|
||||
|
ИСТОРИЯ ЖЕНЩИНЫ НА ВОЙНЕ (Продолжение. Начало в № 27)Ефросинья Григорьевна Бреус, капитан, врач: "…уже война давно окончилась, я собиралась на курорт. Как раз это время Карибского кризиса. Опять в мире неспокойно стало. Укладываю чемодан, платья взяла, кофточки сложила. Ну, кажется, ничего не забыла? Достаю сумочку с документами и беру оттуда свой военный билет. Думаю: "Случится что, я там сразу пойду в военкомат". Уже я на море, отдыхаю и возьми расскажи кому-то за столиком в столовой, что ехала сюда и взяла военный билет. Я так сказала, без всякой мысли или желания порисоваться. А один мужчина за нашим столиком вдруг разволновался: — Нет, никогда не победят наш народ, потому что только советская женщина, уезжая на курорт, может взять в собой военный билет и думать, что, если что такое, она сразу пойдет в военкомат. Он смотрел на меня такими глазами… Даже на любимых женщин так не смотрят…". С.М. Кригель, старший сержант, снайпер: "Уезжая на фронт, каждая из нас дала клятву: никаких романов там не будет. Все будет, если мы уцелеем, после войны… А до войны мы не успели даже поцеловаться. Мы строже смотрели на эти вещи, чем нынешняя молодежь. Поцеловаться для нас было — полюбить на всю жизнь. А тут — война!". Нонна Александровна Смирнова, рядовая зенитчица: "Молодые были, конечно, хотелось любить, быть любимой. Женщина не может, чтобы ее не замечали. Но любовь была как бы запрещенной (если узнавало командование, как правило, одного из влюбленных переводили в другую часть, попросту разлучали), мы ее берегли — хранили как что-то святое, возвышенное". Евгения Викторовна Кленовская, партизанка: "Я хочу сказать, что великое, благородное, необыкновенно красивое чувство я вынесла из войны. Ну, просто никакими словами не передать, с каким восторгом и восхищением относились к нам мужчины. Я с благодарностью и восхищением пронесла это чувство через войну и через всю свою жизнь. Они относились к нам благородно, с необыкновенным уважением, это что-то особенное. Я с ними жила в одной землянке, спала на одних полатях, ходила на одни задания. Да, была любовь. Я ее встречала у других. Но вы меня извините, может, я и не права, и это не совсем естественно, но я в душе осуждала этих людей. Я считала, что не время заниматься личными вопросами. Кругом зло, смерть, пожар. Мы каждый день это видели, каждый час. Невозможно было забыть об этом. Ну, невозможно, и все. Мне кажется, что так думала не одна я. Мы с негодованием говорили о тех, кто позволял себе сережки или пышную прическу. А в войну эти чувства усилились. Для нас главным было слово "надо". Вам, наверное, трудно нас понять. Вы — другое поколение…" Мария Селивестровна Божок, медицинская сестра: "…люди умирают. Умирают каждый день, каждый час. Такое чувство, что каждую минуту. Простыней не хватало накрыть. В нижнем белье складывали. Страшная тишина стояла в палатах. Такой тишины я больше никогда не помню. И я говорила себе, что ни одного слова любви в этом аду я слышать не смогу. Не смогу поверить.<…> Убить могли каждую минуту. Не только днем, но и ночью. Война не прекращалась ни на минуту. А вдруг я погибну, и тот, кто меня полюбит, будет страдать. И мне так жалко". Светлана Николаевна Любич, сандружинница: "И эти люди в госпитале были счастливы. Они были счастливы, потому что остались в живых. Лейтенант двадцатилетний переживал, у него одной ноги не было. Но тогда казалось среди всеобщего горя, что это счастье, что он живой вернулся, что у него, подумаешь, только одной ноги нет. Главное, что живой. И любовь у него будет, и жена у него будет, и все будет. Это сейчас остаться без одной ноги — ужас, а тогда они прыгали на одной ноге, курили, смеялись. Он герой и вообще! Что вы?! А может, по молодости мы не понимали. Нет, все равно думалось, даже когда без рук, без ног человек, что будет он дорог кому-то, он же свою жизнь за всех отдал". Л.П. Александровская, народная артистка СССР: "Однажды после выступления в госпитале ко мне подошел главврач и говорит: "Здесь у нас в отдельной палате лежит тяжелораненый танкист. Он почти ни на что не реагирует, может, ему поможет ваша песня…" Иду в палату. Сколько буду жить, не забуду этого человека, который чудом вылез из горящего танка и обгорел с головы до ног. Он лежал, неподвижно вытянувшись на кровати, с черным, без глаз, лицом. Горло перехватило судорогой, и я несколько минут не могла взять себя в руки. Потом начала тихонько петь… И вижу, что лицо раненого чуть шевельнулось… Он что-то прошептал. Я наклонилась и услышала: "Спойте еще…" Я пела ему еще и еще, исполнила весь свой репертуар, пока главврач не сказал: "Кажется, он уснул…"". В.В. Шевалдышева, военный хирург: "На одной из наших недавних фронтовых встреч мне один мужчина признался, что помнит мою молодую улыбку, как помнит сейчас улыбку своего маленького внука. Это самое дорогое в его жизни. А для меня это был обыкновенный раненый, я его даже не помнила. Когда он мне это говорил, я краснела, как девочка. Согласитесь, что люди не часто говорят друг другу такие искренности. Но когда мы вспоминает о войне, мы искренни как никогда…" Нина Васильевна Ильинская (Чирва), старший сержант, медсестра: "Конечно, там, на фронте, любовь была другая. Каждый знал, что ты можешь любить сейчас, а через минуту может этого человека не быть. Ведь вот, наверное, когда мы в мирных условиях любим, мы ведь не с таких позиций смотрим. У нашей любви не было сегодня, завтра… Уж если мы любили, значит, любили. Во всяком случае, вот неискренности там не могло быть, потому что очень часто наша любовь кончалась фанерной звездой на могиле. И вы еще заметьте, что чаще всего мужчины показывались женщине лучшей своей стороной. Они рисковали, жертвовали собой. А мужчины видели не только нашу женственность, а и способность к самопожертвованию. Я почему-то даже думаю, я даже о себе могу это сказать, что, несмотря на все ужасы, там, на войне, многие из нас пережили самые высокие взлеты души. И это тоже естественно, потому что каждый день вставал выбор: жизнь или смерть. Там человек проверялся каждый день. Если он был красивый, то он был красив так, что это все видели, если это был трус и ничтожество — то тоже все это видели. Это трудно было понять тем, кто не был на войне. <…> Мужчина возвращался, так это герой. Жених! А если девчонка, то сразу косой взгляд: "Знаем, что вы там делали!.." И еще подумают всей родней: брать ли ее замуж? Честно признаюсь, мы скрывали, мы не хотели говорить, что были на фронте. Мы хотели снова стать обыкновенными девчонками. Невестами…". Антонина Алексеевна Кондрашова, партизанка-разведчица Бытошской партизанской бригады: "Когда, выполнив одно задание, я уже не смогла оставаться в поселке и ушла в отряд, мать забрали в СД. Брат успел убежать, а мать забрали. Ее там мучили, допрашивали, где дочь. Два года она была там. Два года фашисты ее вместе с другими нашими женщинами водили впереди себя, когда шли на свои операции: они боялись партизанских мин и всегда гнали впереди себя местное население. В случае, если есть мины, эти люди будут подрываться, а солдаты останутся целыми. Не раз было, что сидим в засаде и вдруг видим: идут женщины, а сзади фашисты. Подойдут ближе, и видишь, что там твоя мать. И самое страшное — это ожидать, что сейчас командир даст команду стрелять. Все со страхом ожидают этой команды, потому что один шепчет: "Вон моя мать", другой — "А вон моя сестричка", а кто-то ребенка своего увидел… Мама моя всегда ходила в белом платочке. Она была высокая, ее всегда первой различали. Я сама не успею заметить, мне передадут: "Твоя мама идет…" Дадут команду стрелять — стреляешь. И сама не знаешь, куда стреляешь, в голове одно: не упустить из виду беленький платочек — живая ли она, не упала? Все разбегутся, попадают, и не знаешь, убита мама или нет. И два дня или больше хожу сама не своя, пока связные не придут из поселка, не скажут, что жива. <…> У меня до сих пор стоит в ушах крик ребенка, который летит в колодец. Слышали ли вы когда-нибудь этот крик? Вы не могли бы его слышать, вы не смогли бы его выдержать. Ребенок летит и кричит, кричит, как откуда-то из-под земли, с того света. Это не детский крик и не человеческий, это какой-то замогильный крик. И после этого, когда идешь на задание, душа одного просит: скорее убить их, убить как можно больше, уничтожить самым жестоким способом. Когда я видела пленных фашистов, мне хотелось вцепиться в любого. Я бы его не убила, это слишком легкая смерть ему. Я бы его не оружием, не винтовкой… Страшное, ненормальное творили они с людьми. Вам этого, может, не понять сегодня. Но вы бы то же самое чувствовали, если бы у вас на глазах посреди деревни разложили большой костер и бросили туда старую учительницу, которая вас когда-то учила. Или по частям разрубили молодого парня. Пилой разрезали. А это все были свои люди, знакомые. Тот — отец твоей подруги, тот — с кем ты учился в школе. И самое трудное прийти в отряд и сказать: Саша или Маша, твою мать или твоего отца расстреляли, или сожгли, или они разорваны собаками. Это было самое страшное. Все можно было пережить, только не это. Даже было такое чувство, что легче пережить смерть своих близких, чем прийти в отряд и сказать товарищу, что погибли его родные… А мы же молодые, и так много для нас значили мать, сестра, их хотелось увидеть. Мы думали, мы говорили, как придем, как встретимся, как будем теперь по-другому жить, не будем расстраивать своих матерей… Перед самым отходом, это уже в сорок третьем году, гитлеровцы расстреляли мою мать… Женщины, которые были вместе с ней в камере, рассказывали, что каждый раз, уходя, она просила: — Ох, бабоньки, я плачу об одном: помогите, если умру, моим детям! И когда я вернулась, одна из тех женщин взяла меня к себе, в свою семью, хотя у нее было двое маленьких. Хату нашу фашисты сожгли, младший брат погиб в партизанах, маму расстреляли, отец на фронте. Пришел с фронта раненный, больной. Он до Берлина дошел, но пожил после недолго, вскоре умер… Так из всей семьи я одна осталась. Женщина эта и сама была бедная, да еще двое маленьких детей у нее. Я решила уйти, куда-нибудь уехать. А она плакала и не пускала. Когда я узнала, что маму расстреляли, не находила себе места — я должна была ее найти… А их расстреляли и могилу заутюжили машинами в большом противотанковом рву. Мне приблизительно показали: где, в каком месте она стояла, и я побежала, копала там, разворачивала трупы. Я узнала мать по колечку на руке… Как увидела ее, закричала и ничего больше не помню. Какие-то женщины вытащили ее, омыли из консервной банки и похоронили. Я ту баночку храню… Если бы я, боясь за своих близких, не пошла бороться, если бы другой сделал то же самое, и третий, четвертый — не было бы того, что есть сейчас. Но сказать себе, что этого со мной не было, этих ужасов, что я их не видела, не пережила, я уже не могу. Не могу сказать, что я не видела, как шла моя мать и как я стреляла в ту сторону, откуда она шла. Вы представить себе не можете, как невыносимо с этим жить. И чем дальше, тем невыносимее. Иногда ночью вдруг молодой смех или голос под окном, и ты содрогнешься, тебе вдруг покажется, что это детский плач, детский крик. А то вдруг просыпаешься и чувствуешь, что не можешь дышать. Душит запах горелого… Вы не знаете, как пахнет горящее человеческое тело, особенно летом. Я и сейчас, а у меня такая работа, что если где-то пожар, то надо выехать на место. Но если скажут, что загорелась где-то ферма, я никогда не выезжаю, я не могу, мне это напоминает запах горящего человеческого тела. И вот ночью проснешься, бежишь за духами, и кажется, что и в духах есть этот запах. Не прогнать его из памяти… После войны я долго боялась замуж выходить. Боялась иметь детей. Вдруг война, я уйду на фронт. А как же дети?..". Ядвига Михайловна Савицкая, минская подпольщица: "Когда мы включались в борьбу, нас предупреждали, что опасно, что можно поплатиться жизнью, мало шансов остаться в живых. Но мы о себе не думали. Не только душа, все наши внутренности, все было против этого врага. Первое мое впечатление, когда я увидела немца, — это впечатление удара, все тело у тебя болит, каждая клеточка — как это они здесь? Это надо почувствовать, как все это было чужое, как это нельзя было принять. За каких-то пару дней меня той, довоенной, не стало. Был уже другой человек. Ненависть захлестывала нас. Она была сильнее, чем боязнь за наших, чем страх собственной смерти. Конечно, мы думали о родных. Но выбора у нас не было. Фашисты не должны были остаться на нашей земле…". Елизавета Петровна Малахова, минская подпольщица: "Я иду по одной стороне улицы, а два молодых фашиста по другой. Впереди от нас низенький домик, и в окне ребеночек сидит, лет трех. И вот один фашист вынимает из кобуры пистолет и стреляет в ребеночка. Что ему этот ребенок сделал? Он сидел, ждал свою мамочку. А тот покрасоваться решил, показать, как он стреляет. На моих глазах убили беременную женщину. Ее ребеночек даже на свет не появился, ни одной минуты не прожил, ни одной секундочки. Ненависть к ним душила меня. Я не могла спать ночами…". П.А. Касперович, партизанская связная: "Были у нас в отряде братья Чимуки… Их подожгли в сарае. Они до последнего отстреливались, потом вышли обожженные. Их возили на повозке, показывали, чтобы признали, чьи они. Вся деревня стояла. Стояли их отец и мать, никто не сказал. Какое сердце надо было иметь матери, чтобы не крикнуть… Она не выдала себя. Иначе бы всю деревню сожгли. За все есть награды, но никакой не хватит, самой высокой Звезды Героя мало для этой матери". Валентина Михайловна Илькевич, партизанка: "Мы подобрали женщину, она была без сознания. Не могла идти, ползла по дороге. Она говорила, что думала — она уже мертвая. Ощущает, что кровь по ней течет, но решила, что это она чувствует на том свете. И когда мы ее расшевелили, когда она пришла немного в сознание, рассказала, как вели на расстрел ее и пятеро детей с ней. Пока вели их к сараю, детей расстреляли. Детей расстреливали и при этом веселились. Остался последний, грудной мальчик. Фашист показывает: подбрасывай, я буду расстреливать. Она бросила так, чтобы убить самой своего ребенка. Чтобы немец не успел выстрелить… Она говорила, что не хочет жить, что не может после всего жить на этом свете, а только на том. Я не хотела убивать, я не родилась, чтобы убивать. Я хотела стать учительницей. А они пришли убивать на нашу землю, жечь. Я видела, как жгли деревню, я не могла крикнуть, я не могла громко плакать: мы шли в разведку и подошли к этой деревне. Я могла только грызть себе руки, у меня до сих пор остались шрамы. Помню, как кричали люди. Как кричали коровы, как кричали куры. Мне казалось, что все кричат человеческими голосами… Все живое… И такая у меня после этого любовь ко всему родному, ко всем своим людям, что всё готова за них отдать". Александра Никифоровна Захарова, комиссар двести двадцать пятого партизанского полка Гомельской области: "На всю жизнь запомнила… Как раненые ели ложками соль. Как в строю называют фамилию, боец выходит и падает вместе с винтовкой от слабости. Народ нам помогал. Если бы не помогал, то партизанское движение не могло бы существовать. Иной раз со слезами, но все-таки отдают. Так и говорят: — Деточки, деточки, вместе будем горевать, победу ждать. Последнюю дробненькую бульбу высыпят, дадут хлеба. Я бы всем женщинам, которые кормили, одевали нас в тылу… Я бы им какую-то медаль придумала. Они такие же ветераны войны, как фронтовики и партизаны. Что бы мы без них сделали в войну? А после войны что бы мы сделали без детей, которых они одни вырастили, когда мужья воевали? У многих мужья погибли. Я этих женщин до конца жизни не забуду". Вера Григорьевна Седова, минская подпольщица: "Ко мне часто приезжали партизанские связные. Распрягут лошадь, это же все видят. Что вы думаете, люди не видели? Видели и догадывались. Я говорила, что это от брата, из дерев-ни. Но соседи хорошо знали, что у меня никакого брата в деревне нет. Я им благодарна, я всей нашей улице дол-жна поклониться. Одного только слова было достаточно, чтобы мы погибли, вся семья. Стоило только пальцем ткнуть в нашу сторону. Но никто же этого не сделал". Вера Сафроновна Давыдова, партизанка: "Один наш партизан снял сапоги, портянки такие рваные, он их закрутить уже не может. Дождь, грязь, а сапоги рваные. И вот бабка подходит к иконе, снимает рушник и отдает ему: "Детка, а как же ты пойдешь далей?" И больше ничего в этой хате нет". Вера Митрофановна Толкачева, партизанская связная: "С этими же бабами мы поднимали после освобождения колхоз, меня поставили председателем. Было еще у нас четыре деда и пять подростков по тринадцать лет. Это мои пахари. Было двадцать лошадей, у них короста, их надо было лечить. Осенью пришла разнарядка: пятьсот восемьдесят кубометров леса повалить. С кем? Взяла своего хлопчика двенадцати лет и девочку десяти лет. И другие бабы так. Сдали мы этот лес"… Фекла Федоровна Струй, партизанка: "Ноги мне отрезали там же, в лесу. Операция была в самых примитивных условиях. Положили на стол оперировать, и даже йода не было, простой пилой пилили ноги, обе ноги… Положили на стол, и нет йода… За шесть километров в другой отряд поехали за йодом, а я лежу на столе. Наркоза не было". София Мироновна Верещак, житомирская подпольщица: "Мне кажется, что сам воздух нашей довоенной жизни воспитал нас такими, какими мы потом показали себя. На последнем допросе в СД этот фашист заставил меня объяснить ему, почему мы такие люди, почему для нас так важны наши идеи. Жизнь — выше любой идеи, — говорил он. — Что заставляет вас быть такими? Заставляет вас погибать? Хватался за голову, бегал по комнате, останавливался как вкопанный и глядел-глядел на меня, но впервые не бил…" Мария Васильевна Павловец, партизанский врач: "И такая ненависть к фашистам за все… Я помню, как лежит раненый немец и руками хватается за землю, ему больно, а наш солдат подошел к нему: "Не трогай, это моя земля! Твоя там, откуда пришел"". Антонина Григорьевна Бондарева, гвардии лейтенант, старший летчик: "Мы оставались женщинами. Знаете, вот мой штурман. Она хотела фотографию домой послать, так мы ей, у кого-то нашелся платок, повязали тот платок, чтобы погон не было видно, закрыли гимнастерку одеялом. И она как будто в платье… И вот так сфотографировалась. Это была у нее любимая фотография". Людмила Михайловна Кашичкина, минская подпольщица, затем участница французского Сопротивления: "…стоят заключенные, разделены на две группы. С левой стороны не трогают, а тех, кто справа, заставляют раздеваться догола, одежду бросают в ящики, у кого зубные протезы — вытаскивают и бросают в другой ящик, а людей заталкивают в душегубку. И это все на наших глазах. Стоит возле одного барака женщина и кормит грудью ребенка. И как-то знаете… И собаки здесь, и охрана, все остолбенели, стоят и не берут. Она последняя осталась… Комендант увидел эту картину, что никто ее не трогает. Подбежал, схватил ребенка и прямо, знаете, о кран… (Плачет.) Простите, я сейчас договорю… И от этого ребенка и кровь, и мозги по стене, а что осталось, он бросил в душегубку. Подходит к женщине, начинает срывать с не одежду и вдруг увидел у нее во рту золотые зубы. Схватил какой-то твердый предмет и как ударил… и вытянул зубы вместе с кровью… Вы, конечно, читали обо всем в книгах, а мы это видели. Пережили. Я даже сейчас не понимаю, почему люди не сходили с ума от того, что видели, от того, что они творили? Комендант фашистский… Это же был с точки зрения психиатра, наверное, нормальный человек, а не безумный". Н.В. Ильинская, медсестра: "…захватили очень много пленных. Были среди них раненые. Мы перевязывали их. А жара сильная. Нашли чайник, дали попить. А место открытое. Нас обстреливают. Приказ: срочно окопаться, сделать маскировку. Мы стали копать окопы. Немцы смотрят. Мы им объясняем: мол, помогите копать, давайте работать. Они, когда поняли, что мы от них хотим, с ужасом на нас оглядывались, они так поняли, что, когда выкопают ямы, мы их поставим там и расстреляем. Они ожидали, что мы с ними поступим так, как они с нашими пленными. Надо было видеть, с каким ужасом они копали ямы. А когда увидели, что мы их перевязали, что мы их напоили водичкой, что в эти ямы, которые они выкопали, мы им приказали прятаться, они не могли в себя прийти, они растерялись". З.Ф. Гирич, медсестра: "Когда наша дивизия освободила лагерь под Азаричами, к нам в медсанбат стали поступать раненые дети. Они были так истощены, что мы не находили вены, чтобы перелить кровь, просто косточки были обтянуты кожей. А присутствовать при ампутации детских ручек и ножек? Я уже понимала, что может болеть сердце, а тут у нас глаза болели, не было сил видеть эти детские страдания". Эмилия Алексеевна Николаева, санинструктор партизанской бригады имени Ворошилова: "Когда у нас появились пленные, я после всего перенесенного — после лагеря, после пыток, после унижений, — думала, что никакой пощады от меня им не будет. Но нет, не так наш человек воспитан. Не можешь ударить пленного, особенно если пожилой человек, не можешь даже оскорбить…" Нина Петровна Сакова, лейтенант: "Я была старшим фельдшером в танковом полку. У нас "тридцатьчетверки", они очень горели. Очень страшно. Я до этого не слышала даже выстрела из винтовки. Где-то один раз далеко-далеко бомбили; когда мы ехали на фронт, так мне казалось, вся земля дрожит. Семнадцать лет было, только техникум окончила. И так получилось, что я приехала и сразу в бой. Такой на меня ужас напал! Я не знаю, как я не побежала? Как я не удрала с поля боя? Это же так страшно, что слов таких нет, только чувства". Тамара Степановна Умнягина, гвардии младший сержант, санинструктор: "Я на все согласна. Ничего, никаких излишеств не надо. Пусть ничего не будет. Только пусть будет мир. Пусть даже хлеба не будет. Мир. Только мир. Понимаете, мир! Мы же этот мир спасали… Умирали за эту жизнь молодые ребята. О чем они жалели? Что вот они погибнут нигде не останется их кровиночки. Это же четыре года войны, четырех детей можно было родить. Я тоже боялась умереть, ведь ребеночка еще не успела родить. Мы жалели своих детей. Они росли, мало зная о тех ужасах, которые нам пришлось пережить. А тут хочу признаться, что мы, например мое поколение, не были заласканными, изнеженными, перекормленными, избалованными жизнью людьми. И это как раз то, что способствовало Победе Но — сегодня много эгоистов, потребителей, особенно среди молодежи. Кто виноват? Мы, наверное. Что есть хорошего в наших детях — это мы и что есть плохого — это тоже мы. Мы хотели своих детей сделать счастливыми, но по-мещански счастливыми. Мы пихали им лучший кусочек, старались одеть хорошо, каждый старался, чтобы было не хуже, чем у других. Мы не давали им трудиться. Конечно, у молодых другая жизнь. Светлая, счастливая. Рассказываешь им о крови, об ужасах, а у них — скука в глазах. Им не хочется это знать. Но это было. Это было с нами. С их матерями. А они — наши дети. Они должны знать". Bercut_bird |
|
||
Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Добавить материал | Нашёл ошибку | Наверх |
||||
|