось в некотором количестве типов, или «темпераментов» — как они тогда были названы, — которые классифицировали сходства и различия в формальные категории. Греческий философ Эмпедокл попытался внести порядок в хаос естественных явлений, разделив их на четыре стихии: земля, вода, воздух и огонь. Тогдашние врачи оказались первыми из тех, кто применил этот принцип разделения в соединении с учением о четырех качествах: сухой, влажный, холодный, теплый — по отношению к людям, и, таким образом, они попытались свести путаное разнообразие человечества в упорядоченные группы. Наиболее значительными в серии таких попыток оказались изыскания Галена, чье использование этих учений оказывало влияние на медицинскую науку и на само лечение больных в течение семнадцати столетий. Сами названия темпераментов Галена указывают на свое происхождение в патологии четырех «нравов» или «склонностей» — качеств. Меланхолик обозначает преобладание черной желчи, флегматик — преобладание флегмы или слизи (греческое слово флегма означает огонь, и флегма рассматривалась как конечный продукт воспаления), сангвиник — преобладание крови и холерик — преобладание желтой желчи. Сегодня очевидно, что наше современное понятие «темперамент» стало значительно более психологическим, так как в процессе человеческого развития на протяжении последних двух тысяч лет «душа» освободилась от всякой умопостигаемой связи с холодным ознобом и лихорадкой или от желчных или слизистых выделений. Даже сегодняшние врачи не смогли бы сравнить темперамент, то есть определенный тип эмоционального состояния или возбудимости, непосредственно со спецификой кровообращения или состоянием лимфы, хотя их профессия и специфический подход к человеку с позиции физического недуга искушает гораздо чаще, нежели непрофессионалов, рассматривать психическое как конечный продукт, зависимый от физиологии желез. Humours («соки» человеческого организма) сегодняшней медицины не являются больше старыми телесными выделениями, но оказываются более тонкими гормонами, иногда до значительной степени влияющими на «темперамент», если определять последний как интегральную сумму эмоциональных реакций. Целостный телесный склад, его конституция в самом широком смысле имеют весьма тесную взаимосвязь с психологическим темпераментом, так что мы не вправе обвинять врачей, если они рассматривают психические явления в значительной степени зависимыми от тела. В каком-то смысле психическое и есть живое тело, а живое тело — одушевленная материя; так или иначе, существует нераскрытое единство психики и тела, нуждающееся как в физическом, так и в психическом изучении и исследовании, другими словами, это единство с необходимостью и в равной степени оказывается в зависимости как от тела, так и от психики, и настолько, насколько к тому склоняется сам исследователь. Материализм XIX века утвердил первенство за телом, оставив психическому статус чего-то вторичного и производного, позволив ему не больше реальности, чем так называемому «эпифеномену». То, что утвердило себя как хорошая рабочая гипотеза, а именно что психические явления обусловлены физическими процессами, с приходом материализма стало философской презумпцией. Любая серьезная наука о живом организме отвергнет такую презумпцию, так как, с одной стороны, она постоянно имеет в виду, что живая материя является все еще не разгаданной тайной, а с другой — имеется достаточно объективных свидетельств, чтобы распознать наличие совершенно несоединимого разрыва между психическими и физическими явлениями, так что психическая область является не менее таинственной, чем физическая. Материалистическая презумпция оказалась возможной только в последнее время, когда представление человека о психическом, менявшееся на протяжении многих веков, смогло освободиться от старых взглядов и развиться в достаточно абстрактном направлении. Древние представляли психическое и телесное вместе как неразделимое единство, поскольку были ближе к тому первобытному миру, в котором моральная трещина еще не пролегла через личность, а непросвещенное язычество все еще чувствовало себя нераздельно-единым, детски-невинным и не обремененным ответственностью. Древние египтяне все еще сохранили способность предаваться наивной радости при перечислении тех грехов, которых они не совершили: «Я не отпустил ни одного человека голодным. Я никого не заставил плакать. Я не совершил убийства» и так далее. Герои Гомера плакали, смеялись, гневались, перехитряли и убивали друг друга в мире, где подобные вещи считались естественными и очевидными как для людей, так и для богов, и олимпийцы развлекались, проводя свои дни в состоянии неувядающей безответственности. Это происходило на таком архаическом уровне, на котором существовал и выживал дофилософский человек. Он всецело пребывал в тисках собственных эмоций. Все страсти, от которых закипала его кровь и колотилось сердце, которые ускоряли его дыхание или заставляли затаить его вовсе или выворачивали его внутренности наизнанку, — все это было проявлением «души». Поэтому он поместил душу в область диафрагмы (по-гречески phren, что также означает «разум») и сердца. И только у первых философов место разума стало приписываться голове. Но еще и сегодня существуют племена у негров, чьи «мысли» локализованы, главным образом, в области живота, а индейцы Пуэбло «думают» с помощью своего сердца, — только сумасшедший думает своей головой, говорят они. На этом уровне сознания существенным является переживание чувственных взрывов и ощущение самоединства. Однако одновременно безмолвным и трагическим для архаического человека, начавшего думать, стало появление дихотомии, которую Ницше положил у дверей Заратустры: обнаружение пар противоположностей, разделение на четное и нечетное, верхнее и нижнее, доброе и злое. Это была работа древних пифагорейцев, ставшая их учением о моральной ответственности и серьезных метафизических последствиях греха, учением, которое постепенно в течение веков просачивалось во все общественные слои, главным образом, благодаря распространению орфических и пифагорейских мистерий. Даже Платон использовал притчу о белых и черных лошадях, чтобы проиллюстрировать неподатливость и полярность человеческой психики, а еще раньше мистерии провозглашали учение о добре, вознаграждаемом в грядущем, и зле, наказываемом в аду. Эти учения не могли быть отвергнуты как мистический вздор и обман философов из «лесной глуши», о чем заявлял Ницше, или как сектантское ханжество, так как уже в VI веке до н. э. пифагореизм был чем-то вроде государственной религии на всей территории Graecia Magna (Великой Греции). Кроме того, идеи, составлявшие основу этих мистерий, никогда не умирали, но пережили философский ренессанс во II веке до н. э., когда оказали огромное влияние на мир александрийской мысли. Их столкновение с пророчеством Ветхого Завета привело впоследствии к тому, что можно назвать началом христианства как мировой религии. Теперь уже из эллинистического синкретизма возникает разделение людей на типы, что было совершенно не свойственно «гуморальной» психологии греческой медицины. В философском смысле, здесь и возникли градации между парменидовскими полюсами света и тьмы, верха и низа. Людей стали подразделять на гиликов (hylikoi), психиков (psychikoi) и пневматиков (pneumaticoi), выделяя соответственно материальное, психическое и духовное бытие. Подобная классификация не является, конечно, научной формулировкой сходств и различий — это критическая система ценностей, основанная не на поведении и внешнем виде человека как фенотипа, а на определениях этического, мистического и философского свойства. Хотя последние и не являются в точности «христианскими» понятиями, они тем не менее составляют неотъемлемую часть раннего христианства во времена Святого Павла. Само его существование является неопровержимым доказательством того раскола, который возник в первоначальном единстве человека, целиком пребывавшего во власти своих эмоций. Перед этим человек представал обыкновенным живым существом и оставался в таком качестве лишь игрушкой опыта, своих переживаний, неспособный к какому-либо рефлективному анализу относительно своего происхождения и своей судьбы. И теперь вдруг он обнаружил себя стоящим перед тремя судьбоносными факторами — наделенный телом, душой и духом, перед каждым из которых он имел моральные обязательства. Предположительно уже при рождении было решено, проведет ли он свою жизнь в гилическом или пневматическом состоянии или же в каком-то неопределенном местоположении между ними. Прочно укоренившаяся дихотомия греческого разума сделала последний более острым и проницательным, а результирующий ее акцент значительно сместился теперь на психическое и духовное, что привело к неизбежному отделению от гилической области тела. Все наивысшие и конечные цели лежали в моральном предназначении человека, в его духовном сверхмирском и сверхземном конечном пребывании, и отделение гилической области превратилось в расслоение между миром и духом. Таким образом, первоначальная учтивая мудрость, выраженная в пифагорейских парах противоположностей, сделалась страстным моральным конфликтом. Ничто, однако, не способно так взбудоражить наше самосознание и настороженность, как состояние войны с самим собой. Едва ли можно помыслить о каком-либо другом более эффективном средстве пробудить человеческую природу из безответственного и невинного полусна первобытной ментальности и привести ее к состоянию осознанной ответственности. Этот процесс называется культурным развитием. Он в любом случае является развитием человеческой возможности различения и способности к суждению — сознания вообще. С возрастанием знания и повышением критических способностей были заложены основы для повсеместного последующего развития человеческого разума с точки зрения (с позиции) интеллектуальных достижений. Особым умственным продуктом, далеко превзошедшим все достижения древнего мира, стала наука. Она закрыла трещину между человеком и природой в том смысле, что, хотя человек и был отделен от природы, наука дала ему возможность вновь отыскать свое соответствующее место в естественном порядке вещей. Однако его особая метафизическая позиция должна была быть выброшена при этом за борт, отвергнута настолько, насколько она не была обеспечена верой в традиционную религию, — откуда и возник известный конфликт между «верой и знанием». Во всяком случае, наука осуществила превосходную реабилитацию материи, и в этом отношении материализм может даже рассматриваться как акт исторической справедливости. Но одна, безусловно весьма важная, область опыта, сама человеческая психика, на очень долгое время осталась заповедной областью метафизики, хотя после Просвещения и делались все увеличивавшиеся серьезные попытки сделать ее доступной научному исследованию. Первые экспериментальные опыты были сделаны в области чувственных восприятий, а затем постепенно перешли в сферу ассоциаций. Эта исследовательская линия проложила путь экспериментальной психологии, и ее кульминацией стала «физиологическая психология» Вундта. Более описательный подход в психологии, с которым вскорости вошли в контакт медики, получил развитие во Франции. Его главными представителями были Тэн, Рибо и Жане. Данное направление, главным образом, характеризовало то, что в нем психическое подразделялось на отдельные механизмы или процессы. В свете этих попыток на сегодня существует подход, который можно было бы назвать «холистическим» — систематическое наблюдение психического как целого. Многое указывает на то, что это направление зародилось в определенном биографическом типе, в частности в том типе, который в древнюю эпоху, также имея свои специфические преимущества, описывался как «удивительная судьба». В этой связи я думаю о Юстине Кернере и его Seeress of Prevorst и о случае Блумхардта-старшего и его медиуме Готтлибине Диттусе. Однако, чтобы быть исторически справедливым, я должен не забыть упомянуть средневековую Acta Sanctorum. Эта линия исследования продолжилась и в более поздних работах, связанных с именами Уильяма Джемса, Фрейда и Теодора Флурной (Flournoy). Джемс и его друг Флурной, швейцарский психолог, сделали попытку описать целостную феноменологию психического, а также обозреть ее как нечто целостное. Фрейд также, как врач, взял за исходную точку целостность и неразделимость человеческой личности, хотя, в соответствии с духом времени, он ограничился исследованием инстинктивных механизмов и индивидуальных процессов. Он также сузил картину человека до целостности весьма важной «буржуазной» коллективной личности, и это с неизбежностью привело его к философски односторонним интерпретациям. Фрейд, к несчастью, не выдержал искушений медика и все психическое свел к телесному, сделав это в манере старых «гуморальных» психологов, не без революционных жестов в сторону тех метафизических заповедников, к которым он питал священный страх. В отличие от Фрейда, который после правильного психологического старта повернул назад в сторону древнего предположения о верховенстве (суверенитете, независимости) физической конституции и попытался вернуться обратно в теорию, в которой инстинктивные процессы обусловлены телесными, я начинаю с предпосылки о верховенстве психического. Так как телесное и психическое в некотором смысле образуют единство — хотя в проявлениях своей природы они совершенно различны, — мы не можем не приписать реальность каждому из них. Пока у нас нет способа постигнуть это единство, не остается ничего другого, как изучать их отдельно и временно относиться к ним как к не зависящим друг от друга, по крайней мере по своей структуре. Но то, что они не таковы, можно наблюдать каждый день на самих себе. Хотя если бы мы ограничились только этим, то никогда не были бы в состоянии понять что-либо в психическом вообще. Теперь же, если мы предположим независимое верховенство психического, то освободим себя от — на данный момент — неразрешимой задачи сведения проявлений психического на нечто определенно физическое. Мы можем затем принять проявления психического как выражения его внутреннего бытия и попытаться установить определенные сходства и соответствия или типы. Поэтому когда я говорю о психологической типологии, то имею под этим в виду формулировку структурных элементов психического, а не описание психических проявлений (эманации) индивидуального типа конституции. Последнее, в частности, рассматривается в исследованиях о строении тела и характере Кречмера. В своей книге «Психологические типы» я дал подробное описание исключительно психологической типологии. Проведенное мной исследование основывалось на двадцатилетней врачебной работе, позволившей мне тесно соприкоснуться с людьми самых разных классов и уровней со всего мира. Когда начинаешь молодым доктором, то голова все еще полна клиническими случаями и диагнозами. Со временем, правда, накапливаются впечатления совершенно иного рода. Среди них — ошеломляюще огромное разнообразие человеческих индивидуальностей, хаотическое изобилие индивидуальных случаев. Специфические обстоятельства вокруг них, и прежде всего сами специфические характеры, и создают клинические картины, картины, которые, даже при всем желании, могут быть втиснуты в смирительную рубашку диагноза только силой. Тот факт, что определенное расстройство может получить то или иное имя, выглядит совершено несоответствующим рядом с ошеломляющим впечатлением, свидетельствующим, что все клинические картины являются многочисленными подражательными или сценическими демонстрациями определенных конкретных черт характера. Патологическая проблема, к которой все и сводится, фактически не имеет ничего общего с клинической картиной, а, по сути, является выражением характера. Даже сами комплексы, эти «ядерные элементы» невроза, являются среди прочего простыми сопутствующими обстоятельствами определенного характерологического предрасположения. Легче всего это увидеть в отношении пациента к своей родительской семье. Скажем, он является одним из четырех детей у своих родителей, не самым младшим и не самым старшим, имеет то же самое образование и обусловленное поведение, что и другие. Однако он болен, а они здоровы. Анамнез показывает, что вся серия воздействий, которым он, как и другие, был подвержен и от которых все они страдали, имела патологическое влияние только на него одного — по крайней мере внешне, по всей видимости. В действительности, эти воздействия и в его случае не были этиологическими факторами, и в их фальшивости нетрудно убедиться. Действительная причина невроза лежит в специфическом способе, которым он реагирует и ассимилирует эти влияния, исходящие из окружающей среды. В сравнении множества подобных случаев мне постепенно становилось ясно, что должны быть две фундаментально разные общие установки, которые делят людей на две группы, обеспечивая всему человечеству возможность высокодифференцированной индивидуальности. Поскольку очевидно, что это не сам случай как таковой, то можно сказать лишь, что данная разница установок оказывается легко наблюдаемой, только когда мы сталкиваемся с относительно хорошо дифференцированной личностью, другими словами, это обретает практическую важность только после достижения определенной степени дифференциации. Патологические случаи такого рода — это почти всегда люди, которые отклоняются от семейного типа и в результате не находят больше достаточной защиты в своей унаследованной инстинктивной основе. Слабые инстинкты являются одной из первейших причин развития привычной односторонней установки, хотя, в крайнем случае, это обусловлено или подкреплено наследственностью. Я назвал эти две фундаментально различные установки экстраверсией и интроверсией. Экстраверсия характеризуется интересом к внешнему объекту, отзывчивостью и готовностью воспринимать внешние события, желанием влиять и оказываться под влиянием событий, потребностью вступать во взаимодействие с внешним миром, способностью выносить суматоху и шум любого рода, а в действительности находить в этом удовольствие, способностью удерживать постоянное внимание к окружающему миру, заводить много друзей и знакомых без особого, впрочем, разбора и в конечном итоге присутствием ощущения огромной важности быть рядом с кем-то избранным, а следовательно, сильной склонностью демонстрировать самого себя. Соответственно, жизненная философия экстраверта и его этика несут в себе, как правило, высококоллективистскую природу (начало) с сильной склонностью к альтруизму. Его совесть в значительной степени зависит от общественного мнения. Моральные опасения появляются главным образом тогда, когда «другие люди знают». Религиозные убеждения такого человека определяются, так сказать, большинством голосов. Действительный субъект, экстраверт как субъективное существо, является — насколько это возможно — погруженным в темноту. Он прячет свое субъективное начало от самого себя под покровом бессознательного. Нежелание подчинять свои собственные мотивы и побуждения критическому осмыслению выражено очень явственно. У него нет секретов, он не может хранить их долго, поскольку всем делится с другими. Если же нечто не могущее быть упомянутым коснется его, такой человек предпочтет это забыть. Избегается все, от чего может потускнеть парад оптимизма и позитивизма. О чем бы он ни думал, чего ни делал или ни намеревался сделать, подается убедительно и тепло. Психическая жизнь данного личностного типа разыгрывается, так сказать, за пределами его самого, в окружающей среде. Он живет в других и через других — любые размышления о себе приводят его в содрогание. Прячущиеся там опасности лучше всего преодолеваются шумом. Если у него и имеется «комплекс», он находит прибежище в социальном кружении, суматохе и позволяет по нескольку раз на дню быть уверяемым, что все в порядке. В том случае, если он не слишком вмешивается в чужие дела, не слишком напорист и не слишком поверхностен, он может быть ярко выраженным полезным членом любой общины. В этой короткой статье я вынужден довольствоваться беглым очерком. Я просто намерен дать читателю некоторую идею того, что собой представляет экстраверсия, нечто, что он может привести в соответствие со своим собственным знанием о человеческой природе. Я сознательно начал с описания экстраверсии, поскольку данная установка знакома каждому, — экстраверт не только живет в этой установке, но и всячески демонстрирует ее перед своими товарищами из принципа. Кроме того, такая установка согласуется с определенными общепризнанными идеалами и моральными устоями. Интроверсия, с другой стороны, направленная не на объект, а на субъекта и не ориентированная объектом, поддается наблюдению не так легко. Интроверт не столь доступен, он как бы находится в постоянном отступлении перед объектом, пасует перед ним. Он держится в отдалении от внешних событий, не вступая во взаимосвязь с ними, и проявляет отчетливое негативное отношение к обществу, как только оказывается среди изрядного количества людей. В больших компаниях он чувствует себя одиноким и потерянным. Чем гуще толпа, тем сильнее нарастает его сопротивление. По крайней мере, он не «с ней» и не испытывает любви к сборищам энтузиастов. Его нельзя отнести к разряду общительного человека. То, что он делает, он делает своим собственным образом, загораживаясь от влияний со стороны. Такой человек имеет обыкновение выглядеть неловким, неуклюжим, зачастую нарочито сдержанным, и так уж водится, что либо по причине некоторой бесцеремонности манеры, или же из-за своей мрачной недоступности, или чего-либо совершенного некстати он невольно наносит людям обиду. Свои лучшие качества он приберегает для самого себя и вообще делает все возможное, чтобы умолчать о них. Он легко делается недоверчивым, своевольным, часто страдает от неполноценности своих чувств и по этой причине является также завистливым. Его способность постигать объект осуществляется не благодаря страху, а по причине того, что объект кажется ему негативным, требующим к себе внимания, непреодолимым или даже угрожающим. Поэтому он подозревает всех во «всех смертных грехах», все время боится оказаться в дураках, так что обычно оказывается очень обидчивым и раздражительным. Он окружает себя колючей проволокой затруднений настолько плотно и непроницаемо, что в конце концов сам же предпочитает делать что-то, чем отсиживаться внутри. Он противостоит миру тщательно разработанной оборонительной системой, составленной из скрупулезности, педантичности, умеренности и бережливости, предусмотрительности, «высокогубой» правильности и честности, болезненной совестливости, вежливости и открытого недоверия. В его картине мира мало розовых красок, поскольку он сверхкритичен и в любом супе обнаружит волос. В обычных условиях он пессимистичен и обеспокоен, потому что мир и человеческие существа не добры ни на йоту и стремятся сокрушить его, так что он никогда не чувствует себя принятым и обласканным ими. Но и он сам также не приемлет этого мира, во всяком случае не до конца, не вполне, поскольку вначале все должно быть им осмыслено и обсуждено согласно собственным критическим стандартам. В конечном итоге принимаются только те вещи, из которых, по различным субъективным причинам, он может извлечь собственную выгоду. Для него любые размышления и раздумья о самом себе — сущее удовольствие. Его собственный мир — безопасная гавань, заботливо опекаемый и огороженный сад, закрытый для публики и спрятанный от любопытных глаз. Лучшим является своя собственная компания. В своем мире он чувствует себя как дома, и любые изменения в нем производит только он сам. Его лучшая работа совершается с привлечением своих собственных возможностей, по собственной инициативе и собственным путем. Если он и преуспевает после длительной и изнурительной борьбы по усвоению чего-либо чуждого ему, то способен добиться прекрасных результатов. Толпа, большинство взглядов и мнений, общественная молва, общий энтузиазм никогда не убедят его ни в чем, а, скорее, заставят укрыться еще глубже в своей скорлупе. Его взаимоотношения с другими людьми делаются теплее только в условиях гарантированной безопасности, когда он может отложить в сторону свое защитное недоверие. Поскольку такое происходит с ним нечасто, то соответственно число его друзей и знакомых очень ограничено. Так что психическая жизнь данного типа целиком разыгрывается внутри. И если там и возникают трудности и конфликты, то все двери и окна оказываются плотно закрытыми. Интроверт замыкается в себе вместе со своими комплексами, пока не заканчивает в полной изоляции. Несмотря на все эти особенности, интроверт ни в коем случае не является социальной потерей. Его уход в себя не представляет окончательного самоотречения от мира, но являет поиск успокоения, в котором уединение дает ему возможность сделать свой вклад в жизнь сообщества. Данный тип личности оказывается жертвой многочисленных недоразумений — не из-за несправедливости, а потому что он сам вызывает их. Он не может быть также свободен от обвинений в получении тайного удовольствия от мистификации, ведь подобное недоразумение приносит ему определенное удовлетворение, поскольку подтверждает его пессимистическую точку зрения. Из всего этого нетрудно понять, почему его обвиняют в холодности, гордыне, упрямстве, эгоизме, самодовольстве и тщеславии, капризности и почему его постоянно увещевают, что преданность общественным интересам, общительность, невозмутимая изысканность и самоотверженное доверие могущественной власти являются истинными добродетелями и свидетельствуют о здоровой и энергичной жизни. Интроверт вполне достаточно понимает и признает существование вышеназванных добродетелей и допускает, что где-то, возможно, — только не в кругу его знакомых — и существуют прекрасные одухотворенные люди, которые наслаждаются неразбавленным обладанием этими идеальными качествами. Но самокритика и осознание своих собственных мотивов довольно быстро выводят его из заблуждения относительно его способности к таким добродетелям, а недоверчивый острый взгляд, обостренный беспокойством, позволяет ему постоянно обнаруживать у своих сотоварищей и сограждан ослиные уши, торчащие из-под львиной гривы. И мир, и люди являются для него возмутителями спокойствия и источником опасности, не доставляя ему соответствующего стандарта, по которому он мог бы в конечном итоге ориентироваться. Единственно, что является для него неоспоримо верным, — это его субъективный мир, который — как иногда, в моменты социальных галлюцинаций ему представляется, — является объективным. Таких людей весьма легко было бы обвинить в наихудшем виде субъективизма и в нездоровом индивидуализме, пребывай мы вне всяких сомнений по поводу существования только одного объективного мира. Но такая правда, если она и существует, аксиомой не является — это всего-навсего половина правды, другая же ее половина состоит в том, что мир также пребывает и в том виде, в каком он видится людям, и в конечном счете индивиду. Никакого мира попросту не существует и вовсе без проницательного, узнающего о нем субъекта. Последнее, сколь бы малым и незаметным оно ни представлялось, всегда является другим устоем, поддерживающим весь мост феноменального мира. Влечение к субъекту поэтому обладает той же самой валидностью, что и влечение к так называемому объективному миру, поскольку мир этот базируется на самой психической реальности. Но одновременно это и реальность со своими собственными специфическими законами, не относящимися по своей природе к производным, вторичным. Две установки, экстраверсия и интроверсия, являются противоположными формами, которые дали знать о себе не в меньшей степени и в истории человеческой мысли. Проблемы, поднятые ими, были в значительной степени предвидены Фридрихом Шиллером и лежат в основе его Писем об эстетическом воспитании. Но так как понятие бессознательного было ему еще не известно, то Шиллер не смог добиться удовлетворительного решения. Но, кроме того, и философы, оснащенные гораздо лучше в плане более глубокого продвижения в данном вопросе, не пожелали подчинить свою мыслительную функцию основательной психологической критике и поэтому остались в стороне от подобных дискуссий. Должно быть, однако, ясно, что внутренняя полярность такой установки оказывает очень сильное влияние на собственную точку зрения философа. Для экстраверта объект интересен и привлекателен априори, так же как субъект или психическая реальность для интроверта. Поэтому мы могли бы использовать выражение «нуминальный акцент» для данного факта, под которым я подразумеваю то, что для экстраверта качество положительного смысла, важности и ценности закреплено прежде всего за объектом, так что объект играет господствующую, определяющую и решающую роль во всех психических процессах с самого начала, точно так же как это делает субъект для интроверта. Но нуминальный акцент не решает дело только между субъектом и объектом — он также выбирает и сознательную функцию, которой главным образом и пользуется тот или иной индивид. Я выделяю четыре функции: мышление, чувство, ощущение и интуицию. Функциональной сущностью ощущения является установить, что нечто существует, мышление говорит нам, что означает это нечто, чувство — какова его ценность, а интуиция предполагает, откуда оно появилось и куда следует. Ощущение и интуицию я называю иррациональными функциями, потому что они обе имеют дело непосредственно с тем, что происходит, и с действительными или потенциальными реалиями. Мышление и чувство, будучи функциями различительными, являются рациональными. Ощущение, функция «реальности» (fonction du reel), исключает любую одновременную интуитивную активность, так как последняя совершенно не озабочена настоящим, а является, скорее, шестым чувством для скрытых возможностей и поэтому не должна позволять себе находиться под воздействием существующей реальности. Тем же самым образом мышление противоположно чувству, поскольку мышление не должно оказываться под воздействием или отклоняться от своих целей в зависимости от чувственных оценок, точно так же как и чувство обычно портится в плену слишком сильной рефлексии. Эти четыре функции, размещенные геометрически, образуют крест с осью рациональности, проходящей под прямым углом к оси иррациональности. Четыре ориентирующие функции, разумеется, не вмещают в себя все, что содержится в сознательной психике. Воля и память, например, туда не включены. Причиной является то, что дифференциация этих четырех ориентирующих функций является, по сути, эмпирической последовательностью типических различий в функциональной установке. Существуют люди, у которых нуминальный акцент падает на ощущение, на восприятие фактов и возводит его в единственный определяющий и всепопирающий принцип. Эти люди являются ориентированными на реальность, на факт, на событие, и у них интеллектуальное суждение, чувство и интуиция отступают на задний план под всеобъемлющей важностью реальных фактов. Когда акцент падает на мышление, то суждение строится на том, каково значение должно быть приписано фактам, о которых идет речь. И от этого значения будет зависеть тот способ, с помощью которого индивид имеет дело с самими фактами. Если нуминальным оказывается чувство, то адаптация индивида будет целиком зависеть от той чувственной оценки, которую он приписывает этим фактам. Наконец, если нуминальный акцент падает на интуицию, то действительная реальность принимается во внимание лишь в той степени, в какой она выглядит предоставляющей приют возможностям, становящимся главной движущей силой, вне зависимости от того способа, которым реальные вещи представлены в настоящем. Таким образом, локализация нуминального акцента дает начало четырем функциональным типам, с которыми я прежде всего столкнулся в своих взаимоотношениях с людьми, но систематически сформулировал лишь гораздо позже. На практике эти четыре типа всегда скомбинированы с типом установки, то есть с экстраверсией или интроверсией, так что сами функции проявляются в экстравертном или интровертном варианте. Это создает структуру из восьми наглядных функциональных типов. Очевидно, что в рамках эссе невозможно представить саму психологическую специфику этих типов и проследить их сознательные и бессознательные проявления. Поэтому я должен отослать интересующихся читателей к вышеизложенному исследованию. Целью психологической типологии не является классификация людей на категории — само по себе это было бы довольно бессмысленным делом. Ее цель, скорее, — обеспечить критическую психологию возможностью осуществлять методическое исследование и представление эмпирического материала. Во-первых, это критический инструмент для исследователя, нуждающегося в опорных точках зрения и направляющей линии, если он стремится свести хаотический избыток индивидуального опыта к некоторому порядку. В этом отношении типологию можно сравнить с тригонометрической сеткой или, еще лучше, с кристаллографической системой осей. Во-вторых, типология — большой помощник в понимании широкого разнообразия, имеющего место среди индивидов, а также она предоставляет ключ к фундаментальным различиям в ныне существующих психологических теориях. И наконец, что не менее важно, это существенное средство для определения «личностного уравнения» практического психолога, который, будучи вооруженным точным знанием своей дифференцированной и подчиненной функций, может избежать многих серьезных ошибок в работе с пациентами. Предлагаемая мной типологическая система является попыткой, основанной на практическом опыте, дать объяснительную основу и теоретический каркас для безграничного разнообразия, которое до этого преобладало в формировании психологических понятий. В такой молодой науке, как психология, ограничение понятий рано или поздно станет неизбежной необходимостью. Когда-нибудь психологи будут вынуждены согласиться относительно ряда основных принципов, позволяющих избежать спорных интерпретаций, если психология не собирается остаться ненаучным и случайным конгломератом индивидуальных мнений. |
|
||
Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Добавить материал | Нашёл ошибку | Наверх |
||||
|