4. Смерть любви, любовь к любви, смерть

Произнося одну из своих публичных лекций, имевшую, как и другие, большой успех, именно "Рассуждение о поэтическом принципе", Эдгар По так определяет впечатлительность поэта: "Поэт признает амброзию, питающую его душу, в блестящих светилах, которые сияют на небе, в завитках цветка, в гроздеобразном скоплении низких кустарников, в колыхании нив, в косвенном уклоне высоких восточных деревьев, в голубых далях гор, в группировке облаков, в мерцании полусокрытых источников, в сверкании серебряных рек, в спокойствии глухих озер, в отражающих звезды глубинах уединенных водоемов. Он воспринимает ее в пении птиц, в Эоловой арфе, в вздохах ночного ветра, в сетующем ропоте леса, в буруне, бьющемся о берег с жалобой, в свежем дыхании лесов, в запахе фиалки, в чувственном аромате гиацинта, в исполненном намеков аромате, который доходит до него на вечерней волне с отдаленных неоткрытых островов, через пространство дымных океанов, безграничных, неисследованных. Он владеет ею во всех благородных мыслях, во всех немирских побуждениях, во всех священных порывах, во всех рыцарских, великодушных, исполненных жертвы, деяниях. Он чувствует ее в красоте женщины, в грации ее походки, в блеске ее глаз, в мелодии ее голоса, в ее нежном смехе, в ее вздохе, в гармоническом шелесте ее платья. Он глубоко чувствует ее в притягательном ее очаровании, в ее пламенном энтузиазме, в ее нежном милосердии, в ее мягком и благоговейном терпении; но больше всего, о, безмерно больше всего он преклоняется перед ней, он молится ей, в вере, в чистоте, в силе, во всем божественном величии ее любви". Возводя радужный мост, строя постепенность усиливающихся чувств, Эдгар По кончает свой нежно-страстный симфонический вскрик именем Женщины, указанием на Любовь. И если что-нибудь действительно играло главенствующую роль в его жизни, особенно в последние ее годы, это любовь и жажда любви, ненасытная любовь к Любви. Черта эта сказалась в исключительной, страстной его привязанности к Виргинии, что была полюблена как полуребенок, любима как женщина, многократно воспета и в поэмах, и в сказках как женщина-призрак, женщина-дух. Эта черта сказалась в безумной любви Эдгара По к Елене Уитман, к Елене тысячи снов, в любви, оставшейся без должного отзыва, ибо отзыв запоздал, а для Эдгара По — любовь, которая замедлила в колебании, не есть любовь. Эта черта сказалась в романтической дружбе Эдгара По, дружбе влюбленной, с такими женщинами, как красивая поэтесса Осгуд, добрый гений мистрис Шью и трогательная в своем чарующем простодушии Анни. Но любовь, когда ей отдаются, не насыщает душу вулканическую. Чем больше любишь, тем больше хочется любить, и сердце сгорает, перегоревшая нить жизни порывается.

В сохранившихся письмах Эдгара По к женщинам, связанным с его судьбой, и в письмах этих женщин сквозит, при всех недомолвках, так много, так много, что они должны быть прочитаны почти без изъяснений и каких-либо дополнений, — голоса звучат, интонации нам слышны, мы слышим и слушаем даже тишину, красноречиво наступающую между одним возгласом и другим, — мы угадываем выражение лиц и движение фигур, хотя мы отделены решеткой, и садом, и лунною ночью от говорящих, что там, вон там, в странном ночном озаренном доме.

Фрэнсис Локки — красивая девушка. Выдающийся художник Осгуд непременно хочет написать ее портрет, и пишет, и рассказывает ей в это время о том, что с ним бывало в его путешествиях, и эта девушка становится его женой, уезжает с ним в Англию, печатает там том стихов, называя их "Гирляндой из диких цветов". Художественная чета возвращается на родину, и Фрэнсис Осгуд встречается с Эдгаром По, который уже отметил ее дарование и написал о ней слова: "Не писать поэзию, не превращать ее в действие, не думать ею, не грезить ею и ею не быть — это совершенно вне ее власти". Мистрис Осгуд описывает первую встречу с Эдгаром По: "Моя первая встреча с поэтом была в Astor House. За несколько дней перед этим мистер Уиллис вручил мне за табльдотом эту странную, исполненную трепета поэму, озаглавленную «Ворон», говоря, что автор хочет знать мое мнение о ней. Ее действие на меня было столь особенное, столь похожее на действие "неземной, зачарованной музыки", что я почти с чувством страха услышала об его желании познакомиться со мной. Но я не могла бы отказать, не имея вида неблагодарной, ибо я как раз слышала об его восхищенной и пристрастной хвале моих писаний в его лекции об американской литературе. Я никогда не забуду того утра, когда мистер Уиллис позвал меня в гостиную, чтобы принять его. Со своею приподнятою, гордой, красивой головой, с темными своими глазами, сверкающими электрическим светом чувства и мысли, с особенным, неподражаемым слиянием нежности и надменности в выражении и в манерах, он приветствовал меня спокойно, важно, почти холодно, однако же с такой отличительной серьезностью, что я никак не могла не почувствовать, что я нахожусь под глубоким впечатлением. С этого мгновения до его смерти мы были друзьями". Под магнетическим влиянием Эдгара По Фрэнсис Осгуд научилась петь "более смелые песни", и в больших ее глазах не раз промелькнула светлая тень пролетающего Израфеля. Вот ее строки к Эдгару По:

Мне миру не сказать, каким горю я сном,
Едва коснешься ты до лютни сладкогласной;
Безумья сколько в том, Искусства сколько в том,
Сливаясь в Красоту, напев рождают страстный;
Но это знаю я: огнистый менестрель,
Небесный Израфель, певец иного мира,
Певучести свои вложил в твою свирель,
И звон его струны твоя прияла лира.

Поэтесса оставила нам также красивый проблеск, который дает нам возможность заглянуть в обстановку Эдгара По тех дней: "Это в его собственном простом, но поэтическом уюте, Эдгар По явился мне в самом красивом свете. Шаловливый, исполненный чувства, остроумный, переменно послушный и своенравный, как избалованный ребенок, для своей юной, нежной и обожаемой жены и для всех, кто приходил к нему, у него было, даже при выполнении самых мучительных литературных обязанностей, какое-нибудь доброе слово, какая-нибудь ласковая улыбка, какое-нибудь полное изящества и учтивости внимание. За своим письменным столом, под романтическим портретом своей любимой Линор, он мог просиживать час за часом, терпеливо, усердно и не жалуясь, занося своим изысканно-четким почерком и с быстротою почти сверхчеловеческой мысли-молнии, "редкостные и лучистые фантазии", по мере того, как они вспыхивали в его волшебном и всегда бодрствующем мозге. Помню одно утро к концу его пребывания в этом городе (Нью-Йорке), когда он казался особенно веселым и светлым. Виргиния, нежная его жена, написала мне, настоятельно приглашая прийти к ним, и я поспешила на Amity Street. Он как раз кончал серию своих очерков о нью-йоркских литераторах. "Смотрите, сказал он, торжествующе смеясь и развертывая несколько небольших узких свитков бумаги, — я покажу вам по разнице в длине свитков различные степени уважения, в каковом я пребываю к вам, людям литературным. В каждом из свитков один из вас закручен и сполна обсужден. Помоги-ка мне, Виргиния!" И один за другим он стал развертывать их. Наконец они приступили к свитку, который казался нескончаемым. Виргиния со смехом побежала к одному углу комнаты с одним концом, а ее муж к противоположному углу с другим. "Чья же это столь удлиненная нежность?" — спросила я. "Послушайте-ка ее, воскликнул он, — как будто ее маленькое тщеславное сердце не сказало ей, что это она сама".

Другая свидетельница жизни Эдгара По за последний ее период, когда он поселился в деревенской обстановке, мистрис Гев-Никольс, рассказывает нам очень живописно о своем первом посещении Фордгама: "Я нашла поэта и его жену, и мать его жены — которая была его теткой — живущими в маленьком коттедже на вершине холма. Там был один акр, или два, зеленого газона, огороженного вокруг дома, газон был гладок, как бархат, и чист, как ковер, за которым очень хорошо смотрят. Там были большие старые вишневые деревья, бросавшие вокруг себя широкую тень. Комнатки… Перед домом хорошо было сидеть летом под тенью вишен. Когда я в первый раз была в Фордгаме, По каким-то образом поймал совершенно подросшую птицу, рисового желтушника {"Рисовый желтушник живет в Северной Америке летом… По пути на Юг он залетает в Центральную Америку, и главным образом в Вест-Индию… Пока самки высиживают яйца, самцы, задирая друг друга, гоняются в лесу злаков… Пение одного самца подзадоривает других, скоро их поднимается на воздух множество… Пение этой птицы нравится даже избалованному уху. Звуки, издаваемые рисовым желтушником, отличаются разнообразием, быстро и, по-видимому, без всякого порядка следуют один за другим и повторяются с таким усердием, что нередко пение одного самца можно принять за пение полудюжины". (Брэм. Жизнь животных. Птицы.)}. Он посадил ее в клетку, которую подвесил на гвозде, вбитом в ствол вишневого дерева. Птица, неспособная быть пленницей, была так же беспокойна, как ее тюремщик, и беспрерывно прыгала самым неукротимым устрашенным образом из одной стороны клетки в другую. Я пожалела ее, но По непременно хотел ее приручить. Так стоял он там, скрестив руки перед плененной птицей, веря в достижение невозможного, такой красивый и такой бесстрастный в своей волшебной умственной красоте. "Вы несправедливы, — сказал он мне спокойно в ответ на мои упреки. — Эта птица великолепный певец, и как только она сделается ручной, она будет услаждать наш дом своим музыкальным дарованием. Вам бы нужно услышать, как она звенит своими радостными колокольчиками". Голос По был сама напевность. Он всегда говорил тихо, когда, в самом страстном разговоре, он заставлял своих слушателей внимать своим мнениям, утверждениям, мечтаниям, отвлеченным рассуждениям или зачарованным грезам. Мистрис По на вид была совершенно юной; у нее были большие черные глаза и жемчужная белизна лица, совершенно бледного. Ее бледное лицо, ее блестящие глаза и ее волосы, цвета воронова крыла, придавали ей неземной вид. Чувствовалось, что она как бы дух отходящий, и когда она кашляла, было очевидно, что она быстро близится к умиранию. Мать, высокая, сильная женщина, была некоторого рода всемирным Провидением для своих странных детей. По был в это время очень угнетен. Его крайняя бедность, болезнь его жены и его неспособность писать были достаточным объяснением этого. Мы пробыли в доме с полчаса, как пришли новые гости, среди которых были и дамы, и все мы отправились гулять. Мы бродили в лесу, и было очень весело, пока кто-то не предложил в качестве забавы прыгать. Я думаю, что верно это был сам По, он был искусен в этом спорте. Два-три джентльмена согласились прыгать с ним, и, хотя один из них был высокого роста и был охотником, По далеко опередил всех. Но, увы, его штиблеты, долго ношенные и заботливо содержимые, на той и другой ноге лопнули от великого прыжка, который сделал его победителем. Я жалела бедную птицу в ее суровой и безнадежной тюрьме, но теперь я жалела бедного По еще больше. Я была уверена, что у него не было других башмаков, сапог или штиблет. Кто среди нас мог бы предложить ему денег, чтобы купить другую пару? Если у кого-нибудь были деньги, кто имел бы бесстыдство предложить их поэту? Когда мы вернулись к коттеджу, я думаю, все чувствовали, что мы не должны заходить и видеть злополучного безбашмачного сидящим или стоящим среди нас. Я, однако, забыла в доме книгу стихов По и вошла, чтобы взять ее. Бедная старая мать глянула на его ноги со смятенностью, которой я никогда не забуду. "Эдди, — сказала она, — как могли вы порвать ваши штиблеты?" По, казалось, впал в полуоцепенелое состояние, как только он увидал свою мать. Я рассказала о причине несчастья, и она увлекла меня в кухню. "Не скажете ли вы мистеру (журнальный обозреватель) о последней поэме Эдди? Если он только возьмет поэму, у Эдди будет пара башмаков. У него есть рукопись — я относила ее на последней неделе, и Эдди говорит, что это его лучшая вещь. Ведь вы скажете?" Мы уже читали поэму в конклаве, и небо да простит нас, мы ничего в ней не поняли. Если бы она была написана на одном из утраченных языков, мы так же мало могли бы извлечь смысла из ее певучих гармоний. Я, помню, сказала, что это верно лишь мистификация, которую По выдает за поэзию, чтобы увидеть, как далеко его имя может налагать свою власть на людей. Но тут была ситуация. Обозреватель был действенным орудием в разрушении штиблет. "Конечно, они напечатают поэму, — сказала я, — и я попрошу К. поскорее все это устроить". Поэма была оплачена тотчас и опубликована вскоре. Я думаю, что в собрании стихов Эдгара По она рассматривается как чистосердечное произведение поэзии. Но тогда она принесла поэту пару штиблет и двенадцать шиллингов в придачу".

Чем более ухудшалось состояние Виргинии, тем более и более угнетен был Эдгар По, тем менее и менее мог он писать, тем сильней и сильней становилась нужда в доме, и каждое новое ухудшение здоровья или обстоятельств жизни приносило с собою немедленно умноженные числа новых ухудшений. Эдгар По посылал в редакции журналов свои рукописи. Редакции посылали ему обратно его рукописи, а в придачу некоторые доброхотные души посылали анонимные письма умирающей женщине, прилагая к ним вырезки из газет, содержащих ту или иную пасквильную выходку против Эдгара По. "Настала осень, — продолжает свое повествование мистрис Никольс. — Я видела ее (Виргинию) в ее спальне. Все было там так чисто, так опрятно, так скудно и так поражено бедностью, что сердце у меня разрывалось при виде этой страдалицы. Вкруг постели не было занавесей, это была лишь солома, снежно-белое стеганое одеяло и простыни. Погода была холодная, и у больной были приступы страшного озноба, сопровождающие чахоточный жар. Она лежала на соломенной постели, закутанная в плащ своего мужа, а на груди у нее лежала большая, черепахового цвета, кошка. Удивительная кошка как будто чувствовала всю свою великую полезность. Плащ и кошка были для страдающей единственными способами согреться, разве только ее муж держал ее руки, а мать согревала ей ноги. Мистрис Клемм страстно любила свою дочь, и ее смятенность, вызванную этим недугом, и бледностью, и злополучиями, было страшно видеть".

Мистрис Никольс, вернувшись в Нью-Йорк, обратилась к мистрис Шью, прекрасной в своей неведомости женщине, которая жила совершенно вне литературных влияний, ничего даже не читала из написанного Эдгаром По и не знала его лично, но тотчас откликнулась на зов, позаботилась об умирающей, подружилась с Эдгаром По, и это ей посвящены два вдохновенных его песнопения: "Из всех, кому тебя увидеть — утро" и "Недавно тот, кто пишет эти строки".

Друзья, где же друзья бывают в такие минуты? Или, действительно, сердца мужские слепы и умы мужские глухи, и только женское сердце слышит таинственный зов Судьбы, до женского сердца доходят призрачные голоса и немедленно зажигают в нем ускоренный действенный ток напевной крови? Один из друзей Эдгара По, Уиллис, ничего лучшего не придумал, как напечатать в некотором журнале сообщение о болезни и нужде Эдгара По и его жены и воззвать к общественной благотворительности. Можно себе представить, с каким ужасом Эдгар По читал эти печатные строки, и с каким чувством он писал пошедшее по всем газетам письмо, где, сцепив зубы, сообщал, что, конечно, благодаря долгой болезни у него в монетах недостаток и было бы безумием это отрицать, но что совершенно неверно, чтобы он страдал от лишений вне размеров своей способности страдать. К этим, приблизительно, дням относится нежный рассказ Эдгара По "Бочка Амонтильядо". Другой друг, в письмах самый привлекательный из друзей Эдгара По, Чиверс, писал ему 21-го февраля 1847 года.

"Мой дорогой друг… я скорблю о вашей жене, ибо она испытывает страдания, но я еще более скорблю о вас, потому что, судя по тому, что вы говорите, она близка к Ангелам, а вы собираете вашу силу, чтобы бороться против Дьявола и вести переговоры с его эмиссарами — глупцами. Если бы приедете на Юг, чтобы здесь жить, я буду заботиться о вас так долго, как вы будете жить — хотя, если существовала когда-либо на земле совершенная тайна, это вы — и одна из самых таинственных. Но приезжайте на Юг, и живите со мною, и мы будем обо всем говорить на досуге… Я буду в Нью-Йорке в марте и надеюсь вас увидеть… Верьте, что я истинный друг Эдгара А. По, и, если вы не поверите, это не составит разницы — я все же буду вашим другом. Передайте мое искреннее почтение вашей жене и скажите ей от меня, чтобы она еще надеялась на радость здесь, на земле, вне болезни; но что, какова бы ни была ее судьба в этой жизни, есть покой в Небе. Есть место, где Ангелы восклицают:

Приходи, приходи, в край нетленный,

Поспешай, поспешай,

К Небесам, в чистый край,

Где ты отдых найдешь неизменный.

(Ваш навсегда Томис Чиверс.)

P. S. Эти строки, в сущности, не письмо, но я лишь пишу вам, чтобы сказать, что Нью-Йорк не такое место, где можно жить счастливо. Я жил там, и знаю все об этом.

Приезжайте на Юг!"

Это письмо было написано в феврале, а 29-го января в Фордгаме, около Нью-Йорка, Эдгар По писал мистрис Шью:

"Мой самый добрый — самый дорогой друг, — бедная моя Виргиния еще живет, но угасает быстро и теперь испытывает сильные страдания. Да даст ей Бог Жизни, пока она не увидит вас и не поблагодарит вас еще раз… Приезжайте — о, приезжайте завтра".

Мистрис Шью приехала и приняла прощальный привет умирающей, 30-го января Виргиния умерла, а Эдгар По не отозвался на красивый зов "На Юг, на Юг". Но, быть может, очень жаль, что он не поехал тогда на Юг.

Смертные пелены. Что же в них особенного? Они возникают в жизни каждого. Они неизбежны, как белый туман над вечерним лугом. Мы думаем о них в раннем детстве, когда видим, как крестьянские женщины стелят под солнцем белью холсты. Они похожи на белый снег, который каждый год затягивает остывшие равнины. В них ничего нет особенного, ничего устрашительного. Но когда тот, кто видел и холст, и туман, и снега, увидит любовь свою, закутанную в смертные пелены, он слышит звоны незримых колоколен, и впервые он понимает больше, чем это может быть выражено в словах.

"Мистрис Шью была так добра к ней, — говорит мистрис Клемм. — Она ухаживала за ней, пока она жила, как если бы это была ее дорогая сестра, а когда она умерла, она одела ее для могилы в красивое полотно. Если бы не она, моя любимица Виргиния была бы положена в могилу в бумажной материи. Я никогда не смогу высказать мою благодарность за то, что моя любимица была похоронена в нежном полотне".

Лен голубой расцветал и отцвел. Он превратился в белое полотно. Из своей смерти голубой цветок свил белые-белые смертные пелены.

Эдгар По впал в оцепенение. Ночью он вставал и уходил на могилу, чтобы долго скорбеть там. Потом снова им овладевало оцепенение.

Можно ли жить, когда любовь умерла? Нельзя. И жизнь, казалось, быстро его оставляла. Но любовь к Любви держит душу на земле даже и тогда, когда любовь умерла. Эдгару По суждено было прожить еще два года с половиной. И он снова жил. И он снова любил. Но эти любви были только любовью к Любви. А эта жизнь, со всеми ее зорями, кровавыми и запоздалыми, со всеми ее мучительными движениями осужденного, которого сжигают перед огромною глазеющей толпой, напоминает вопль Св. Терезы: "Y yo muero, porque no muero" — "И я умираю, потому что я не умираю".

Мистрис Шью, которая дала Виргинии, на смертном ее ложе, торжественное обещание не покинуть ее Эдди, сдержала это обещание в размерах обычной жизни, обычного человека, с обычными взглядами на условности жизни. Единственная дочь доктора и сама получившая медицинское образование, она видела, что Эдгар По близок к смерти, и сделала все, от нее зависящее, чтобы спасти его. Призрак мистрис Шью мелькает перед нами в ласковом свете, когда она берет за руку Эдгара По и, считая пульс, замечает, что даже тогда, когда он, по-видимому, здоров, у него лишь десять правильных ударов крови, а затем начинается перебой. Она видится нам наклоняющейся над Эдгаром По, когда он в ее доме, как усталый ребенок засыпает на двенадцать часов оцепенелым сном, и она призывает к нему знаменитого врача, который говорит, что левая часть мозга у него ранена и что он должен умереть молодым, а легкомысленный поэт, проснувшись, даже не подозревает, что вот только что он был опасно болен. Мы видим се с Эдгаром По в церкви во время полночной службы, детски радующейся на то, что, как настоящий посетитель церкви, следит за службой, держит страницу ее молитвенника, поет с ней псалмы, видим волнующейся и беспокоящейся, когда, дойдя до строки — "Человек он скорбей, и знаком был с печалью", он быстро выходит из церкви, слишком взволнованный, чтобы оставаться, — и снова тихонько радующейся в то мгновение, когда, после проповеди, вся община молящихся встает, чтобы петь гимн "Иисус, души моей Спаситель", и он опять возникает рядом с ней, и бледный, звучным своим голосом поет слова гимна. Эдгар По, всю жизнь молившийся Морю и Горам, и Лесам, и Ветру, и так далекий от Христа, что во всех его произведениях это слово не встречается ни разу, и весь, как в блестящие латы закованный рыцарь, замкнутый в свои лучезарные песнопения — рядом с этой, простодушно молящейся, не читавшей ни его сказок, ни его поэм! Мы видим ее шаловливо поддразнивающей Эдгара По, когда он приходит к ней усталый и говорит, что он должен написать какую-нибудь поэму, а несносные колокола так звучат, что мешают ему о чем-нибудь думать, — и она с улыбкой берет перо и лист бумаги и пишет на нем «Колокола» Эдгара По и приписывает строку "Колокольчики, маленькие серебряные колокольчики", и он пишет первую строфу, и она внушает снова "Тяжелые железные колокола", и он пишет вторую строфу, и из этого первичного наброска в восемнадцать строк возникает потом бессмертная поэма, о которой уже нельзя не вспомнить, слыша звук колокола, и которая явилась заупокойной службой по самом поэте, вряд ли подозревавшем предвещательную значительность строк, которые он создавал. И еще один проблеск, с ней связанный. Мы читаем: "Лишенный товарищества и сочувствия своей ребенка-жены, он мучился тем, что было для него изысканной агонией крайней брошенности. Ночь за ночью он вставал, бессонный, с постели, и, одевшись, шел к могиле утраченной, и, бросаясь на холодную землю, горько плакал целыми часами. Тот самый наваждающий страх, который владел им, когда он писал «Ворона», владел им теперь, и до такой степени, что он не мог более спать, если около его постели не сидел какой-нибудь друг. Мистрис Клемм, его всегдашняя преданная утешительница, наиболее часто исполняла обязанности сиделки. Поэт, легши в постель, звал ее, и, между тем как она гладила своею рукой его широкий лоб, он предавался безумным полетам фантазии в Эдем своих снов. Он никогда не говорил и не двигался в такие мгновения, разве, если рука удалялась от его лба; тогда, с детской наивностью продолжая лежать с полузакрытыми глазами, он восклицал: "Нет, нет, еще не — !" Мать или друг оставались с ним, пока он совершенно не засыпал, тогда бывший с ним тихонько оставлял его".

Этот друг, что с ним был, убаюкивая, и тихонько его оставлял — кто он был? Не она, что любила напевность и любила делать добро, и любила помогать, помогла, но не до конца, ушла? Ушла, как все ушли — исчезла из жизни своенравного, причудливого и огорченного, — как листок, что сияет такой нежный и свежий весной, совсем естественно, просто, отпадает от ветки с наступлением осени.

"Но в страшный миг, о, милый друг, я не приду к тебе".

Три яркие события из последних двух лет Эдгара По необходимо еще отметить хотя бы беглым указанием. Возникновение «Эврики»; страстное увлечение, страстная любовь к поэтессе Елене Уитман; и воздушная, идеальная любовь-дружба, влюбленная дружба с самой очаровательной после Виргинии и наиболее искренно его любившей, но бывшей чужою женой, трогательной Анни.

Несмотря на все потрясения, творческая энергия такого кипучего ума, как вулканический ум Эдгара По, не могла не накопляться и не проявляться. Он всю жизнь лелеял план основать свой собственный журнал, где Эдгар По мог бы целиком и сполна быть Эдгаром По. Эта мысль много раз как бы приближалась к воплощению, и каждый раз блуждающий огонек обманывал. Этот огонек заманил его окончательно в сеть последних событий, внутренне как бы и не связанных причинно, а внешне, все же, кончившихся его смертью. Но, прежде чем отправиться в последнее свое странствие для осуществления литературных планов, он успел написать философскую космогоническую поэму «Эврика», которая безмерно удалена от вопросов текущего дня. Он думал, что здесь он, действительно, нашел Архимедов рычаг, и был так уверен в подавляющем успехе книги, что убеждал издателя, сумевшего заинтересоваться такою отвлеченностью, напечатать 50 000 экземпляров. Издатель устранил два нуля и напечатал 500 экземпляров. Деловому человеку вряд ли пришлось раскаиваться.

Страница любви между Эдгаром По и Еленой Уитман, быстро возникшей и быстро порвавшейся, вряд ли может быть рассказана без примешивания слов о личном к тому отношении рассказывающего, но говорить вопросительно или судительно о том, почему и как это могло случиться, что двое, искренно друг друга любивших, не соединились, — не значило ли бы это неуместно врываться в чужое Святая Святых и пытаться докончить картину, которую не кончил художник. Эдгар По, то была душа огненно стремительная, быстрая, непреклонная — кому поспеть за ним — для него, как для ребенка или как для верховного царя — "Все, что я хочу, я хочу сейчас". Как жаль! Как жаль! Нельзя горячими, хоть любящими, перстами раскрыть сегодня ту цветочную чашу, которая раскроется — раскрылась бы — раскроется — завтра — послезавтра. Испанская поговорка гласит — "Manna sera otro dia" — "Завтра будет другой день". Одно чувство не умеет торопиться, другое чувство не умеет ждать. При полной правде двух таких свойств двух разных сердец, если основана может быть мелодия между двумя этими сердцами, то лишь на дисгармонии.

Елена Уитман написала том красивых стихов. Многие ее строки и строфы указывают на чрезвычайно близкое сродство с душой Эдгара По, но не предвещательно ли было в ее жизни то, что она родилась в один и тот же день, как и Эдгар По, 19-го января, но на шесть лет раньше. Шесть лет ей нужно было ждать, чтобы две, таинственно связанные жизни начали осуществляться на одной и той же планете. Полюбив Эдгара По, она не сумела, или не смогла, соединиться с ним, но любила его как призрак до конца дней, а умерла она в глубокой старости, в 1878 году, и это никто иной, а именно она заступилась за него, мертвого, когда умственная чернь сплела вкруг красивого умершего свои беззастенчивые низкие лжи. Ее небольшая, но красивая и выразительная книжка "Эдгар По и его критики" послужила началом обратного, в сторону справедливости, течения в умах современников по отношению к Эдгару По. Но мне нужен один час, один день счастья с любимой, а не полстолетия памяти обо мне. И разве одну любящую улыбку можно променять на пышный мавзолей, пусть даже на египетски красивую гробницу! И в лице Елены Уитман то же противоречие: у нее красивые, влекущие духовные глаза — и жадный, чувственный рот. Такие лица бывают у тех, кто любит зажигать любовь, и тотчас же, испуганный ею, убегает. Эти губы алчут любви, но не насыщаются любовью. И в самой манере одеваться у ней было то же противоречие: она любила шелк, кружевные шарфы, полувоздушные ткани, через которые нежно сквозит красивое тело, но она любила в то же время носить вокруг шеи черную бархатную ленту, к которой, как медальон, каким-то другом подаренный, был приколот маленький гроб, изваянный из темноцветного дерева.

На последнее свое письмо к ней Эдгар По не получил никакого ответа. Она говорит, что она не смела ответить. А на зов сирены, возникший после разрыва, как напечатанное ее стихотворение "Наш остров снов", поэт с морской душой не ответил ничего. И, верно, он хранил крепко в своем сердце ее образ, но до самой смерти он не упоминал ее имени.

Совершенно другое существо Анни. К ней прильнула та кроткая сторона души Эдгара По, та детская его нежность, которая, больше или меньше, существует в каждом поэте, а в Эдгаре По достигала верховности. Быть может, они могли бы быть так счастливы друг с другом, как только это возможно. Но слова чужая жена, чужой муж, которые мы произносим легко и презрительно, для англичанина или американца имеют совсем другую убедительность, не только наклоняя в ту или другую сторону их внешнее поведение, но и столько же владея их сердцами, как известная степень тепла и холода владеет землей — и позволяет в одном случае расцвесть горячим гвоздикам, а в другом лишь подснежникам и незабудкам. Анни была незабудка, подснежник, фиалка. Он называл ее троицын цвет. Он знал, что у нее происходит в сердце, он знал и сердце свое. Он не написал ей ни одного страстного, зазывающего песнопения. Он написал ей тот странный, неожиданный гимн "К Анни", где он любит и смеет любить, но где он, живой для себя, для других — мертвец.

Созревают высокие колосья. Из зеленых становятся желтыми. Нива шумит по-особенному. Золотится, шуршит, переливается. Встречается колос с колосом. Нужно их срезать. Час.

Последние дни пришли к Эдгару По. И конец сочетался с началом. Он провел свои последние, солнечные, счастливые дни в городе своего детства Ричмонде.

"На Юг, на Юг!" Этот зов, не только звучавший в письме друга, но и в сердце того, к кому направлен был зов, осуществился. В городе своего детства, озаренном лучами южного солнца, Эдгар По снова проходил по улицам, знакомым с детства, по тропинкам, знакомым с детства, среди людей, которых он знал, когда был ребенком, маленьким принцем, и когда был влюбленным семнадцатилетним юношей. Он был на Юге, гостеприимном, радушном, который он любил, как любил его — тот праотец английских менестрелей — Чосер, становившийся на колени перед первой весенней маргариткой, ибо он полагал, что маргаритка есть королева цветов, и воскликнувший во влюбленной жажде улыбки и счастья свое певучее "Южанин я!"

Краткое лето в осени, пышное лето прощальных свиданий. В английской речи есть выражение для подобных расцветов. Их называют Индийским летом.

Эдгар По встретил старых друзей, нашел новых, читал им своего «Ворона», говорил свои бессмертные слова о Красоте и Поэзии, встретил свою, мало ему ведомую, родную сестру, Розали, которая гордилась своим братом, но сама, наделенная от природы полуспящим умом, еле-еле умела писать. Он встретил и влюбленность своих юных дней, мисс Ройстер, что давно уже стала, и много лет была, мистрис Шельтон, а теперь была вдова, и, повинуясь своему капризному сердцу, он пришел к ней с возгласом: "Эльмира, вы ли это? Oh! Elmira is it you?" По-русски нужно было бы сказать: "Эльмира, это ты? Вот я — и вновь с тобой". Она спешила в церковь, когда он к ней пришел — и не могла же пропустить посещения церкви. Все же они свиделись снова, и снова. И опять она стала его невестой. И была бы, верно, его женой, если бы, почти накануне свадьбы, Судьба не позвала его в более далекий путь.

Ричмондцы были довольны видеть Эдгара По. Зная, что поэт хочет начать новый литературный путь и что, конечно, ни новый журнал, ни какое-либо иное предприятие без денег не осуществишь, они явили себя истинно гостеприимными. Эдгар По был приглашен прочесть какую-нибудь лекцию по своему выбору, и цена за вход была назначена пять долларов. Триста человек битком набили залу в старом Exchange Hotel. Он прочел о "Поэтическом принципе", очаровал своих слушателей, старая Виргиния приветствовала своего знаменитого сына, и, направляясь в Нью-Йорк, он мог оставить Ричмонд, имея в кармане полторы тысячи долларов. Он простился со своею Эльмирой ненадолго, но в сердце у него было злое предчувствие, что он ее не увидит более, и он ее действительно больше не увидал.

"Вечер кануна, — рассказывает мистрис Уэйсс, — того дня, который был назначен для его отъезда из Ричмонда, Эдгар По провел у моей матери. Он не захотел пойти в залу, где собрались гости, говоря, что предпочитает посидеть спокойно в гостиной. Он говорил о своем будущем, и, словно в юности, предвосхищал, предвидел его с таким радостным увлечением. Он сказал, что эти последние немногие недели в обществе его старых и новых друзей были самыми счастливыми, какие он знал за несколько лет, и что, когда он снова покинет Нью-Йорк, все тревоги и мучения его прошлой жизни будут за ним. Никогда не видала я его таким веселым и таким исполненным надежд, как в этот вечер. Он говорил уверенно о своем задуманном журнале "The Stylus". Говоря о своих собственных произведениях, Эдгар По выражал убежденность, что он написал лучшие свои поэмы, но что в прозе он еще может превзойти все то, что он уже сделал. Он уходил последним из дома. Мы стояли на крыльце, и, пройдя несколько шагов, он остановился, обернулся и снова приподнял свою шляпу в последнем прощании. В это самое мгновение блестящий метеор появился на небе, как раз над его головой, и исчез на востоке. Мы говорили об этом смеясь; но с печалью я вспомнила об этом позднее".

Эдгар По должен был сперва прибыть в Балтимору по реке Иакова, водный простор которой он измерил отчасти в своем знаменитом юношеском плавании. Что с ним было по прибытии в Балтимору, неизвестно. Говорят, что он встретился с друзьями, попал на именинный праздник, и красивая хозяйка дома попросила его чокнуться с ним. И на поднятый бокал он поднял свой ответный бокал. Дальнейшее было предопределено. Может быть, однако, это вовсе не так, и роковые, приготовленные, полторы тысячи долларов побудили неизвестного, выслеживавшего, под тем или иным предлогом приблизиться к нему и отравить его каким-нибудь наркотическим средством. Мы не знаем и, вероятно, никогда не узнаем, как в точности все это было, но только он занял место в поезде, который уходит из Балтиморы в Филадельфию, — кондуктором, обходившим вагоны, был найден на полу в бессознательном состоянии, пальто его и чемодан безвозвратно исчезли и никогда не были найдены, кондуктор довез его до станции Havre de Grace, где скрещиваются два поезда, и посадил его в поезд, возвращающийся в Балтимору. Он прибыл в Балтимору вечером, и после неведомых блужданий, или таких блужданий, о которых существуют лишь сомнительные свидетельства, кем-то, на какой-то уличной скамейке был узнан, подобран в беспомощном состоянии и отвезен в больницу.

То был месяц октябрь, месяц листопада, последний месяц осени, глядящий в наступающую зиму. Несколько дней он пробыл в больнице в тревожном полусознательном состоянии и умер на рассвете 7-го октября 1849 года, в воскресное утро.

Мистрис Мэри Моран, жена врача того Балтиморского госпиталя при одном колледже, где умер Эдгар По, — последняя женщина, которая наклонилась к умирающему поэту, — сохранила для нас летопись последних его часов: "Когда в госпиталь принесли молодого человека в оцепенении, было предположено, что он изнемог от опьянения. То были дни выборов, и город был в очень беспорядочном состоянии. Мы скоро увидели, что это какойто джентльмен; и так как наша семья жила во флигеле при здании колледжа, доктор поместил его в комнату, которой легко было достигать по коридору, ведущему из нашего флигеля. Я помогала ухаживать за ним здесь, и в один из промежутков сознательности он спросил меня, есть ли какая-нибудь надежда для него. Думая, что он говорит о физическом своем состоянии, я сказала: "Мой муж думает, что вы очень больны, и если вы хотите отдать какие-нибудь распоряжения касательно ваших дел, скажите, я запишу их". Он ответил: "Я разумел, надежда для такого злосчастного, как я, за пределами этой жизни". Я уверила его, что Великий Целитель сказал, что есть. Я потом прочла ему четырнадцатую главу из Благовестия Святого Иоанна, дала ему успокоительное питье, вытерла бисеринки пота с его лица, поправила его подушку и оставила его. Немного спустя мне принесли весть, что он умер. Я сделала ему саван и помогла убрать его тело для погребения".

Напоминаю начальные и конечные слова четырнадцатой главы Евангелия от Иоанна: "Да не смущается сердце ваше; веруйте в Бога и в Меня веруйте; в доме Отца Моего обителей много; а если бы не так, Я сказал бы вам: Я иду приготовить место вам; и когда пойду и приготовлю вам место, приду опять и возьму вас к Себе, чтобы и вы были, где Я; а куда Я иду, вы знаете, и путь знаете… Уже не много Мне говорить с вами… Но, чтобы мир знал, что Я люблю Отца, и как заповедал Мне Отец, так говорю: встаньте, пойдем отсюда".

Тишина. Великая тишина. И потом пронзительный вопль: "Анни, мой Эдди умер…" И долгий, спутанный, дрожащий, ответный вопль нежного женского юного голоса: "О, моя Мать, моя любимая, любимая Мать, что я скажу вам — как могу я утешить вас — о, Мать, узнав о смерти, я сказала, нет, нет, это не верно, мой Эдди не может быть мертвым, нет, это не так…"

Есть Море. Печальное Море, которое всегда шумит и пенится и создает мгновенные узоры, тающие слезами и пеной вкруг пустынного острова, что возносится над водною громадой, как одинокий утес. От утра и до вечера, во всю долгую ночь, от вечерней зари до утренней, светят ли звезды или небо затянуто тучами, горит ли в нежно-голубой синеве огнемечущее Солнце или в тусклом и мертвенно-синем небе встает запоздалая ладья убывающего желтого Месяца, ласков ли ветер или сбирается буря, которая топит корабли, вкруг одинокого острова-утеса шумит и шумит, и плещет, и пенится неустающее тоскующее Море, движеньями волн своих рисующее узоры, которые всегда повторяются и каждое мгновенье возникают в первый раз. На острове-утесе нет человеческой жизни. Там проходят только стройные невещественные тени, живущие своей особой жизнью в часы Новолуния и умирающие в первый же миг Полнолунья, чтобы снова возродиться, когда тонкий серп, начальный, намекающий, явит в прозрачной лазури серебряный свой иероглиф. Люди не живут на этом острове. Они могут к нему только приближаться. Не живут на нем даже и птицы, они только вьются вкруг него и веют над ним своими крыльями в часы, когда буря топит корабли. Так стоит тот остров-утес над водой и будет так стоять, а Море, которое никогда не рассказывает своих тайн, никогда не скажет, почему он такой, этот остров. Оно только с утра и до ночи, с ночи до утра обнимает его бесконечным своим волненьем, и бросает пену, и переливается, и шумит, шумит.

St. Brevin l'Ocean.

1911. Сентябрь.

Бретань.

К. Бальмонт









Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Добавить материал | Нашёл ошибку | Наверх