|
||||
|
Закат политэкономии индустриализма Промышленная цивилизация — цивилизация огня и железа. Индустриализм, разрушив культурные структуры аграрного общества, придал производственной деятельности человека титанический характер. Промышленную революцию осеняет образ Прометея. Критики индустриализма и лежащего в его основе механицизма с самого начала обращали внимание на богоборческий характер этого образа, предполагающего рукотворное создание нового, технического мира. Предвиделся и тяжелый культурный кризис, вызванный противоречием с христианскими ценностями, на которых был вынужден паразитировать прометеевский дух и которые должны были быть рано или поздно отброшены («Бог умер!»). Было и предчувствие, что в «конце истории» титанический смысл индустриализма выродится (или возвысится — зависит от взглядов) до циклопического. Сила становится все более разрушительной, а ее демонстрация — все более жестокой. Что же расчистило путь промышленной революции и задало ее генотип? Две почти слившиеся во времени революции объясняют главное — научная революция XVI-XVII вв. и протестантская Реформация. Формируя мировоззрение, стиль мышления и поведения, научная революция «создала» человека, принявшего идеологию индустриализма и включившего ее в свои культурные нормы. Легитимацию получила сама технология промышленного производства. Машина приобрела статус естественного продолжения природного мира, построенного как машина. Огромные изменения должны были произойти в сознании и поведении, чтобы человек аграрной цивилизации превратился в промышленного рабочего. Организация трудового процесса, требующая строгой синхронизации, имела свои предпосылки в освоении новой концепции времени, разделенного, в отличие от времени Средневековья, на равные и точные отрезки. Именно в науке произошел скачок «из царства приблизительности в мир прецизионности» и были созданы точные часы. Часы, кстати, и стали образом совершенной машины — метафоры механистического видения мира. Потом, когда динамика масс ньютоновской модели была дополнена термодинамикой — движением энергии, метафорой индустриализма стала тепловая машина. Затем, уже в ходе промышленной революции, когда возникла фабрика как система машин, именно ее образ, а не образ единичной машины, был перенесен на все мироздание и даже вошел в протестантскую теологию. Вселенная уже стала не Храмом, а Фабрикой (first fabric), построенной Создателем. Индустриализм получил от научной революции и необходимую антропологическую модель, которая включает в себя несколько мифов и которая изменялась по мере появления нового, более свежего и убедительного материала для мифотворчества. Вначале, в эпоху триумфального шествия ньютоновской механической картины мира, эта модель базировалась на метафоре механического (даже не химического) атома, подчиняющегося законам Ньютона. Так возникла концепция индивида, развитая целым поколением философов и философствующих ученых. Видение общества как мира «атомов» вытекает из той научной рациональности, в основе которой лежит детерминизм — движение атомизированного «человеческого материала» поддается в научной политэкономии такому же точному описанию и прогнозированию, как движение атомов идеального газа в классической термодинамике.1 Человек оказался освобожден от оков общинных отношений любого типа, что создало важнейшую предпосылку промышленной революции на Западе — рынок рабочей силы и возникновение пролетария. Идеологический ресурс идеи атомизма, равновесия и обратимости был ограничен. Его еще хватало в шоковый период перехода от одного типа цивилизации к другому. Но человеку с уже сложившимся индустриальным мышлением требовалось более убедительное основание социального порядка, при котором якобы равные личности столь быстро и необратимо оказываются в неравновесных условиях и образуют социальные слои с очевидно неравными возможностями. Ответом было эволюционное учение Дарвина, важное место в котором занимала концепция борьбы за существование. Идолами общества стали успешные дельцы капиталистической экономики, self-made men, и их биографии «подтверждали видение общества как дарвиновской машины, управляемой принципами естественного отбора, адаптации и борьбы за существование». Известна фраза Джона Рокфеллера: «Расширение крупной фирмы — это не что иное как выживание наиболее способного». Сильно идеологизированная школа психологов в США развивала «поведенческие науки» (известные как бихевиоризм), представляющие человека как механическую или кибернетическую систему, детерминированно отвечающую на стимулы внешней среды. В современной версии, в необихевиоризме ставится даже вопрос о «проектировании культуры» так, чтобы она формировала человека таким, каким его хочет видеть «общество». Длительный период биологизации антропологической модели индустриализма еще не закончен. Совсем недавно шли большие дебаты вокруг социобиологии — попытки синтеза всех этих моделей, включая современную генетику и эволюционизм, кибернетику и науку о поведении. Человек-атом и человек-кибернетическая машина хорошо вписывался в детерминированную структуру фабрики. Но возникало отчуждение, становящееся проклятьем индустриализма. И дело было не только в фабрике как месте работы — ее эффект был всеобъемлющим. Говоря о технике и ее дегуманизирующей роли, обычно подразумевают зависимость человека от нового материального мира (техносферы). Ясперс, развивая идею демонизма техники, имел в виду нечто большее, а именно, идеологический смысл механистического мироощущения. Но для легитимации индустриализма, помимо восприятия мира как фабрики, понадобилась еще одна, по сути религиозная идея — идея прогресса. Эта идея, возникшая и развитая в науке и основанная как на новой картине мира, так и на ощущении науки самой себя как бесконечно развивающейся системы знания и способа переделки мира, стала одним из оснований идеологий индустриального общества. Р. Нисбет пишет: «На протяжении почти трех тысячелетий ни одна идея не была более важной или даже столь же важной, как идея прогресса в западной цивилизации». Русский философ А. Ф. Лосев указывает на ее прямую связь с мифологией социального нигилизма. Механике Ньютона, считает он, «вполне соответствует специфически новоевропейское учение о бесконечном прогрессе общества и культуры». Индустриализм впервые породил способ производства, обладающий самоподдерживающейся способностью к росту и экспансии. Стремление к расширению производства и повышению производительности труда не было естественным, вечным мотивом в деятельности людей. Это новое качество, ставшее важным элементом социального порядка, требовало идеологического обоснования и нашло его в идее прогресса, которая приобрела силу естественного закона. Эта идея легитимировала и разрыв традиционных человеческих отношений, включая «любовь к отеческим гробам», и вытеснение чувств солидарности и сострадания. Эта связь прогресса и социального нигилизма, порождающая волны антропологического пессимизма, создает особый культурный фон (вспомним «Закат Европы» Шпенглера). Страстный идеолог идеи прогресса и философ нигилизма Ницше поставил вопрос о замене этики «любви к ближнему» этикой «любви к дальнему». Исследователь Ницше С. Л. Франк пишет: «Любовь к дальнему, стремление воплотить это «дальнее» в жизнь, имеет своим непременным условием разрыв с ближним. Этика любви к дальнему ввиду того, что всякое «дальнее» для своего осуществления, для своего «приближения» к реальной жизни требует времени и может произойти только в будущем, есть этика прогресса, и в этом смысле моральное миросозерцание Ницше есть типичное миросозерцание прогрессиста. Всякое же стремление к прогрессу основано на отрицании настоящего положения вещей и на полноте нравственной отчужденности от него. «Чужды и презренны мне люди настоящего, к которым еще так недавно влекло меня мое сердце; изгнан я из страны отцов и матерей моих». Идея прогресса преломилась в общественном сознании буржуазного общества в убеждение, что все новое заведомо лучше старого, так что новизна стала самостоятельным важным параметром и целью. Это сняло многие ограничения, на которые наталкивалась экспансия производства — прогресс переориентировался на сокращение жизненного цикла производимой продукции, ускоренную смену ее поколений. Это породило совершенно особое явление — экономику предложения и общество потребления. Однако в последние десятилетия, когда стали очевидными естественные пределы индустриальной экспансии, сама центральная идея индустриальной цивилизации стала предметом рефлексии и сомнений. Лидер Социнтерна Вилли Брандт писал: «Возможности, идеалы и условия того, что мы по традиции называем «прогрессом», претерпели глубокие модификации, превратившись в объект политических разногласий. Прогресс — в технической, экономической и социальной областях — и социальная политика все чаще и чаще оказываются не только в состоянии конкуренции друг с другом, но даже в оппозиции». Как социал-демократ, Вилли Брандт делает акцент на том, что идея экспансии и прогресса пришла в противоречие с социальной политикой. В действительности дело обстоит гораздо сложнее — неразрывно связанные институты этой цивилизации (рыночная экономика, «атомизированная» демократия и рациональная наука) нуждаются в непрерывной экспансии в другие культуры (и даже в глубь человека). В период колониального господства казалось, что традиционные общества пали под ударами европейской цивилизации, но теперь видно, что процесс экспансии гораздо более длителен и болезнен. Все очевиднее, что продолжение политики перемалывания, растворения «отсталых» культур становится или не по силам, или сопряжено с опасностью мировых потрясений. Сомнения у Вилли Брандта возникли в момент подъема последней волны неолиберализма, на гребне которой и проявились самые тяжелые симптомы нынешнего кризиса индустриализма. С некоторым запозданием это стимулировало изучение истории той науки, которая претендует на теоретическое осмысление самого способа производства — политэкономии. Науки, рожденной промышленной революцией (символично, что Адам Смит работал в одном университете с Джеймсом Уаттом). Вспомнить основные вехи базовой модели политэкономии нам необходимо и потому, что кризис в России носит характер цивилизацнонного столкновения (современное общество — против традиционного). Речь идет о смене политэкономической модели, включая изменение целей производства, критериев оптимизации техносферы, социальных ограничений в организации. С самого начала политэкономия заявила о себе как о части естественной науки, как о сфере познания, полностью свободной от моральных ограничений, от моральных ценностей. Начиная с Рикардо и Адама Смита она начала изучать экономические явления вне морального контекста (например, абстрагируясь от того, честно или нечестно получен капитал). Это — революционное изменение по сравнению с традиционным обществом, в котором универсальные этические ценности имеют нормативный характер для всех сфер (Ф. фон Хайек именно эту тенденцию назвал «дорогой к рабству»). Но в то же время это наука не экспериментальная, а основывающаяся на постулатах и моделях. Очевидно, однако, что эта область знания была тесно связана с идеологией (все крупные экономисты были одновременно крупными идеологами). Раз так, неизбежно происходит сокрытие части исходных постулатов и моделей. Действительно, забывание тех изначальных постулатов, на которых базируются основные экономические модели индустриальной цивилизации, произошло очень быстро. И сегодня важной задачей мыслящего человека является демистификация моделей и анализ их истоков. Надо пройти к самым основаниям тех утверждений, к которым мы привыкаем из-за идеологической обработки в школе и в средствах массовой информации. И окажется, что многие вещи, которые мы воспринимаем как естественные, основываются на аксиомах, которые вовсе не являются ни эмпирическими фактами, ни данным свыше откровением. Основные понятия, на которых базируется видение экономики, сформулировал Аристотель в книге «Политика». Одно из них — экономика, означает «ведение дома», домострой, материальное обеспечение дома или города, не обязательно связанное с движением денег и ценами. Другой способ производства и коммерческой деятельности — хрематистика. Это изначально два совершенно разных типа деятельности. Экономика — это производство и коммерция в целях удовлетворения потребностей. Хрематистика же нацелена на накопление богатства как высшую цель. Когда Рикардо и Адам Смит, уже освоившие достижения научной революции и пережившие протестантскую Реформацию, заложили основы политэкономии, она с самого начала создавалась и развивалась ими как наука о хрематистике, наука о той экономике, которая нацелена на производство богатства (в западных языках политэкономия и хрематистика даже являются синонимами). Уже это, кстати, создавало скрытое противоречие во всем понятийном аппарате советской промышленной политики, поскольку политэкономия в принципе не изучает и не претендует на изучение экономики, то есть того типа производства, который существовал в СССР. Поэтому слова «политэкономия социализма» вообще говоря, смысла не имеют. Огромный духовный и интеллектуальный материал дала политэкономии протестантская Реформация. Произошла великая трансформация человека и общества. Впервые накопление получило религиозное обоснование и очень высокий статус профессии (понимаемой ранее как священничество, служение Богу). Предприниматель наравне со священником стал представителем высокой профессии. Но главное, протестантизм изменил антропологическую модель. Это было прежде всего связано с тем, что Реформация означала отказ от идеи коллективного спасения души. До этого вся жизнь осенялась великой надеждой, что спасение души возможно и оно достигается коллективно, когда человеческие отношения являются праведными. Протестантизм отказался от этого. Теперь каждый должен был спасаться сам, и предпринимательство, как и вообще честный труд, повышали вероятность спасения. Это дало промышленности качественно новый тип рабочего. Лютер и Кальвин произвели революцию в идее государства и в понимании свободы (а значит, дисциплины, подчинения власти). Раньше государство было построено иерархически, оно обосновывалось, приобретало авторитет через божественное откровение. В нем был монарх, помазанник Божий, и все подданные были, в каком-то смысле, его детьми. Государство было патерналистским. Впервые Лютер легитимировал, обосновал возникновение классового государства, в котором представителями высшей силы оказываются богатые. То есть, уже не монарх есть представитель Бога, а класс богатых. Богатые становились носителями власти, направленной против бедных. Развивая этот взгляд, Адам Смит так определил главную роль государства — охрана частной собственности. «Приобретение крупной и обширной собственности возможно лишь при установлении гражданского правительства, — писал он. — В той мере, в какой оно устанавливается для защиты собственности, оно становится, в действительности, защитой богатых против бедных, защитой тех, кто владеет собственностью, против тех, кто никакой собственности не имеет». Именно индустриализм (с его необходимыми компонентами — гражданским обществом, фабричным производством и рыночной экономикой) породил тот тип государства, который Гоббс охарактеризовал как Левиафан. Только такой наделенный мощью, бесстрастием и авторитетом страж мог ввести в законные рамки конкуренцию — эту войну всех против всех. А. Тойнби подчеркивает: «В западном мире… в конце концов последовало появление тоталитарного типа государства, сочетающего в себе западный гений организации и механизации с дьявольской способностью порабощения душ, которой могли позавидовать тираны всех времен и народов… Возрождение поклонения Левиафану стало религией, и каждый житель Запада внес в этот процесс свою лепту». Понятие человека-атома и его взаимоотношений с обществом и государством на философском уровне разработали Гоббс и Локк. Политэкономии они дали новое представление о частной собственности, как естественном праве. Именно исходное ощущение неделимости индивида, его превращение в особый, автономный мир породило глубинное чувство собственности, приложенное прежде всего к собственному телу. Можно сказать, что произошло отчуждение тела от личности и его превращение в собственность. В мироощущении русских, которые не пережили такого переворота, этой проблемы как будто и не стояло — а на Западе это один из постоянно обсуждаемых вопросов. Причем, будучи вопросом фундаментальным, он встает во всех плоскостях общественной жизни, вплоть до политики. Если мое тело — это моя священная частная собственность, то никого не касается, как я им распоряжаюсь (показательны дискуссии о гомосексуализме, эвтаназии и т. п.). Э. Фромм, рассматривая рационального человека Запада как новый тип («человек кибернетический»), пишет: «Кибернетический человек достигает такой степени отчуждения, что ощущает свое тело только как инструмент успеха. Его тело должно казаться молодым и здоровым, и он относится к нему с глубоким нарциссизмом, как ценнейшей собственности на рынке личностей». Такое разделение целостной личности на «Я» и «мое тело» произошло лишь в XVII веке (Иллич даже прослеживает этот процесс через его семантическое отражение в европейских языках; он заметил, кстати, что «мое тело» на Западе говорили лишь до 80-х годов, а теперь говорят «моя система», воспринимают свое тело в буквальном смысле как основные фонды, как какой-то станок). Это разделение, проекция декартовского разделения дух — тело, было частным случаем внедренного в мироощущение индустриального человека дуализма (природа — человек, знание — мораль, цивилизация — дикость и т. д.). Но оно и обосновало возможность свободного контракта и эквивалентного обмена на рынке труда. Возможность соединения капитала с рабочей силой, на чем и основана фабрика. Каждый свободный индивид имеет эту частную собственность, — собственное тело, и в этом смысле все индивиды равны. И поскольку теперь он собственник этого тела (а раньше его тело принадлежало частично семье, общине, народу), постольку теперь он может уступать его по контракту другому как рабочую силу. И до сих пор под влиянием «методологического индивидуализма» Хайека и Поппера современные экономические и социальные теории исходят из квазиестественной природы действующих индивидуумов. Происходит редукция любого коллективного, системного феномена к рациональным действиям индивидуальных личностей. Детерминированному миру фабрики соответствует механистический детерминизм социологии — редукция социальных макроявлений к статистическим параметрам индивидуумов. Это — аксиоматическая база политэкономии. Так возник, а затем всеми способами укреплялся миф о человеке экономическом — homo economicus, который создал рыночную экономику. Эта антропологическая модель легитимировала разрушение традиционного общества любого типа и установление очень специфического экономического порядка, при котором становится товаром рабочая сила, и каждый человек превращается в торговца. Локк развил теорию гражданского (цивильного, цивилизованного) общества, осью которой стала именно собственность. Те, кто признают частную собственность, но еще не имеют ничего, кроме тела, еще живут в состоянии, близком к природному; те, кто имеют в собственности еще и капитал и приобретают по контракту рабочую силу, объединяются в гражданское общество, в Республику собственников. То есть, по определению в гражданское общество включались только собственники. Цель их объединения — оборона против несобственников, живущих в состоянии природы и склонных вести войну всех против всех не по правилам. Угроза со стороны несобственников постоянна и оправданна, каждый имеет законное, естественное право вести войну. Согласно Гоббсу («Левиафан»), никто не может чувствовать себя в безопасности с уже достигнутой им властью, не занимаясь постоянно тем, чтобы «контролировать, силой или обманом, всех людей, каких только может, пока не убедится, что не осталось никакой другой силы достаточно большой, чтобы нанести ему вред». Таким образом, принявшие постулаты частной собственности пролетарии составляли некоторую оболочку, которая окружала ядро гражданского общества. А племена в Америке, Африке, жившие как солидарные общности и не принимавшие идеи собственности на тело, жили в состоянии дикости. Возникло образование из трех уровней: гражданское общество — природа — дикость. Весь этот культурный материал и включил Адам Смит в свою модель политэкономии. А каркасом этой модели была ньютоновская картина мироздания. Адам Смит просто перевел ньютоновскую модель мира как машины в сферу производственной и распределительной деятельности. Это было органично воспринято культурой Запада, основанием которой был механицизм. Как машину рассматривали тогда все, вплоть до человека. Ньютоновская механика была перенесена со всеми ее постулатами и допущениями, только вместо движения масс было движение товаров, денег, рабочей силы. Экономика была представлена машиной, действующей по естественным, объективным законам (само введение понятия объективного закона было новым явлением, раньше доминировало понятие о гармонии мира). Утверждалось, что отношения в экономике просты и могут быть выражены на языке математики и что вообще эта машина проста и легко познается. Адам Смит перенес из ньютоновской механистической модели принцип равновесия и стабильности, который стал основной догмой. Более того, Адам Смит, вслед за Ньютоном, должен был ввести в модель некоторую потустороннюю силу, которая бы приводила ее в равновесие (поскольку сама по себе рыночная экономика равновесия не соблюдала). Это — «невидимая рука рынка», аналог Бога-часовщика. Политэкономия, собственно говоря, претендовала быть наукой о приведении в равновесие всех трех подсистем, взаимодействующих с ядром — гражданским обществом Локка — так чтобы эта система функционировала как равновесная. На деле же вся политэкономия индустриализма, начиная с Адама Смита, тщательно обходит очевидные источники неравновесности и механизмы гашения флуктуации, возвращения системы в состояние равновесия. Гомеостаз, равновесие поддерживается только в ядре системы, способном вобрать лишь небольшую часть человечества (в чем, собственно, и заключается нынешний кризис индустриализма). Мы не можем здесь рассмотреть и другие культурные течения, которые сыграли важную роль в становлении политэкономии, в частности, такую вроде бы постороннюю вещь, как алхимия. Алхимия, которая занимала важное место в культуре Западной Европы, была тем сплавом мистики и ремесленного мастерства, поэзии и философии, в котором возник специфический для Запада культ золота, монеты. Это было предпосылкой того, что мы называем сейчас монетаризмом и считаем экономической теорией, хотя на самом деле это философское учение, которое создавали величайшие умы Западной Европы — от Коперника и Ньютона до Гоббса, Монтескье и Юма. Почти все великие ученые времен научной революции большие усилия и страсть вложили в развитие представлений о монете, о деньгах. Гоббс с энтузиазмом воспринял открытие кровообращения Гарвеем, потому что оно давало ему наглядную и «естественную» метафору: деньги по венозной системе налогов стекаются к сердцу государства-Левиафана. Здесь они получают «жизненное начало» — разрешается их выпуск в обращение, и они по артериальному контуру орошают организм общества. Деньги приобрели смысл одной из важнейших знаковых систем Запада, стали представлять людей, явления, общественные институты. Как сказал видный европейский философ XVII века, «золото и серебро — самая чистая субстанция нашей крови, костный мозг наших сил, самые необходимые инструменты человеческой деятельности и нашего существования». Разумеется, в Европе, в западной общественной мысли с самого начала были диссиденты. Существовали важные культурные, философские, научные течения, которые отвергали и механицизм ньютоновской модели, и возможность приложения ее к обществу. И экономисты делились на два течения: инструменталистов и реалистов. Более известны инструменталисты, которые разрабатывали теории, излагающие «объективные законы экономики». Инструменталисты использовали методологические подходы механистической науки, прежде всего, редукционизм — сведение сложной системы к более простой модели, которой легко манипулировать. Из нее вычищались все казавшиеся несущественными условия и факторы, оставалась абстрактная модель. В науке это — искусственные и контролируемые условия эксперимента, для экономиста — расчеты и статистические описания. А реалисты — те, кто отвергал редукционизм и старался описать реальность максимально полно. Они говорили, что в экономике нет законов, а есть тенденции. Использовалась такая, например, метафора: в механике существует закон гравитации, согласно которому тело падает вертикально вниз (так, падение яблока подчиняется этому закону). А сухой лист ведет себя иначе: вроде бы падает, но падает по сложной траектории, а то, может, его и унесет наверх ветром. В экономике действуют такие тенденции, как падение листа, но не такие законы, как падение яблока (реалисты уже в этой аналогии предвосхищали немеханистические концепции второй половины XX века; представление о неравновесных процессах, флуктуации и нестабильность). Хотя триумф техноморфного мышления в эпоху успехов индустриализма оттеснил реалистов в тень, их присутствие всегда напоминало о существовании альтернативной парадигмы политэкономии. Но научная картина менялась. В XIX веке был сделан важнейший шаг от ньютоновского механицизма, который представлял мир как движение масс, оперировал двумя главными категориями: массой и силой. Когда в рассмотрение мира была включена энергия, возникла термодинамика, движение тепла и энергии, двумя универсальными категориями стали энергия и работа, вместо массы и силы. Это было важное изменение. В картине мира появляются необратимость, нелинейные отношения. Сади Карно, который создал теорию идеальной тепловой машины, произвел огромные культурные изменения. Эту трансформацию образа мира освоил и перенес в политэкономию Карл Маркс. Маркс ввел в основную модель политэкономии цикл воспроизводства — аналог, разработанного Сади Карно идеального цикла тепловой машины. Модель сразу стала более адекватной — политэкономия стала изучать уже не простой акт эквивалентного обмена, как было раньше, а полный цикл, который может быть идеальным в некоторых условиях (Карно определял условия достижения максимального КПД, в цикле воспроизводства — максимальной нормы прибыли). Но главное, что из термодинамического рассмотрения (а это была равновесная термодинамика) вытекало, что, совершив идеальный цикл, нельзя было произвести полезную работу, т. к. эта работа использовалась для возвращения машины в прежнее состояние. И, чтобы получить полезную работу, надо было изымать энергию из топлива, аккумулятора природной солнечной энергии. То есть, топливо было особым типом товара, который содержал в себе нечто, давным-давно накопленное природой, что позволяло получать работу. Когда Маркс ввел свою аналогию — цикл воспроизводства, в каждом звене которого обмен был эквивалентным, то оказалось, что для получения прибавочной стоимости надо вовлекать в этот цикл совершенно особый товар — рабочую силу, платя за нее цену, эквивалентную стоимости ее воспроизводства. Рабочая сила была таким товаром, созданным «природой», который позволял производить «полезную работу». Так в политэкономию были введены термодинамические категории. В дальнейшем были отдельные, но безуспешные попытки развить особую ветвь энергетической или «экологической» политэкономии (начиная с Подолинского, Вернадского, Поппер-Линкеуса, Геддса и др.).2 По сути, в переходе от цикла Карно к циклу воспроизводства был сделан неосознанный скачок к неравновесной термодинамике, скачок через целую научную эпоху. В отличие от топлива как аккумулятора химической энергии, которая могла вовлекаться в работу тепловой машины только с ростом энтропии, рабочая сила — явление жизни, процесса крайне неравновесного и связанного с локальным уменьшением энтропии. Фабрика, соединяя топливо (аккумулятор энергии) с живой системой работников (аккумулятор негэнтропии) и технологией (аккумулятор информации), означала качественный сдвиг в ноосфере, а значит, принципиально меняла картину мира. Маркс сделал еще один важный шаг, соединив модель политэкономии с идеей эволюции. На завершающей стадии работы над «Капиталом» появилась теория происхождения видов Дарвина. Маркс оценил ее как необходимое естественно-научное обоснование всей его теории. Он немедленно включил концепцию эволюции в модель политэкономии в виде цикла интенсивного воспроизводства, на каждом витке которого происходит эволюция систем. Таким образом, Маркс ввел понятие технического прогресса как внутреннего фактора политэкономического цикла воспроизводства в промышленности. Сейчас это уже кажется тривиальным, а на деле, введение эволюционной идеи в политэкономическую модель было огромным шагом вперед. Можно сказать, что Маркс привел в соответствие политэкономическую модель с картиной мира современной ему науки, которая претерпела кардинальное изменение. Маркс даже значительно опередил свое время. В «Капитале» есть очень важная глава «О кооперации», полностью преодолевающая механицизм основной модели политэкономии (более того, в ней преодолен и евроцентризм, хотя марксизм, в целом, находится под большим влиянием этой идеологии). Хотя в целом Маркс исходит из абстрактной редукционистской модели взаимоотношения рабочего с предпринимателем как купли-продажи рабочей силы, в этой главе показано, что в экономике действуют не «атомы», не индивиды, а коллективы рабочих. И соединение рабочих в коллектив само по себе создает такой кооперативный эффект, такую добавочную рабочую силу, которая капиталисту достается бесплатно как организатору. То есть Маркс ввел в политэкономию системные представления, которые не вмещались в механистическую модель. Перескочим через несколько этапов и посмотрим, как произошла модернизация политэкономии в ходе «кейнсианской революции», когда был сделан принципиальный шаг от механицизма. Кейнс, значительно опережая западную интеллектуальную традицию, не переносил в экономику механические метафоры и, главное, не прилагал метафору атома к человеку (может быть, повлияла и жена — русская балерина). Он относился к тому типу ученых, которых называли реалистами (в отличие от инструменталистов) — он видел мир таким, каков он есть, с его сложностями, и не прибегал к редукционизму, сведению к упрощенным абстракциям (типа человека-атома, индивидуума). Кейнс считал атомистическую концепцию неприложимой к экономике, где действуют «органические общности» — а они не втискиваются в принципы детерминизма и редукционизма, которыми оперирует инженер. В первой трети XX века индустриальная экономика стала столь большой системой, что «невидимая рука» рынка оказалась уже неспособной возвращать ее в состояние равновесия даже в масштабе развитых капиталистических стран. Роль «планового» начала в хозяйственной жизни Запада особенно наглядна в моменты кризисов. Экономисты-классики (теоретики «свободного рынка») и «неолибералы» видят выход из кризиса в сокращении государственных расходов (сбалансировании бюджета) и доходов трудящихся (снижении реальной зарплаты, а то и безработицы). Кейнс, напротив, считал, что простаивающие фабрики и рабочие руки — признак ошибочности всей классической политэкономии. Субоптимизация отдельного предприятия, исходя из локальных критериев эффективности и прибыли, не только не приводила к гармонизации всей системы, но напротив, после достижения некоторого критического уровня нестабильности начинала ее разбалансировать. Надо было переходить к оптимизации крупных целостностей, взятых в динамике. Расчеты Кейнса показали, что выходить из кризиса надо через массированные капиталовложения государства при росте дефицита бюджета вплоть до достижения полной занятости (беря взаймы у будущего, но производя). Он предлагал делать это, например, резко расширяя жилищное строительство за счет государства. Это пытался сделать Рузвельт для преодоления Великой депрессии, несмотря на сопротивление экспертов и частного сектора. Ему удалось увеличить бюджетные расходы лишь на 70%, и уже при этом сократить безработицу с 26% в 1933 г. до 14 % в 1937 г. Тогда он попробовал сбалансировать бюджет — и в 1938 г. произошел «самый быстрый спад за всю экономическую историю США»: за год безработица подскочила до 19%, а частные капиталовложения упали наполовину. В 1940 г. сам Кейнс с горечью предсказывал: «Похоже, что политические условия не позволяют капиталистической экономике организовать государственные расходы в необходимых масштабах и, таким образом, провести эксперимент, показывающий правильность моих выкладок. Это будет возможно только в условиях войны». Так и получилось — война стала лабораторным экспериментом, доказавшим правоту Кейнса. Только строили за счет государства не жилища, а аэродромы и танки (но для анализа это неважно). В США дефицит госбюджета с 1939 г. по 1943 г. подняли от 4 до 57 млрд. долл., безработица упала с 19 до 1,2%, производство возросло на 70%, а в частном секторе — вдвое. Тогда-то экономика США (да и Германии) набрала свой ритм. Эксперимент состоялся. Но в конце 50-х годов, когда завершился трудный период послевоенной структурной перестройки промышленности, начался откат к механистической модели политэкономии. «Консервативная волна» вывела на передний план теоретиков неолиберализма и монетаризма… Давление на кейнсианскую модель и «социальное» государство нарастало. Собственнический индивидуализм все больше доминировал в культуре. В этот момент, пожалуй, впервые с возникновения политэкономии возникло принципиальное расхождение между траекторией ее основной модели и тенденциями в изменении научной картины мира. Это вызвало болезненные явления, которые в значительной степени повлияли и на развитие культурного кризиса индустриализма. В истории «механистического ренессанса» в политэкономии очень характерен эпизод с «кривыми Филлипса». Инженер-электрик из Лондона Филлипс занялся экономикой и построил аналоговую машину: три прозрачных резервуара («производство», «запасы» и «потребительский спрос»), соединенных трубками, по которым прокачивалась подкрашенная вода. Задача была — найти способ стабилизации этой «экономики», контролировать инфляцию. В лучших традициях механистического мышления Филлипс рассчитал, что стабилизировать эту систему надо через уменьшение потребительского спроса. Как? Сняв социальные гарантии и отказавшись от идеи полной занятости — через безработицу (и страх оказаться безработным). Это понравилось политикам, хотя первый же министр, предложивший отказаться от принципа полной занятости (в 1957 г.), вынужден был подать в отставку. Но затем, хотя экономисты доказывали, что причиной инфляции является прежде всего рост себестоимости производства, а не избыточное благосостояние людей, правительство соблазнилось простотой инженерного подхода и попросило «доказать» выводы статистикой. Филлипс, по его собственному признанию, выполнил «ударную работу» и путем множества упрощений (критики говорят о «подгонках») показал, что рост безработицы ведет к снижению инфляции. Дебаты в парламенте, для которых были нужны данные, обещали быть долгими, а Филлипс получил выгодное место в Австралии, хотел туда уехать и посчитал, что «лучше было сделать расчеты попроще, чем долго ждать результатов», а потом добавил скромно, что руководитель работ «задал эти результаты заранее» — ну прямо как в ЦЭМИ АН СССР (руководитель проф. А. Браун, впрочем, от этого открещивается). Работа Филлипса — яркий пример того, как математика используется, чтобы придать видимость строгого доказательства заранее заданному выводу, связанному с политическим интересом. Когда смотришь на реальные данные о безработице и уровне инфляции, нанесенные в виде точек, то очевидно, что Филлипс мог провести через эти точки кривую самыми различными способами. Вывод, который он сделал, был чисто политическим: «При некотором заданном темпе роста производительности труда уменьшить инфляцию можно только за счет роста безработицы».3 Ошибки (а то и подтасовки) Филлипса хорошо изучены. В книге «История и методология эконометрики» (Оксфорд, 1989) его кривым посвящена целая глава. Вывод ее таков: «Кривые Филлипса имели большой успех в политических кругах. Показывая постоянную обратную зависимость между инфляцией и безработицей, кривые подтверждали распространенное мнение, будто инфляция в основном вызывается избыточным спросом… Кривые Филлипса снабдили экономику законом стабилизации, который, однако, не имел под собой ни какого-то лучшего метода анализа, ни экономической теории. Более чем двадцать лет последующих исследований не изменяют этот вывод». Почему этот откат к классической либеральной модели политэкономии означал поворот промышленной цивилизации к ее нынешнему острому кризису? В чем был смысл указателей на том перекрестке, с которого Запад не по пути к постиндустриализму и восстановлению, на новой основе, солидарных связей человека, а по пути политэкономического фундаментализма? То распутье ставило цивилизацию перед принципиальным, даже метафизическим выбором. Один выбор означал преодоление индустриализма, глубокое культурное преобразование, масштаба новой Реформации. Преодоление антропологической модели — признание, что человек не атом, что он включен в крупные «молекулы» солидарных связей. Преодоление модели общества как арены войны всех против всех, отказ от глубоко коренящегося в индустриальной культуре социал-дарвинизма, переход от метафоры и ритуалов борьбы к метафоре и ритуалам взаимопомощи. Преодоление экономического детерминизма и признание того, что мир сложен, что отношения в нем нелинейны — отказ от инструментализма и претензий на то, что политэкономия — естественная наука. Преодоление самого разделения знания и морали, главного кредо европейской науки Нового времени. Наконец, преодоление тех постулатов, которые и определяли прометеевский характер индустриальной циливилизации, прежде всего, переосмысление категорий прогресса и свободы, восстановление их диалектики с категорией ответственности. Сейчас имеется достаточно свидетельств того, что суть выбора прекрасно осознавалась. Вот слова почетного президента Международной Федерации философских обществ Венанта Коши: «Попробуем выделить несколько линий человеческой мысли, вплетенных в ткань западной современной цивилизации. Я думаю, что те трудности, которые мы столь болезненно ощущаем сегодня, в значительной степени проистекают из некоторых принципов и установок сознания, сформировавших западноевропейскую культуру в XVI и XVII веках. Я далек от примитивной идеи о том, что все неевропейское отличается невинностью и врожденным благородством, а просто хотел бы подчеркнуть, что западная культура имеет такие характерные признаки и особенности, специфическое сочетание которых завело в тупик ее развитие; выйти же из тупика можно, только осознав глубину пропасти, в которой мы очутились, и задумавшись над тем, что нам надо сделать в первую очередь, если мы хотим, чтобы человечество имело будущее… После этого краткого, но важного предисловия нам осталось столь же кратко рассмотреть присущие западной культуре особености, которые я считаю ответственными за нынешнее состояние дел в мире. Я взял бы на себя смелость назвать четыре принципа, каждый из которых, взятый в отдельности, выглядит как нечто чрезвычайно положительное. 1. Выдвижение на первый план философской мысли понятий «Я» и «Самость». 2. Установка науки Нового времени на связь между знанием и господством над природой. 3. Превращение в первостепенную ценность технологической и экономической эффективности. 4. Экспансия сознания и интереса за культурные и региональные границы. По сути, это и есть формула преодоления индустриализма. Очевидно, что это означало отказ от той метаидеологии, которая лежит в основе политики Запада — евроцентризма. Не будем уж говорить о множестве производных от этого следствий социального и экономического порядка. Для такого поворота интеллектуальная и культурная элита Запада не созрела. Был сделан иной выбор возврат к истокам, к основным мифам евроцентризма и индустриализма, с доведением некоторых из них уже до уровня гротеска. Очень важен сегодня спор Улофа Пальме с Фридрихом фон Хайеком. Этот блестящий теоретик рыночной экономики сказал в 1984 г. в Гамбурге, что для существования либерального общества необходимо, чтобы люди освободились от некоторых природных инстинктов, среди которых он выделил инстинкт солидарности и сострадания. Признав, что речь идет о природных, врожденных инстинктах, философ выявил все величие проекта современного индустриализма: превратить человека в новый биологический вид. То, о чем мечтал Фридрих Ницше, создавая образ сверхчеловека, находящегося «по ту сторону добра и зла», пытаются сделать реальностью в конце XX века. Возврат к либерализму означал наложение идеологических табу на ту линию в развитии политэкономической модели, которая предполагала включить в нее наряду с традиционными экономическими категориями стоимости, цены и прибыли (категориями относительными, зависящими от преходящих социальных и политических факторов, например, от цены на арабскую нефть) категорию абсолютную — затраты энергии. Принципиальна несоизмеримость между ценностью тонны нефти для человечества и ее рыночной ценой (которая определяется лишь ценой подкупа или запугивания арабских шейхов) — яркий пример товарного фетишизма, который скрывает подобные несоизмеримости. Первые же такие попытки резко нарушили привычные критерии и оценки эффективности. Экономика развитого мира оказалась недопустимой, расточительно энергоемкой. Иногда это приводило просто к инверсии изначального смысла хозяйственной деятельности. Так, смысл земледелия был в том, чтобы с помощью зеленого листа конвертировать энергию Солнца в продукты питания. Оказалось, что индустриализованное сельское хозяйство США («фабрики на земле»), которое предлагалось всему миру как образец, расходует на получение 1 пищевой калории 10 калорий ископаемого топлива. То есть, индустриальная цивилизация в ее высшем выражении породила земледелие, конвертирующее в продукты питания не солнечную энергию, а невозобновляемый ресурс — минеральное топливо. В ответ на это лучшие умы индустриального общества (в частности, в корпорации РЭНД) создали методологию системного анализа, исходящую из понятия «прагматической» стоимости ресурсов — ценности ресурса сегодня и здесь. Это был радикальный отказ от Кейнса, который при оптимизации учитывал «взаимодействие с будущим» — с поколениями, которые еще не могут участвовать ни в рыночном обмене, ни в выборах, ни в социологических опросах. Таким образом, не было сделано того шага вперед, который уже назревал в развитии политэкономии, а был сделан огромный шаг назад. Был усилен основной изъян базовой политэкономической модели, который стал осозноваться как нетерпимый в середине XX века. Изъян этот состоял в том, что модель не включала в рассмотрение взаимодействие промышленной экономики с окружающей средой и с будущим. Это имело философское основание, уходящее корнями в научную революцию и в Реформацию — человек был выведен за пределы мира и представлен свободной личностью, призванной познавать Природу, подчинять и эксплуатировать ее. Но было и объективное обстоятельство, которое допускало замыкание политэкономии в механистических рамках: мир был очень велик, а ресурсы казались неисчерпаемыми, и эти факторы могли восприниматься как константы. Маркс, ведя понятие о циклах простого и расширенного воспроизводства, основывался уже на термодинамических концепциях Сади Карно. Но и Карно идеализировал свою равновесную тепловую машину — он не принимал во внимание топку. А это именно та неотъемлемая часть машины, где расходуются невозобновляемые ресурсы и создаются загрязняющие природу отходы. В середине XX века исключать «топку» из политэкономической модели было уже недопустимо. Но неолиберализм пошел на этот шаг, компенсируя нарастание противоречия мощным идеологическим и политическим давлением (связанная с нефтью война в Персидском заливе — красноречивый пример). Так, развитие важнейшего для промышленной политики научного и культурного основания — политэкономии — было загнано в тупик (по сути, политэкономия незаметно изымается даже из университетских курсов, заменяется эконометрикой и организацией бизнеса). Расхождение между мировой реальностью — даже природной, а не социальной — и критериями эффективности того ядра хрематистики, в котором поддерживается относительное равновесие (т. н. «первый мир») стало вопиющим. Политэкономия неолиберализма принципиально игнорирует даже те сбрасываемые в буферную зону (атмосфера, океан, «третий мир») и в будущее источники неравновесия (например, загрязнения), отрицательная стоимость которых поддается оценке в терминах самой хрематистики.4 Когда же эти расчеты все же делаются, миф о равновесной рыночной экономике разлетается в прах. Показателен давний спор об Амазонии. В общественном мнении Запада приобрела характер психоза озабоченность вырубкой тропического леса Амазонии — «бразильцы уничтожают легкие Земли!». Миллиарду автомобилей «первого мира» необходим кислород, производимый этим лесом. Кислород — столь же необходимый агент горения в прометеевских топках, как и нефть, и встал вопрос о том, чтобы оплатить Бразилии поставляемый ее лесом кислород. США в 1989 г. сделали широкий жест — предложили простить Бразилии 4 млрд. долл. ее внешнего долга (из 115 млрд.) при условии отказа от вырубки леса. А на деле суммарные блага, которые поставляет лес Амазонии человечеству как экологический стабилизатор и источник огромного биологического разнообразия (резерв генофонда) по рыночным ценам оцениваются примерно в 50 млрд. долл. ежегодно в течение 30 лет — в 12 раз больше, чем ее внешний долг и в 400 раз больше предложенных отступных. И когда экономистам неолиберализма отвечают на их же рыночном языке, они сразу отбрасывают тогу беспристрастных ученых и переходят на язык идеологии или этики. В такой ситуации и родился ставший знаменитым афоризм: «Почему я должен жертвовать своим благополучием ради будущих поколений — разве они что-нибудь пожертвовали ради меня?». Это — завершение антропологической модели индустриализма, когда разрывается даже связь наследования между поколениями людей-атомов по прямой родственной линии. Эта связь поддерживалась передачей экономических ресурсов детям при условии, что они передадут их своим детям, а не на условиях эквивалентного обмена. То есть, индивидуализм хотя бы предполагал поддержание «экономической генетической связи», обеспечивающей воспроизводство индивида. Нынешний кризис побуждает радикальных неолибералов обосновать разрыв и этой связи. Эта декадентская философия последнего витка политэкономии в огромной степени предопределила разрушительный, доходящий до некрофилии (в смысле Э. Фромма) характер модернизации России. Глубина деструктуризации хозяйства, науки, социальной сферы, предусмотренная проектом и уже достигнутая на практике, не была необходимой даже для создания дикого капитализма. Не могут быть эти разрушения в полной мере объяснены и геополитическими интересами противников СССР в холодной войне. Реформа в России — колоссальный эксперимент, очень много говорящий о глубинных мотивах позднего индустриализма в его столкновении с «третьей волной» цивилизации. Примечания:Примечания Солидарные же общественные структуры, в которых идут нелинейные и «иррациональные» процессы самоорганизации, во многом непредсказуемы. Это самым драматическим образом демонстрирует ход либеральной реформы в России. Мы здесь не рассматриваем те течения экономической мысли, которые развивались вне постулатов индустриализма. Это, прежде всего, школа русского экономиста-аграрника А. В. Чаянова, который, по сути, заложил основы, если можно так выразиться, нехрематистичной политэкономии, исходя из иных постулатов, соответствующих политэкономии крестьянства. Он сам сравнивал этот шаг с делом Лобачевского, создавшего неэвклидову геометрию. Этот-то вывод и взял Гайдар за теоретическое основание своей стабилизационной программы в России. Хотя его советники из МВФ прекрасно знали, что кривые Филлипса на практике не выполняются, что в ходе кризиса 80-х годов инфляция росла параллельно с безработицей (стагфляция). Не говоря о том, что к российской экономике все это вообще не имеет никакого отношения — сначала надо капитализм построить. Рыночные механизмы в принципе отрицают обмен любыми стоимостями с будущими поколениями, поскольку они, не имея возможности присутствовать на рынке, не обладают свойствами покупателя и не могут гарантировать эквивалентность обмена. Следовательно, при любом таком акте сразу нарушается главная догма политэкономии — принцип равновесия. |
|
||
Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Добавить материал | Нашёл ошибку | Наверх |
||||
|