Эпилог

Обращаясь мыслью к людям тридцатых годов, я рад, что книга статей Игоря Ильина дает мне повод хотя бы задним числом объяснить читателю действительный смысл литературных символов тех лет и интереса к таким явлениям, как античность, Ренессанс, классический идеал Винкельмана и Гёте, эстетика Гегеля, Бальзак, Толстой… Но самое главное — у меня есть возможность сделать это, которую нужно ценить. Она — большое счастье. Много ли мы знаем о внутренней жизни таких периодов, как XVII столетие, время Корнеля, Расина, Мольера, несмотря на солнечную ясность их гениальных произведений и громадную историческую литературу? Тридцатые годы также имели свою внутреннюю жизнь. Я не сравниваю ее с душой «классического века», но она также нуждается в комментариях.

Независимо от того, что удалось сделать марксистской мысли тех лет, ее положение было исключительным. Старые представления об историческом материализме, сложившиеся еще в последние годы жизни Маркса и Энгельса, несмотря на все попытки создателей этого учения остановить наплыв мелкобуржуазного доктринерства, дискредитировали себя в нелепостях вульгарной социологии. Были и другие, более глубокие причины их внутреннего упадка, но я не буду углубляться в историю политическую и социальную. Достаточно сказать, что эти представления, отчасти не изжитые до сих пор, несли на себе более или менее явный отпечаток господствующего буржуазного сознания конца прошлого века и начала века нынешнего.

То было время позитивизма, примером которого (и не самым худшим) может служить социология искусства Тэна. Наукообразное объяснение каждой духовной позиции внешними условиями, психофизиологическими или общественными, казалось, покончило с традиционными понятиями клас-

сической философии и эстетики — общей основой истины, добра и красоты Господствующее направление буржуазной мысли пр увеличивало относительность и конечность общественного сознания, его разобщение на множество отдельных культур и стилей. Сознание все больше становилось фактом, одним из многих продуктов бытия. В этом направлении развивался и катедер-марксизм, то есть зараженная марксистской фразой часть солидной буржуазной науки, и ультралевая анархо-синдикалистская социология в духе Жоржа Сореля и А Богданова.

Из этой наукообразной объективности (при отсутствии объективной внутренней нормы) рождалось нечто противоположное — столь же преувеличенная субъективность каждой духовной позиции, равно истинной и равно ложной. На этой почве дитя времени — модное неокантиантство играло своими типологиями ценностей и форм, лишенных реального содержания и выражающих априорные схемы сознания. Среди вошедших в привычку схем наиболее характерной была сложившаяся еще со времен Ницше антитеза жизни и стесняющих ее форм интеллекта, культуры, традиций.

Все это в той или другой степени задело своим влиянием марксистскую литературу эпохи Второго Интернационала, даже в лице таких сильных умов, как Г. В. Плеханов. Разумеется, в одних случаях преобладало влияние позитивистской социологии, в других — формализм неокантиантского типа. Октябрьская революция широко раскрыла двери марксистскому просвещению. Но вместе с полезным содержанием в новый мир вошли и некоторые шаблоны популярной марксистской литературы прежнего типа, не заслуживающие положительной оценки с точки зрения классического марксизма и развития его в новую эпоху деятельностью В. И. Ленина. Эта идеологическая эклектика первых лет революции, часто прикрытая энтузиазмом «пролетарской культуры», получила впоследствии очень неполное определение как «вульгарный социологизм» или «вульгарная социология». В действительности незаконная помесь марксистской науки с традиционными или экстравагантными порождениями буржуазной идеологии задела и философию, и эстетику, и ходячие представления о нравственности, и весь круг едва родившейся и еще аморфной новой культуры. Это вызывало глубокое беспокойство Ленина, что, разумеется, известно каждому, кто дал себе труд вдуматься в послеоктябрьские речи, статьи и практические указания основателя Советского государства.

Растущий релятивизм эпохи, ограниченный только идеей формальных ценностей, вынесенных за рамки истории, был оснащен марксистской фразеологией базиса и надстроек, но остался тем же и в пролетарской косоворотке. Понятие абсолютного содержания исторической жизни, то есть развития нормальных условий человеческого существования через противоречия классовой цивилизации, было чуждо ему. Нравственное сознание, правда искусства, народная традиция — все это казалось массе людей, захваченных первым приливом марксистского образа мысли, чем-то враждебным идеологии передового класса и научному анализу. Отсюда легкость, с которой в сознание 20-х годов проникали идеи буржуазной социологии.

Разумеется, марксизм догматический в своей зависимости от объективных представлений старого общества имеет две стороны. Относительность множества общественных точек зрения, выражающих разные уровни разви-

тия производительных сил и разные классовые позиции, можно вывернуть наизнанку. Так и произошло, когда схлынула первая волна «левизны» Формальные ценности, уцелевшие от социологического разгрома, легко превращались в обычные нормы старой казенной морали, мещанского национализма. Разочарованная в своих абстрактных отрицаниях ультралевая социология пошла в Каноссу, вернулась история царей и полководцев в духе учебника Иловайского. Но эта новая карикатура на марксизм еще не набрала достаточно силы в 30-х годах. Не было и дальнейших явлений отталкивания, пугающих неожиданной симпатией к реакционной мысли предоктябрьских времен, подражанием западной моде и другими примерами известного из Библии поклонения медному змию. Напротив, среди испытаний времени, которые трудно вспомнить спокойно, общественная мысль дышала возможностью более глубокого марксизма, включающего в себя все богатство конкретной жизни, лишенного сектантской узости и ее оборотной стороны — тайного влечения к темным идеям прошлого.

О человеке тридцатых годов, в том смысле, который я имею в виду, никак нельзя было сказать, что он —

Чужих причуд истолкованье, Слов модных полный лексикон

И не потому, что эти причуды были ему неизвестны. Нет, он был достаточно образован — пожалуй, пообразованнее тех, кто в настоящее время плетет гирлянды из модных слов, хотя ему в большинстве случаев недолго пришлось сидеть за партой. Это было образование самостоятельное, опирающееся на те источники, которые заслуживают внимания. Эфемериды новейшей буржуазной философии принимались критически или вовсе отбрасывались в сторону со словами Рахметова — «не самобытно». Человек тридцатых годов мог изучать «Комментарий на апокалипсис» Ньютона, понимая, что в этих блужданиях великого ума есть своя историческая загадка, но он никогда не мог бы даже в тесном кружке повторять изысканные фразы Хайдеггера, не говоря о ходячих банальностях Гароди. Не самобытно!

Конечно, из всего можно сделать полезное употребление, однако вопрос заключается в том, как повернуть этот предмет, чтобы мы понимали его и владели им, а не он командовал нами. Распространенная в современной западной философии, часто реакционная по своему направлению критика прогресса представляет собой суррогат действительного решения вопроса, назревшего в реальных противоречиях современной истории. Таких симптомов теперь великое множество. Но где же ваше решение, спросит читатель? Оно было высказано в литературе 30-х годов, и только болотная ряска празднословия, которой затянута память ушедших лет, скрывает от новых поколений этот факт.

Не отказ от идеи прогресса как исторического подъема общества, включая сюда и завоевания новейшего времени, самые несомненные, а критическая проверка этой идеи, подчинение ее более широкому понятию развития, выходящему за пределы абстрактной противоположности нового и старого, потенциального ряда и актуальной бесконечности, — вот общий вывод, сделанный марксистской мыслью 30-х годов, поскольку речь идет о теории.

Имело ли это какое-нибудь практическое значение? Если говорить о реальном ходе жизни — почти никакого. Но много ли значили, например, для политической истории римского государства идеи стоиков, несмотря на всю популярность этой философии в древнем мире? Если же верно, как говорят, что «все разумное действительно», то постановка вопроса, возникшая в марксистской литературе 30-х годов, не потеряла своего значения до сих пор. Критика празднословия первых учеников прогресса, столь распространенного в те, прежние времена, была напоминанием о коллективном Сократе. Она выражала неистребимую потребность в такой форме развития общественных сил, которая соответствует своему понятию, своим возможностям и не оставляет за собой никакого зародыша будущей драмы. Мыслящий человек заметит, насколько такая постановка вопроса связана с ленинизмом, насколько она и сейчас отвечает интересам большинства людей, несущих на себе необходимое бремя научно-технической революции, космических полетов и всей общественной надстройки, столь грандиозной в наши дни.

Тридцатые годы впервые открыли то особое философское содержание классического марксизма, которое теперь эксплуатируется литературной промышленностью, занятой размазыванием категории «отчуждения». В 30-е годы впервые начали понимать, какая культура мысли лежит в основе практически целеустремленной, доступной каждому, до обманчивой простоты, революционной теории Ленина. Переход к новой экономической политике был первым заметным словом коллективного Сократа будущих обществ, родившихся в дни Октябрьской революции. Поразительное создание ленинской диалектики, заметившей опасность чрезмерной прямоты в самом подъеме революционной активности, всегда будет великим уроком практической философии истории марксизма.

В этой философии истории есть, разумеется, и капля мёду тех умственных течений прошлого, которые находились в оппозиции к ограниченному демократизму их времени и так или иначе хотели обуздать его отрицательные стороны. Это факт, что марксизм произошел не только от французских просветителей, которые своей передовой литературой подготовили революцию конца XVIII века, но и от тех глубоких деятелей философии, политической экономии, исторической науки, которые относились к французской революции критически. Достойно вечного удивления, что на исходе военного коммунизма, среди голода и разрухи, когда иностранные корреспонденты сообщали, что Советская власть накануне падения, Ленин нашел время, чтобы снова обратиться к «Науке логики» Гегеля. И как заметно обращение к этому источнику в документах ленинской мысли на переходе от военного коммунизма к новой экономической политике! Ничем нельзя устранить реакционные черты философии Гегеля, но нельзя также смешивать их с реакцией в обычном, практическом смысле слова. И та преемственность, которая существует между нами и великим немецким мыслителем, свидетельствует не о сомнительных связях марксизма, как это хотел доказать Петр Струве, а скорее о широте материалистического взгляда на историю, объемлющей весь капитал умственного развития общества. Вместо старой правды нужно дать людям правду новую, но это должна быть правда, а не голое отрицание прошлого, «обнаженная абстракция», по извест-

ному выражению Бёрка, критика французской революции. Люди тридцатых годов понимали это.

Каждое время имеет свою историческую оптику. Оно разрушает одни иллюзии и создает другие. Конечный итог есть сложное алгебраическое выражение, в котором всегда остается много неизвестных. Каким бы ни было время 30-х годов — об этом будут судить и уже судят с разных точек зрения, — его историческая оптика не была бедной. Правда, современный читатель часто стоит в затруднении перед делами давно минувших дней. Тут две причины: его собственная оптика еще нуждается в налаживании, да и предмет, нужно признать, достаточно темен.

Слова Лапласа «Я сказал все!» неприменимы к 30-м годам. Они сказали мало, особенно в печати. Неизмеримо больше осталось в лекциях и беседах, в обширном фольклоре этого сложного десятилетия. Многое не переиздано или никогда не было собрано, осталось в тени, окруженное лживой легендой. Нужно также принять во внимание завесу непроходимого празднословия. Судить о тех временах на основании арифметического учета печатных источников — это значит остаться за пределами задачи. Мне приходилось читать западных авторов, пишущих историю советской литературы с явно враждебной тенденцией. Следуя за догматическим празднословием тех лет и принимая его за дух времени, они говорят то же самое, только с обратным знаком. Нужно иметь ключ к внутренней жизни 30-х годов, чтобы понять их роль в развитии нашего общественного самосознания.

Обратившись к статьям Игоря Ильина, никогда раньше не видевшим света, я с некоторой неожиданностью для себя мог убедиться в том, что он был убежденным последователем наших взглядов, изложенных на предшествующих страницах. Ильин применяет к Сократу и Пифагору, к античному театру и пластике древних те же приемы исследования, которые, например, В. Гриб применил к Бальзаку, стремясь доказать, что так называемый легитимизм великого писателя был только реакционной формой демократического содержания. Другие авторы применили эту идею к Шекспиру, Георг Лукач — к Гёте и всей широкой области истории литературы. Не стоит продолжать — такие перечисления всегда похожи на военный парад.

Что касается Ильина, то нельзя сказать, что он стоял у самого эпицентра идейного движения тех лет, но, кажется, это имело для него свою положительную сторону. В работах нашего автора есть свой научный характер, своя особая выразительность, не внушенная никем. Здесь и там встречаются, так сказать, деловые повторения общих идей, однако нигде не найдешь ни грубой вульгаризации этих идей, ни ученического подражания с претензией на оригинальность, ни уязвленного самолюбия отпавшего сеида. Я не говорю уже о том, что Игорь Ильин — человек твердой веры. Он не меняет свой клад на мелкую монету приспособления к той или другой влиятельной силе — сегодня одной, завтра другой, сегодня — к немыслимой мазне в духе базарного реализма, завтра — к новой модернистской эстетике. Что у него лежит на сердце, то он и говорит в надежде принести пользу своим согражданам. Нравственная поверхность его труда спокойна, без всякой ряби.

Как жаль, что плоды этой жизни, насыщенной внутренним содержанием и честной готовностью служить общему делу, невелики по сравнению с тем, чего можно было ожидать! Широта взгляда часто противоречит незакончен-

ности исследования, между общей идеей и эмпирическим материалом не хватает некоторых промежуточных звеньев. К несчастью, какой-то завистливый древний бог отнял у Игоря Ильина способность ясного изложения мысли, которым в такой превосходной степени владел талантливый В. Гриб. Наконец, все это невелико по объему, а продуктивность, при прочих равных условиях, также имеет значение. Литературное наследие Ильина — эскиз, богатый оттенками исторического понимания.

Но, увы, в этом отношении он не оригинален. Вспоминая известные мне биографические факты из жизни других союзников и друзей, я вижу повсюду, за малыми исключениями, один и тот же закон. Non finite! Таков был общий удел марксистской мысли 30-х годов. Речь ее оборвалась на полуслове. Широкий замысел и благодарная историческая перспектива — но мало сделано. Нельзя сказать, что идеи 30-х годов остались без последствий — влияние их велико и у нас, и за рубежом. Однако влияние это анонимно и отчасти испорчено. Между надеждой и ее осуществлением возникла большая трещина.

Для оправдания своих слабостей люди охотно ссылаются на внешние причины. Да, препятствия были велики, и много было приложено усилий к тому, чтобы не оставить даже следа от наших начинаний. Однако самое большое препятствие заключалось в обширности открывшихся задач и недостатке сознательных реальных сил. Вот почему идейное наследство 30-х годов и сегодня остается еще не исчерпанным источником, из которого может заимствовать силы наша теоретическая мысль, прочно опирающаяся на фундамент учения Маркса и Ленина.

История, сказал Маркс, всегда ставит перед собой только разрешимые задачи. Это, конечно, так, но она не рассчитывает при этом своих сил. Их часто не хватает для немедленного решения поставленных задач, и старое снова выходит на поверхность жизни, принимая некоторые внешние формы, более удобные для изменившейся обстановки. Так было и в данном случае. Но если наши скромные усилия имели свою необходимую сторону, задача еще не раз вернется, пока не будет решена, а прочее пусть будет забыто — его не жаль.

Можно быть, конечно, разного мнения о том, что реально сделано в области мысли человеком тридцатых годов. Так или иначе этим уже занимается историческая литература. Герцен писал 5: «Прошедшее оставляет в истории ступню, по которой наука, рано или поздно, восстановляет былое в основных чертах. Утрачивается одно случайное, освещение под тем или другим углом, под которым оно проходило. Апотеозы и клеветы, пристрастия и зависти — все это выветривается и сдувается. Легкая ступня, занесенная песком, исчезает; ступня, имевшая силу и настойчивость выдавить себя на камне, воскреснет под рукой честного труженика»

1969, 1981









Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Добавить материал | Нашёл ошибку | Наверх