|
||||
|
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ ПРОБЛЕМЫ МАРКСИЗМА В МФЯ Из трех ключевых слов, вынесенных в название рассматриваемой книги, современная отечественная бахтинистика больше всего любит обсуждать марксизм, меньше говорят о философии и совсем мало – о языке. До сих пор я шел обратным путем: рассуждал о языке, лишь эпизодически касался философии и совсем не говорил о марксизме. Но вопрос связи МФЯ с этим учением все-таки надо рассмотреть. И дело даже не в том, что этот вопрос сейчас злободневен у нас и за рубежом. Очень важен аспект, который рассматривают редко, особенно в нашей стране. Книга появилась в период, когда в СССР достаточно часто и иногда весьма серьезно обсуждалась проблема построения марксистской лингвистики. Пусть авторы МФЯ стояли в стороне от споров на этот счет: упоминание ими мало существенной книги И. И. Презента в качестве «единственной марксистской работы, касающейся языка», косвенно свидетельствует об этом. Но появление книги находилось в ряду научных поисков в этом направлении; этот факт сказался и на оценке книги современниками. Поэтому надо рассмотреть МФЯ в ряду других советских работ тех лет, касавшихся построения марксистской лингвистики. Это важно и потому, что по вопросу о связи МФЯ с марксизмом у нас сложился ряд предрассудков и стереотипов, происходящих, как представляется, от слишком эмоционального подхода к проблеме (за рубежом оценки обычно объективнее). К главе примыкает четвертый и последний экскурс данной книги, в котором речь будет идти о развитии проблемы построения марксистского языкознания у нас после начала 30-х гг. IV.1. Вопросы марксистской лингвистики в СССР 20-х – начала 30-х гг IV. 1.1. Аспекты рассмотрения вопросов марксистской лингвистики Прежде всего, нужно уточнить некоторые понятия. Говоря о марксизме в лингвистике, надо разграничить четыре разных аспекта данной проблемы, которые нередко смешивались и продолжают смешиваться. Первый аспект далее я буду стараться выносить за пределы исследования, хотя полностью от него отрешиться, конечно, трудно. Это политические взгляды того или иного лингвиста и отношение его к марксизму вне лингвистики. Такой аспект, разумеется, не может быть абсолютно не связан с остальными, но эта связь может и не быть прямой. В одну сторону она может вовсе отсутствовать: можно быть почитателем марксизма, принимать строй, основанный на марксизме, но никак не применять это учение в своей научной деятельности. Участник «Союза борьбы за освобождение рабочего класса» Д. Н. Кудрявский был (по крайней мере, в молодости) марксистом во взглядах на общество, что нашло отражение в его агитационных брошюрах, но как лингвист он был позитивистом, близким к младограмматизму. Даже тот факт, что Е. Д. Поливанов был комиссаром, агентом Коминтерна и, по его собственным воспоминаниям, преподавал исторический материализм на рабфаке в Ташкенте,[359] еще не определяет его лингвистические взгляды, хотя в данном случае связь, конечно, была. Второй аспект, для нас очень важный, относится к тому, как увлечение того или иного лингвиста марксизмом или господство марксистской идеологии в обществе определяет круг интересов ученого, заставляет выбирать тот или иной подход, вовсе, может быть, и не марксистский в собственном смысле. В советском обществе этот аспект всегда был значим, особенно в ранний период. Как мы увидим дальше, общественная обстановка в СССР в 20—30-е гг. способствовала интересу к вопросам социального функционирования языка (не только к вопросам, теперь относимым к социолингвистике, но и, например, к вопросам причин изменений в языке). В 70-е и в начале 80-х гг. ситуация в СССР окажется совсем другой, большинство лингвистов станут вовсе игнорировать эту проблематику, но это будет уже в иную историческую эпоху. Третий аспект относится к специфической пограничной области науки – социолингвистике, которая одновременно опирается и на лингвистическую и на социологическую теорию. А в социологии марксистская научная парадигма остается и по сей день одной из наиболее влиятельных. Обычно и сейчас то или иное отношение к этой парадигме (в том числе отрицательное и даже «нулевое») остается значимым, это относится и к социолингвистике. В седьмой главе в связи с неомарксистскими подходами в этой дисциплине, нередко вспоминающими МФЯ, об этом специально будет идти речь. Наконец, последний аспект связан с проблемой существования собственно марксистской лингвистики. В 20—30-е гг. у нас этот аспект подчинял себе все остальные, хотя на практике он чаще подменялся вторым или третьим, а то и первым. Но сейчас он в отличие от остальных имеет лишь историческое значение. Далее в главе будут рассматриваться второй и четвертый аспекты данной проблемы, а к третьему мы вернемся в седьмой главе. IV.1.2. Основоположники и классики марксизма о языке В 20-е гг., когда марксизм еще не рассматривался как застывший свод правил, применимый абсолютно ко всему, советские ученые, обращавшиеся к марксистской лингвистике, должны были конста-тировать: наука о языке относится к областям, до которых «слабо или совсем не коснулась рука основоположников—Маркса и Энгель-са», как сказано в МФЯ (218). То же признавали и другие авторы, отмечавшие, что лингвистика в их трудах существует лишь в «методологических установках».[360] Высказывания «основоположников» о языке, в том числе и Ленина, а позже и Сталина, были к началу 30-х гг. каталогизированы. См., например, цитатник Т. П. Ломтева[361] или более позднее собрание цитат В. А. Звегинцева.[362] Если пока отвлечься от Ф. Энгельса, то эти авторы бывали представлены либо отдельными высказываниями общефилософского характера (для Ленина это чаще всего были выписанные им цитаты из Гегеля с комментариями), либо, наоборот, очень конкретными высказываниями вроде известной ленинской цитаты о недопустимости злоупотребления иностранными словами. Иногда добавлялась смежная проблематика: почти половину хрестоматии Ломтева составлял раздел «Борьба Ленина против „левой“ мелкобуржуазной фразы». Сейчас речь не идет о специальных работах Сталина по языкознанию, поскольку они появились позже (1950); о них будет говориться в Экскурсе 4. Любопытны в связи с этим слова представителя иной, хотя также левой интеллектуальной традиции. Н. Хомский в 1969 г. ответил японскому лингвисту Т. Окубо, советовавшему читать Гегеля и Маркса: «Я, конечно, согласен с Вами в отношении того, что Гегель и Маркс—выдающиеся фигуры в истории мысли, но мне неизвестен какой-либо важный их вклад в проблематику, о которой я говорил. Однако я был бы рад услышать об этом».[363] Ответа, видимо, не последовало (письмо позднее было факсимильно напечатано адресатом без указания на дальнейшую переписку). Исключение среди классиков марксизма, однако, составлял Энгельс, значению лингвистических взглядов которого позднее даже была посвящена целая книга «Энгельс и языкознание».[364] Он обладал склонностью к изучению языков, а в его наследии определенное место занимает лингвистическая проблематика. У него была специальная работа «Франкский диалект»,[365] ставшая у нас, правда, известной лишь в 30-е гг. XX в. В книге «Происхождение семьи, частной собственности и государства»[366] речь неоднократно идет о развитии языков при переходе от первобытного к классовому обществу. В «Анти-Дюринге» полемика с неудачливым философом ведется по многим проблемам, включая и лингвистические.[367] Вопросов языка Энгельс касался и в некоторых других сочинениях, а также в письмах. Однако если отвлечься от некоторых высказываний общефилософского характера, во всем этом нет ничего специфически марксистского. Энгельс увлекался сравнительно-историческим языкознанием и разбирался в компаративной методике. В письме к Ф. Лас-салю он даже заявлял, что «некогда лелеял смелую мысль разработать сравнительную грамматику славянских языков», но отказался от этого, поскольку «эту задачу с таким блестящим успехом выполнил Миклошич».[368] Во «Франкском диалекте» он занимался спорными вопросами истории немецкого языка, а в «Происхождении семьи, частной собственности и государства» касался вопросов индоевропеистики, исходя из достижений науки о языке того времени. Е. Дюринг подвергался критике за то, что не понял значения этих достижений и придерживался устаревших линт вистических взглядов. Энгельс высоко оценивал труды упомянутых им Ф. Боппа, Я. Гримма, Ф. К. Дица, Ф. Миклошича и учитывал их содержание, но для него позитивные результаты современной ему науки о языке были такими же достижениями передовой науки, как дарвинизм или клеточная теория. Их необходимо учитывать и использовать, но в марксистскую теорию они не входят. Из авторитетных марксистских работ более позднего времени в СССР особо выделяли брошюру Поля Лафарга о языке Французской революции, переведенную и на русский язык.[369] Эта вполне серьезная работа не содержала теорию языка и была посвящена социолингвистике. Она рассматривала две темы: распространение французского литературного языка в обществе в революционную эпоху и изменения в лексике этого языка, прямо порожденные общественной ситуацией. Не рассматривались проблемы языка и у наиболее авторитетных русских марксистов, в том числе у Г. В. Плеханова. Можно, впрочем, отметить краткое и очень упрощенное обращение к ним в популярной в 20-е гг. книге Н.И. Бухарина: «С мышлением и языком происходит в дальнейшем то же самое, что и с остальными идеологическими надстройками. Они развиваются под влиянием развития производительных сил».[370] Распространенные в 20—30-е гг. идеи о принадлежности языка к «идеологической надстройке» (отсутствующие у Маркса и Энгельса, как и у Плеханова и Ленина) шли, вероятно, во многом отсюда. Недавно Г Тиханов, рассматривая связи МФЯ и других работ волошиновского цикла с марксизмом, обратил внимание и на эту книгу.[371] Однако у Бухарина обращение к вопросам языка было лишь эпизодическим, а с конца 20-х гг. само это имя стало дискредитированным. Итак, как сказано во введении к МФЯ, «мы оказались в области философии языка почти без всякой возможности опираться на ка-кие-нибудь вполне определенные положительные достижения в области других наук об идеологиях. Даже литературоведение, благодаря Плеханову наиболее разработанная область этих наук, почти ничего не могла дать нам для нашей темы» (218). «Нет сколько-ни-будь определенных и развитых высказываний о языке в марксистских работах, посвященных иным, близким темам» (217). К аналогичным выводам приходили и другие авторы: «Пока марксистского языкознания не существует ни на Западе, ни у нас».[372] Марксистскую лингвистику надо было строить самостоятель-но. Предлагалось несколько вариантов ее построения. IV.1.3. Марризм Наиболее широко разрекламированной и получившей офици-альную поддержку, но и наиболее явно неудачной из попыток такого рода стало «новое учение о языке» академика Н.Я. Марра и его последователей. Это учение (также именовавшееся «яфетической теорией») было выдвинуто в 1923 г., первоначально без апелляций к марксизму. Однако с 1928 г. Марр постоянно повторял однотипные высказывания вроде следующего: «Материалистический метод яфетической теории—метод диалектического материализма, т. е. тот же марксистский метод, но конкретизированный специальным исследованием на языковом материале».[373] Об этом же заявляли так называемые «подмарки» из окружения академика: С. И. Ковалев, В. Б. Аптекарь, С. Н. Быковский, Л. Г. Башинджагян, позднее Ф. П. Филин и др. (отмечу, что никто из них, кроме Филина, не был лингвистом по образованию). Однако на деле шло лишь привязывание к марксизму уже готовой концепции. В ней было немало положений, созвучных эпохе: отказ от старой, «буржуазной» науки, рассмотрение всех явлений глобально, в «мировом масштабе», пренебрежение к любым рамкам, в том числе национальным, подчеркнутый социологизм формулировок и выводов. Если это и имело отношение к марксизму, то лишь в том, что выше было названо первым аспектом. Совсем не связаны с марксизмом были самые любимые идеи Марра вроде четырех элементов, «лингвистической палеонтологии», великой исторической роли яфетических народов и т. д. Когда же Марр вспомнил о существовании марксизма, то началось не его освоение, а его приспособление к уже сложившейся, весьма хаотичной и противоречивой концепции, где было много фантазии вперемежку с идеями Гумбольдта и других ученых прошлых эпох. О том, что получилось в результате, довольно точно сказала в годы борьбы с марризмом одна из недавних последовательниц Марра (кстати, дочь руководителя Волошинова в аспирантуре): <^а-отическое изложение обрывочных и туманных собственных мыслей и беспорядочные ссылки на отдельные произведения классиков марксизма, в большинстве случаев никак не приведенные в связь с трактуемой темой и извращенно толкуемые».[374] Подробнее см. об этом.[375] Марр и его последователи использовали три приема: голословное приписывание классикам своих идей, приведение цитат не на тему и замалчивание подлинных взглядов Энгельса и других марксистов. Например, марристы бесконечно заявляли о том, что «в марксист ско-ленинском учении язык выступает. как надстроечное, идеологическое явление».[376] В результате в это поверил даже один из наиболее бескомпромиссных критиков марризма А. С. Чикобава, посчитавший учение о надстроечности языка единственным правильным компонентом учения Марра.[377] Однако об этом из видных марксистов писал только Н. И. Бухарин. Если же надо было доказать, что «палеонтология речи. уже предусмотрена самим Марксом»,[378] то приводилась длинная цитата из Маркса, где упоминалось о палеонтологии в обычном смысле этого слова, но речь не шла о языке. В то же время многие положения классиков марксизма могли не согласовываться с «новым учением», что не смущало Марра, но приводило в ужас его поклонников среди преподавателей диамата. Марр утверждал о классовом характере «звуковой революции» (перехода от жестовой речи к звуковой), хотя, согласно Энгельсу, в это время еще не могло быть никаких классов. Но еще важнее было то, что Марр отрицал родство языков и языковые семьи, а Энгельс всегда исходил из противоположной точки зрения. Поэтому высказывания Энгельса, свидетельствовавшие об этом, марристы старались не вспоминать. Если Бахтин в конце жизни называл марксистскую проблематику МФЯ «неприятными добавлениями», то для Марра упоминания марксизма и «пролетарского мировоззрения» были «приятными добавлениями», помогавшими этому властному человеку устанавливать монополию во многих гуманитарных науках. Если же надо было выбирать между марксизмом и собственными любимыми идеями, то Марр выбирал последние. Рассказывают, что за границей, где можно было высказываться свободнее, Марр говорил: «Марксисты считают мои работы марксистскими. Что ж, тем лучше для марксизма!»[379] и «С волками жить—по-волчьи выть!».[380] Среди учеников и последователей Марра было, разумеется, много и искренних людей, всерьез считавших «марксизмом в лингвистике» марров-ские четыре элемента (одна такая последовательница Марра после выступления Сталина сошла с ума). Но когда в 1950 г. Сталину пона-добилось показать различия между марксизмом и марризмом, это ока-залось нетрудно сделать. Выше я отмечал косвенный отказ авторов МФЯ относить работы Марра к «марксистским работам, касающимся языка»; то, что они признавали его авторитетом в области изучения первобытного языка, ничего здесь не меняло. Они были совершенно правы. Попытка Марра приспособиться к марксизму имела чисто коньюнктурный характер. IV.1.4. Языкофронтовцы Более искренней и менее экстремистской, но также лишь декларативной попыткой построения марксистской лингвистики была деятельность группировки «Языкофронт». Она существовала в 1930–1932 гг., боролась со сторонниками Марра и окончательно была разгромлена марристами в 1933 г. В эту группировку входили Г. К. Данилов, Я. В. Лоя, П.С. Кузнецов (упоминавшийся в связи с «игралищем») и другие. Главным ее теоретиком выступал Т. П. Ломтев. Сразу отмечу, что и Данилов, и Лоя, и Ломтев обратили внимание на выход МФЯ и писали об этой книге (см. пятую главу). Ломтев, тогда совсем молодой лингвист (родился в 1906 г.), комсомолец, «выдвиженец» из крестьян, уже всецело исходил из новых реалий. Марксизм для него, как для многих его ровесников, был изначально верным учением, отношение к которому было в значительной степени религиозным. Вопрос был лишь в одном: как связать учение марксизма с фактами науки о языке. В отличие от Марра, не желавшего считаться с этими фактами, языкофронтовцы старались их учитывать. Например, академик мог вопреки всему спокойно утверждать: «Русский (язык. – В. А.) оказался по пластам некоторых стадий более близким к грузинскому, чем русский… к любому славянскому».[381] А Ломтев критиковал его, в числе прочего, и за игнорирование сходства русского, украинского и белорусского языков. Языкофронтовцы, быстро разгромленные марристами (погиб в годы репрессий среди них, правда, только Данилов), мало что успели опубликовать. Их публикации имеют больше полемический характер, позитивные взгляды изложены совсем кратко. Что-то осталось неопубликованным, как «новая методологическая грамматика, опирающаяся на диалектико-материалистические основания» Лом-тева и его товарищей, упоминаемая в воспоминаниях П. С. Кузнецова (написанных тогда, когда их автор далеко ушел от идей «Языкофрон-та»). Однако опубликованные статьи и рецензии свидетельствуют о том, что подход языкофронтовцев сочетал вполне обычное описание лингвистических фактов и мало связанные с ним общие декларации. Как и марристы, языкофронтовцы исходили из принадлежности языка к надстройке и из классовости языка. Однако если эти тезисы и связывались с фактами, то лишь самым прямолинейным образом. Выше уже приводились рассуждения Кузнецова об «игралище» Милюкова и «похабном мире» Ленина. Те же идеи были и у Ломтева, который сопоставлял две формулировки разного происхождения: «Сердечный союз народов Европы» и «Революционный союз пролетариев всего мира, братьев по классу».[382] Идеологическая несовместимость этих лозунгов, согласно Ломтеву, означает и их языковую несовместимость. С этими декларациями лишь механически связывались вполне «нормальные» описания языков (что было свойственно Ломтеву и позже, см. Экскурс 4). Как вспоминал Кузнецов, в грамматике Ломтева «части речи определялись как классы слов, отражающие действительность через классовое сознание. Существительное отражало действительность через классовое сознание предметно, глагол отражал действительность через классовое сознание процессно и т. д.». Ясно, что шелуха «классового сознания» мало что добавляла к совершенно традиционному подходу к частям речи. Если замкнутое сообщество марристов сначала проигнорировало, а потом полностью отвергло МФЯ, то языкофронтовцы поначалу обратили на эту книгу внимание из-за ее привлекательной для них тематики. Однако философские поиски ее авторов были чужды «Языкофронту», контакта и здесь не получилось. IV.1.5. Поливанов и другие Конечно, интереснее и содержательнее оказывался марксистский подход к языку у тех лингвистов, которые были профессионалами высокого класса. Выше упоминался Л. П. Якубинский, особо надо отметить выдающегося ученого Е. Д. Поливанова, также ученика Бодуэна де Куртенэ. Говоря о концепции Поливанова, надо учитывать, что она дошла до нас не полностью. После 1931 г. ученый имел мало возможностей публиковаться (его книга «За марксистское языкознание» вызвала гнев марристов, и ему была закрыта публикация в Москве и Ленинграде). После его ареста в августе 1937 г. (расстрелян Поливанов был в январе 1938 г.) многие рукописи были уничтожены, кое-что пропало еще раньше во время скитаний по Средней Азии. Однако все-таки и в дошедшем до нас наследии ученого проблема построения марксистской лингвистики ставится неоднократно. Ей была посвящена специальная книга,[383] фактически представляющая собой сборник статей. Ряд статей и из этой книги, и из других изданий был включен в посмертный сборник.[384] Кое-что, в том числе ранее не публиковавшиеся рукописи, издано еще позже.[385] Недавно, в 2003 г., в Смоленске, на родине Поливанова, книга 1931 г. переиздана. Из всего того, что нам известно, можно составить представление о концепции Евгения Дмитриевича, хотя, вероятно, не во всех деталях. Поливанов писал, что марксистская лингвистика – не то же самое, что материалистическая, поскольку «со времен Шлейхера линт вистику можно считать уже материалистической».[386] Главное различие между всей этой наукой о языке и еще не построенной материалистической лингвистикой заключается в том, что «к сожалению, до сих пор лингвистика была только естествен-ноисторической наукой, а не социальной наукой».[387] Не отрицая того, что «важны и факторы коллективно-психологические»,[388] ученый подчеркивал приоритет ность социального подхода к языку: «Для того чтобы эта наука (о языке.—В. А.) была адекватна своему объекту изучения, она должна быть наукой социологической».[389] Не раз говорится о языке как «трудовом процессе», этот термин вынесен даже в название одной из статей: «Факторы фонетической эволюции языка как трудового процесса».[390] Снова отмечу, что под «социологической наукой о языке» Поливанов понимал не только социолингвистику в современном смысле: сюда относится и, например, изучение как внешних, так и внутренних причин языковых изменений. Не приходится сомневаться в том, что марксистское мировоззрение ученого стимулировало его поиски в этом направлении. Но насколько эти поиски были специфичны именно для марксистского подхода? Сам ученый указывал: «Никто не будет оспаривать того положения, что язык есть явление социальное»;[391] «Я не скажу, чтобы у лучших наших лингвистов прошлого поколения замалчивалась социальная сторона».[392] Он вспоминал предсказание своего учителя, который «констатируя факт, что современные ему западноевропейские и русские лингвисты не занимаются социологической лингвистикой, предполагал вместе с тем, что следующим диалектическим этапом в развитии нашей науки именно и будет поворот в данном направлении – к изучению социальной стороны языка».[393] Отмечено, что такой «поворот, выражающийся именно в искании путей социологической лингвистики»,[394] действительно произошел. По мнению Поливанова, он отразился у Ф. де Соссю-ра, А. Мейе, Ш. Балли, Ж. Вандриеса, О. Есперсена, К. Фосслера и др. В списке фигурируют едва ли не все крупнейшие западные лингвисты, работавшие в 10—20-е гг. XXX в. Сюда попадают представители и «абстрактного объективизма», и «индивидуалистического субьективизма». Так что поворот к социологической лингвистике оказывается у Поливанова общим свойством времени, прямо не связанным с марксизмом. Дважды он отмечает, что академик А. А. Шахматов, понимавший важность социального подхода к языку, но не имевший теории и метода, собирал разнообразные факты относительно языка и общества, надеясь на создание теории в будущем.[395] Стало быть, отличие Поливанова от предшественников заключалось в попытках построить теорию языка как соци-ального явления. Но в чем заключалась эта теория? Во всех дошедших до нас работах ученого социологическая, по его терминологии, теория в более или менее конкретном виде строится лишь в одном аспекте: это теория языковых изменений на примере фонологии. Полемизируя с марристами, он постоянно указывал на отсутствие непосредственных связей между изменениями в экономике и языке: «Требовать непосредственного отражения ка-ких-нибудь определенных экономических черт в виде определенных звуков языка, фонетики или определенных форм морфологических, – это приблизительно то же, что требовать, чтобы в момент революции все поршни паровозов стали работать не так, как работали при царизме».[396] Изменения бывают двух типов: чисто внутренние и косвенно обусловленные социально-экономи-ческими причинами. Изменения последнего типа могут определять-ся возникновением или прекращением контактов с теми или иными языками, изменением множества носителей данного языка и др. Внутренние изменения прямо связывались Поливановым с пониманием языка «как трудовой деятельности, имеющей целью коммуникацию между членами данного (обьединяемого языковым признаком) коллектива… Целевая установка, т. е. то, для чего и ради чего язык существует, – это именно лишь коммуникация, необходимая для связанного кооперативными потребностями коллектива».[397] В терминологии здесь есть влияние марксизма. Но по сути понимание языка как средства коммуникации в первую очередь – достаточно обычное положение, встречающееся у многих лингвистов и в XIX в., и в XX в., хотя бывали и иные точки зрения.[398] А как раз в 20—30-е гг. XXX в. данный подход нашел четкое отражение у Трубецкого, Якобсона и других лингвистов Пражского кружка; см., например,.[399] И именно пражцы (в отличие от структуралистов ряда других школ) занимались, как и Поливанов, закономерностями языковых изменений. Далекие от марксизма (а то и спорившие с ним, как Трубецкой) члены Пражского кружка имели много общего по идеям с Поливановым. Это признавали обе стороны: см. рецензию Поливанова на книгу Р. Якобсона[400] и, с другой стороны, упоминания Поливанова в изданной переписке Трубецкого с Якобсоном.[401] Если отвлечься от терминологических различий, включая взятые из марксизма термины Поливанова, то главное расхождение было у них в отношении к «фактам коллективно-психологическим». Поливанов более чем кто-либо из школы Бодуэна де Куртенэ, сохранял понимание фонологии как «психофонетики», а пражцы от этого решительно отказались. Другим постоянным тезисом Поливанова был тезис об отражении в языке законов диалектики. Этому посвящена специальная статья «Закон перехода количества в качество в процессах историко-фо-нетической эволюции»[402] и ряд экскурсов в других статьях. Говоря о проявлении в языке закона перехода количества в качество, ученый отмечает мутационные, скачкообразные изменения в фонологической системе языка, когда две фонемы обьединяются в одну или, наоборот, одна фонема расщепляется на две (соответственно конвергенции и дивергенции, в терминах Поливанова). В ряде статей на разнообразном материале показано, как в ходе фонетической эволюции накапливаются изменения, не затрагивающие систему фонем, а затем происходит скачок и система меняется. Связь с законом диалектики (сформулированным, впрочем, еще до Маркса Гегелем) здесь, безусловно, найти можно. Однако выявленные закономерности сохраняют силу и без обращения к этому закону. О них в ту эпоху писали и ученые иных школ и традиций. Вот, например, упоминавшийся мной в самом начале книги В. Брёндаль: «Нужно, наконец, признать очевидную прерывность всякого существенного изменения»; наука XXX в. в отличие от старой, эволюционной лингвистики учитывает «прерывистые изменения» и «резкие скачки из одного состояния в другое».[403] Этот взгляд на изменения в языке датский ученый связывает не с законом перехода количества в качество, а с понятиями кванта в современной физике и мутации в современной генетике. О мутациях, впрочем, вспоминал и Поливанов. Так что и здесь мы видим некоторую общую для ряда лингвистических направлений тенденцию, не имевшую марксистской специфики. Xарактерно и обращение Поливанова к другим общим теориям. Он сам отмечал влияние на него идей видного историка Н. И. Ка-реева, которому он был обязан термином «историология»,[404] то есть выявление закономерностей исторического развития в отличие от «истории» как описания фактов. А Кареев постоянно спорил с марксизмом. Наконец, рассмотрим еще один пример. В одной из статей сборника «За марксистское языкознание» Поливанов писал о нескольких ролях, которые должен уметь совмещать лингвист. Среди них есть и роль «языкового политика», то есть прогностика будущего языкового развития. Такой лингвист «владеет (хоть и в ограниченных пусть размерах) прогнозом языкового будущего опять-таки в интересах утилитарного языкового строительства (одной из разновидностей „социальной инженерии“ будущего)».[405] Опять-таки связь с марксистским мировоззрением несомненна. И в то же время о необходимости лингвистического прогнозирования писал еще в 1870 г. учитель Поливанова.[406] Несомненно, здесь эстафета перешла к ученику, который облек идею в марксистскую оболочку. В одной из не опубликованных при жизни работ Евгений Дмитриевич писал: «В эмпирическом исследовании (в частности—линт вистическом) важно не отправляться от марксизма, а прийти к марксизму на основании обследования фактов. Вот почему я и говорю и считаю вполне достаточным сказать, что я марксист—постольку, поскольку делаемые мною выводы из языковых явлений подтверждают основные положения диалектического материализма и методологический принцип установления причинных связей от экономической причины до языкового факта».[407] Здесь ученый, может быть, сам до конца того не сознавая, определял сущность того, что он называл построением марксистской лингвистики. Приверженность марксизму давала определенное направление его исследованиям, влияла на выбор подхода и зачастую самой тематики его работ. То есть речь шла о том, что выше было названо вторым аспектом проблемы марксизма в лингвистике. Выводы Поливанова не противоречили диалектическому материализму (в исконном смысле этого термина, тогда как советской политической коньюнктуре могли противоречить). Однако не противоречили ему и выводы многих других ученых, в том числе и не вспоминавших о его существовании. Марксистской теории языка (четвертый аспект проблемы) у Поливанова, очевидно, не было, пусть даже в не дошедших до нас текстах эта проблема, может быть, разбиралась и подробнее. А в книге[408] в целом проблема, обозначенная в заглавии и предисловии, далее большого места не занимает; главная ее тема – «Революция и язык», изменения в русском и других языках СССР, происшедшие в результате революции. Как видно из бесед с В.Д. Дувакиным, Бахтину работы Поливанова были известны, упоминает он и о личном с ним знакомстве; остается неясным, к какому времени оно относилось (видимо, к 1916–1918 гг., когда они оба жили в Петрограде, потом их пути никогда не пересекались). Он называет его «фигурой очень значительной», «наиболее сильным лингвистом» в ОПОЯЗе,[409] «эрудированным, а не просто талантливым» ученым.[410] Знал он и обстоятельства биографии Поливанова, в том числе – то, что он «был близок к коммунистической партии».[411] Впрочем, он допускает и фактические неточности, например, говоря об участии Поливанова в эсеровском подполье, которого не было. Однако несмотря на высокую оценку Поливанова как ученого его имя ни разу не упомянуто ни в МФЯ или примыкающих к книге статьях, ни в более поздних трудах Бахтина. Другими крупными лингвистами, примыкавшими тогда к марксистскому лагерю, были Н. Ф. Яковлев, в основном сосредоточенный на сфере теории и практики языкового строительства, и Л.П. Яку-бинский. О взглядах последнего можно сказать еще меньше, чем о взглядах Поливанова, ввиду малого числа публикаций (при том что он не был репрессирован). Самая значительная из его известных нам публикаций такого рода – уже упоминавшаяся статья с полемикой против Ф. де Соссюра, отрицавшего возможность сознательного вмешательства в развитие языка: «Сам языковой коллектив не имеет власти ни над одним словом; общество принимает язык таким, какой он есть».[412] Эта полемика во многом основана на априорных положениях: «Если Соссюр прав, то невозможно организованное вмешательство общества в языковой процесс, организованное руководство этим процессом, невозможна языковая политика… Если Соссюр прав, то к языковедению, оказывается, неприменим очень известный, но и очень хороший совет Маркса философам – не только изучать, но и преобразовывать мир».[413] Якубинский упрекал швейцарского лингвиста за то, что тот «статично мыслит раз сложившуюся общественную ситуацию».[414] Впрочем, в статье говорится и об осуществленных примерах сознательного вмешательства в развитие языка, например о формировании в XXIX в. чешского литературного языка. Но альтернативный к подходу Соссюра собственный подход намечен лишь в самых общих чертах. При этом тезис о возможности созна-тельного вмешательства в развитие языка (безусловно, хорошо соответствовавший коньюнктуре тех лет) высказывался еще И. А. Бодуэном де Куртенэ, учителем Якубинского. Следует учесть и подверженность Якубинского и Яковлева ряду положений «нового учения о языке» (чем они отличались от Поливанова). Ни Поливанов, ни Яковлев, ни даже Якубинский никогда не упоминали МФЯ в своих публикациях. А об отношении Яковлева к этой книге я имею косвенную информацию. В библиотеке Института востоковедения РАН имеется экземпляр первого издания МФЯ. Как рассказывает Л. Р. Концевич, он поступил туда в 70-е гг., после смерти Яковлева, в составе его завещанной институту личной библиотеки. Но в экземпляре страницы не разрезаны: Яковлев не стал читать книгу. При этом, как уже упоминалось, Волошинов с Яковлевым были знакомы. А контакты Волошинова с Якубинским были достаточно тесными; вполне возможно, наряду с другой проблематикой МФЯ, они обсуждали и ее марксистскую проблематику. Но данных об этом нет. Подводя итоги, можно сказать, что марксизм стимулировал исследования ряда советских лингвистов 20-х гг. и начала 30-х гг., но из этого не следует, что ими была создана какая-то особая марксистская лингвистика. IV.2. Марксизм в МФЯ IV.2.1. Оценки проблемы марксизма в МФЯ в литературе Как мы увидим в следующей главе, современники либо ограничивались констатацией марксистской направленности МФЯ, либо не признавали книгу подлинно марксистской. Когда книга стала популярной, вопрос о ее принадлежности к марксизму снова стал дискутироваться, сначала на Западе, а с начала 90-х гг. и у нас. Точки зрения высказываются разные. Одни авторы безусловно причисляют МФЯ к марксистской литературе. Вот, например, точка зрения лингвиста А. А. Леонтьева: «В лингвистике к марксизму близко стояли М. М. Бахтин („Марксизм и философия языка“), Е. Д. Поливанов и др.».[415] Подчеркивает близость к марксизму МФЯ и других работ круга Бахтина и С. Н. Земляной,[416] особо выделяя неканоничность содержащегося здесь марксизма, его несовпадение с официальными догмами. Распространена такая точка зрения и на Западе, где идеи МФЯ охотно берут на вооружение современные неомарксисты; см. об этом в разделе VII.3. Встречается и некоторая «средняя линия», высказанная, например, К. Брандистом: Бахтин не был марксистом, но нельзя отвергать и возможности использовать эти идеи для развития марксистских теорий.[417] См. также оценки Г. Тиханова, который видит в МФЯ и во «Фрейдизме» соединение неокантианства и философии жизни с марксизмом,[418] или Б. Вотье, находящего в МФЯ некий сплав истмата с Дильтеем и Гуссерлем.[419] Близка к этому и точка зрения, согласно которой Бахтин не был марксистом, но испытывал к этому учению интерес.[420] Однако в последние 10–15 лет стали, особенно в России, популярными идеи о МФЯ (как и других трудах круга Бахтина) как о глубоко антимарксистском сочинении. Наиболее четко такой точки зрения придерживается В. Л. Махлин, не раз заявлявший о «двойной маске» Бахтина: выступлении под маской чужого автора и чужого учения. По его мнению, «весь текст» МФЯ «является. не чем иным, как карнавальным переворачиванием официального языка, на котором удается сказать то, чего сам этот „язык“ – марксизм как мировоззрение—никогда не говорил и никогда не сможет сказать, не перестав быть тем, что составляет так называемую „душу“ марксизма».[421] В книге признается определяющим «пафос диалога с марксизмом на языке марксизма».[422] О «карнавальной борьбе с марксизмом» Бахтина пишет и И.В. Пешков.[423] Наконец, пишут и о том, что данная книга более или менее ней-тральна в отношении марксизма. Например, Е. А. Богатырева пишет, что сочинения, подписанные именами Волошинова и Медведева, «обьединены общей – как бы ритуальной – терминологией, призванной свидетельствовать об их марксистской ориентации. Эта особенность, а также иногда прорывающиеся вульгарно-социологи-ческие тенденции могут быть расценены как дань времени. В целом не характерные для творчества Бахтина, они присутствуют в названных работах, делая их обособленными в контексте всего наследия ученого».[424] Еще одну точку зрения – о неорганичности использования марксистских идей в МФЯ – можно видеть у Б. Гаспарова, который пишет, что в МФЯ «теория коммуникации связывалась, вполне про-извольным образом, с методологией марксизма».[425] Близка к этому и точка зрения Н. И. Николаева, который, не отрицая проявлений марксизма в некоторых сочинениях круга Бахтина, видит в них лишь результат внешнего давления [Nikolaev 2004: 145]. Сторонники точек зрения об антимарксизме или амарксизме МФЯ исходят из представлений, выработанных в позднесоветскую и постсоветскую эпоху. После того как марксизм, начиная с 30-х гг., превратился, если использовать сказанное по другому поводу выражение О. М. Фрейденберг, в «вицмундирную науку», многие посчитали, что серьезный человек вообще не может увлечься этим учением, а отстаивать его способны лишь откровенные невежды или лицемеры. Но в 20-е гг. было далеко не так. «Вицмундирной наукой» вплоть до рубежа 20—30-х гг. оставалась позитивистская наука «Серебряного века»: младограмматизм в лингвистике, культурно-историческая школа в литературоведении и т. д. Ищущая молодежь искала чего-то нового, именно этим, в частности, во многом обьяснялся временный успех марризма. Поэтому не удивительно и обращение многих к марксизму, далеко не сводимое к коньюнктуре и тем более к страху. Помимо примеров, приводившихся выше, стоит сказать, например, об эволюции одного из самых ярких людей круга Бахтина (правда, рано от него отошедшего) – М. И. Кагана. Как видно из воспоминаний его жены и дочери,[426] он за период с 1917 по 1937 г. прошел через два периода приятия и два периода неприятия советского строя и марксизма. При этом второй период его сближения с общественным строем и с марксизмом пришелся как раз на годы написания МФЯ и примыкающих к книге статей. Сторонники идеи об антимарксизме или амарксизме книги также опираются на высказывания самого Михаила Михайловича в последние годы жизни. Например, С. Г. Бочаров вспоминает его слова о том, что он никогда не был марксистом, хотя и интересовался этим учением.[427] Выше я уже несколько раз приводил переданные тем же Бочаровым слова Бахтина о «неприятных добавлениях» (согласующиеся скорее с версией Е. А. Богатыревой, чем с версией В. Л. Махлина – И. В. Пешкова). Безусловно, и воспоминания собеседников старого ученого, и его собственные высказывания в беседах с В.Д. Дувакиным показывают нам человека весьма правых взглядов, для которого эпитет «самый консервативный» был самым положительным.[428] В беседах с Дуваки-ным такая точка зрения проявляется очень последовательно: начиная от отрицательной оценки не только Октября, но и Февраля, и критики Александра Блока как «ренегата интеллигенции» и кончая скептическим отношением к Израилю, где «у власти социалисты». С таким обликом (а где-то, может быть, и «маской»?) хорошо сочетается отвержение марксизма в любом варианте: не только официаль-ном советском, но и левом западном. Но с Волошиновым было иначе; см. биографические материалы о нем.[429] Склонный в юности к мистике, участник розенкрейцерских кружков,[430] общавшийся на этой почве с Б. М. Зубакиным и А. И. Цветаевой, Волошинов затем столь же пламенно уверовал в марксизм. Вспомним уже приводившиеся слова Анастасии Цветаевой о «колдовской книге», увлекшей его с правильного пути. Перелом в мировоззрении произошел как раз в те годы, когда Волошинов учился лингвистике; это совпадение, скорее всего, случайно, но нельзя полностью ис-ключать здесь, например, влияние Л. П. Якубинского, тоже в эти годы пришедшего к марксизму. По-видимому, из всего круга Бахтина именно Волошинов был увлечен учением Маркса и Энгельса более всего. Судя по стихам А. И. Цветаевой памяти Волошинова, марксистом он остался до конца жизни, однако о его мировоззрении последних лет мы знаем очень мало. Поскольку Волошинов времен МФЯ и «Фрейдизма» принимал марксизм, а Бахтин под конец жизни его отвергал, то возникает желание противопоставить этих людей с начала и до конца. Иногда такое противопоставление доходит до крайности. Г. Л. Тульчинский в серьезной статье позволяет себе весьма странную фразу: Бахтин «активно сотрудничал с партийно-советскими функционерами В. Н. Волошиновым и П. Н. Медведевым, даже публиковал под их именами книги с идеологически окрашенной критикой фрейдизма и опоязовского формализма, фактически участвуя в соответствующих идеологических кампаниях».[431] К вопросу об «идеологических кампаниях» я еще вернусь. Но каким «партийно-советским функционером» был Волошинов? Малоизвестный беспартийный аспирант, затем доцент, затем профессор весьма скромного учебного заведения, где как-то пытались «расширить кругозор» ленинградским актерам и художникам. То же относится и к Медведеву. Стремление резко противопоставить Бахтина и людей из его круга естественно проецируется на вопрос авторства «спорных текстов»: идея «идеологической маски» (будь то «карнавальный» вариант В. Л. Махлина, будь то «конформистский» вариант Г. Л. Тульчинско-го) хорошо совмещается с идеей «авторской маски». Однако такое противопоставление снимает вопрос о сотрудничестве двух авторов, выработке ими общих идей. Все-таки надо учитывать два обстоятельства. Во-первых, снова отмечу, что нельзя отождествлять научные и политические взгляды того или иного автора. Можно религиозно почитать марксизм и никак не следовать ему в исследовательской практике. Можно, наоборот, критически относиться к опыту «реального социализма» и даже возлагать ответственность за него на основоположников марксизма и в то же время сохранять многие марксистские идеи в научном (или квазинаучном) анализе. Примеры последнего мы в наши дни встречаем очень часто, достаточно назвать столь любимые в нашей публицистике идеи Маркса о первоначальном накоплении капитала. Во-вторых, нельзя не учитывать эволюцию взглядов того или иного ученого, в том числе и Бахтина. Пережив на несколько десятилетий почти весь свой круг, он просто не мог остаться тем же, каким был в 20-е гг. Сейчас, правда, некоторые бахтинисты заявляют об абсолютной неизменности его взглядов, однако это вряд ли так. В шестой главе я буду говорить об эволюции лингвистической концепции в его работах 30—60-х гг. по сравнению с МФЯ. Априорно нельзя отвергать и возможность эволюции его отношения к марксизму. О том, что такую эволюцию необходимо учитывать, пишет Д. Шеферд.[432] Я не хочу ставить под сомнение искренность антимарксизма Бахтина поздних лет и считать его высказывания на этот счет лишь одной из «масок» (хотя где-то старый ученый мог входить в роль «Овидия среди цыган», как его именовал В. Н. Турбин, утрированно представляя стопроцентную принадлежность к «овидиевской» культуре). Но таков был ученый после тюрьмы, ссылки, многолетнего непризнания. Проецировать этот облик на 20-е гг., когда все это было еще впереди, неправомерно. А его поздние самооценки все же, прежде всего, характеризуют Бахтина в 60—70-е гг. К тому же нельзя не учитывать и хорошо известной склонности Михаила Михайловича к мистификаторству (определенное сходст во с ним в этом отношении имел Е. Д. Поливанов). И последователям, и В. Д. Дувакину он не раз сообщал о дворянском происхождении, об окончании им классического отделения Петербургского университета, о первоначальном осуждении на 10 лет лагерей (материалы следственного дела[433] этого не подтверждают) и о многом другом. Собеседники Бахтина на основании его слов считали, что он «никогда не был реабилитирован»,[434] хотя, как теперь известно, реабилитация состоялась и Михаил Михайлович о ней знал.[435] Мне самому на юбилейной конференции в Вильнюсе в 1995 г. пришлось слышать доклад исследовательницы из Польши, где, опять-таки на основании слов самого Бахтина, говорилось, что он не мог иметь ничего общего с Союзом писателей СССР и никогда в нем не состоял. И Ц. Тодоров даже в 1997 г. утверждал: Бахтин «не станет членом ни одного союза, ни одной академии».[436] Однако он с 1970 г. все же был членом Союза писателей.[437] Очевидно, что мистификации последних лет имели определенную направленность: выглядеть законченным образцом «Овидия среди цыган», реальность же была сложнее. Тем самым и заявления о нелюбви к марксизму в молодые годы следует прини-мать с осторожностью. Надо обращаться к свидетельствам и документам 20-х гг. Таких свидетельств немного, но одно из них очень важно: его самооценка на следствии. По ее поводу была дискуссия, связанная с явной ошибкой в ее передаче в книге С. С. Конкина и Л. С. Конкиной; но теперь она потеряла смысл, поскольку Ю. П. Медведев опубликовал обвинительное заключение по делу, где о М. М. Бахтине четко сказано: «считает себя марксистом-ревизионистом».[438] Отмечу, что по делу проходило 70 человек и в документе более никто так не именуется, как не именуется и просто «марксистом»: преобладают «монархисты» и «кадеты». Безусловно, формулировка не придумана следствием и записана в соответствии с тем, как охарактеризовал свои взгляды Михаил Михайлович. На следствии в те годы обычно старались говорить правду, считая, что это поможет. Бахтин, например, был вынужден сознаться в отсутствии у него высшего образования. А в эпоху борьбы с «уклонами» признание в «ревизионизме» звучало ничуть не благонадежнее, чем признание в «кадетских» взглядах. Вероятно, данная формулировка отражала общий дух круга Бахтина, хотя где-то взгляды разных его представителей могли и не совпадать. Однако пора обратиться к тексту самой исследуемой книги. IV.2.2. Марксизм и его отражение в МФЯ Читатель, обращающий внимание на данную проблематику, не может не заметить ее неравномерное отражение в книге. Наиболее велика ее концентрация в коротком введении к книге, оно выглядит как текст, вполне обычный среди марксистских текстов той эпохи. Часто говорится о марксизме и в первой части книги, хотя и неравномерно по главам: в двух первых больше, чем в третьей. Но во второй, на мой взгляд, центральной части книги существительного «марксизм» нет вообще, а прилагательное «марксистский» встречается всего три раза. В третьей части книги ни того, ни другого слова нет. Из трех контекстов употреблений слова «марксистский» во второй части МФЯ два однотипны. Это само название второй части «Пути марксистской философии языка» (257) и одна фраза в конце третьей главы: «Марксистская философия языка и должна положить в свою основу высказывание как реальный феномен языка-речи и как социально-идеологическую структуру» (315). В обоих случаях «марксистская философия языка» – просто некоторый ярлык для обозначения той философии языка, которую авторы призывают построить; почему она марксистская – не обосновывается. Третье упоминание (также в третьей главе) – в полемическом контексте: «Жизненная идеология в нашем понимании в основном соответствует тому, что в марксистской литературе обозначается как „общественная психология“. В данном контексте мы предпочитаем избегать слова „психология“, так как нам важно исключительно содержание психики и сознания, а оно сплошь идеологично, оно определяется не индивидуально-органическими (биологическими, физиологическими), а чисто социологическими факторами» (308). В данном контексте марксизм (здесь это, прежде всего, Г. В. Плеханов) – «чужое слово», вовсе не враждебное, частично сходное, но отличающееся от авторского. Также во второй и третьей части книги отсутствуют и имеющиеся в первой части специфически марксистские термины вроде «базиса» и «надстройки». Лишь «идеология» – слово, проходящее через всю книгу, вопрос о его значении будет рассмотрен немного ниже. Создается впечатление, что как только авторы от общих проблем философии переходят к несколько более конкретным (хотя и остающимся еще достаточно абстрактными) проблемам философии языка, марксизм уже не очень им нужен. Никакого «карнавального переворачивания официального языка» увидеть во второй или третьей части нельзя. Наоборот, как раз язык и стиль книги, сохраняющие явное влияние немецкой идеалистической философии, мало похожи на официальные. Штампы эпохи проникают туда не слишком уж часто. А говорить о «карнавальном» замысле книги трудно, в том числе и потому, что концепция карнавала Бахтина, как известно, к 1928 г. еще не существовала. Не «карнавальная», а вполне серьезная полемика с Ф. де Соссю-ром и (в меньшей степени) с К. Фосслером составляет сущность второй части книги. В третьей же части, опять-таки без какой-либо «маскировки», продолжается та же полемика на примере более частных проблем, находящихся на грани лингвистики и литературоведения. Нельзя, однако, отрицать незримого присутствия марксизма и в этих двух частях книги. Вряд ли можно говорить о полемике, за исключением частного спора с плехановской концепцией общественной (социальной) психологии. Характерно, что и В. Л. Мах-лин, говоря о «диалоге с марксизмом», редко обращается ко второй и третьей частям МФЯ. Лишь в связи с признанием в книге частичной правоты «индивидуалистического субьективизма» он подчеркивает следование «наследию немецкой гуманистической традиции», отброшенному «советской филологией».[439] Этого мало для утверждений об антимарксизме «всего текста книги». Присутствие марксизма видно скорее в другом. С марксизмом вполне согласуется общая социологическая направленность книги. Постоянно и на всем ее протяжении подчеркивается идея о соци-альном характере языка, о диалоге и общении, об отражении в языке общественно значимого содержания, о неправомерности индивиду-ально-психологического рассмотрения языка. Нельзя не признать, что все это созвучно марксизму (если, разумеется, не стоять на позиции отождествления марксизма с «тоталитарным злом» и общественной практикой в СССР в худших ее видах). Здесь МФЯ можно сопоставить с работами Е. Д. Поливанова, который находился под влиянием марксизма и также пытался построить социологическую лингвистику, хотя и иным образом, чем в МФЯ. Впрочем, здесь, вероятно, марксизм не был единственным учением, стимулировавшим интерес авторов МФЯ к социальному функционированию языка: эти проблемы ставились и столь важным для них Э. Кассирером,[440] хотя не были для него центральными. Акцентирование вопроса о марксизме, по сути не занимающего столь уж большое место в книге, могло казаться полезным с точки зрения «проходимости» книги, действительно вышедшей достаточно быстро после написания. Но в то же время авторы книги могли искать и находить точки соприкосновения с собственной концепцией. Недовольство наукой о языке, рассматривавшей свой объект статично, как сумму застывших правил, сужавшей объект исследования, отрывавшей язык от говорящего человека и от общества, вполне могло находить опору в марксизме с его широким и всеобьемлющим подходом к явлениям при особом интересе к социальной сфере. См. точку зрения, близкую к развиваемой здесь: «"Марксистский след" в творчестве Бахтина – …смущающий его исследователей парадокс. А ведь, если вдуматься, никакого парадокса нет. Бродя среди развалин, оставшихся после классической философии, тяготея как мыслитель к универсальности и системности, он не мог не присмотреться с осторожным любопытством к марксизму—единственной послегегельянской философии, сохранившей в себе эти качества или, по крайней мере, декларировавшей их. Во избежание недомолвок уточню: к марксизму не как социальной теории переустройства общества, а как к цельному философскому учению Михаил Михайлович мог испытывать интерес».[441] О закономерной связи с марксизмом идей Бахтина 20-х гг. (не означающей их тождества) пишут и за рубежом. Английский исследователь К. Брандист резонно отмечает, что приписывание Бахтину чисто отрицательного отношения к марксизму—упрощение очень сложного вопроса и что не надо отождествлять отношение к официальной советской идеологии и отношение к марксистской мысли.[442] А вот что пишет японский исследователь X. Са-саки: «Представляется, что и связь с марксизмом в работах круга Бахтина конца 20-х – начала 30-х гг., как и в работах Выготского, по сути неожиданно оказывается продолжением философии поступка».[443] Даже переосмыслив многое, Бахтин не отрицал былого интереса к марксизму. Конечно, обстановка в СССР в 20-е гг. способствовала этому, а насильственное насаждение марксизма к 1928 г. только начиналась (например, в Академии наук марксистом из ее членов называл себя тогда один Н. Я. Марр). Главный противник МФЯ – все-таки не марксизм, а позитивизм и, более конкретно, позитивистская лингвистика, к которой отнесен и Соссюр. Школа Фосслера—в чем-то союзник и источник идей, но во многом и противник; ее влияние отчасти уже преодолено в книге. Марксизм скорее оказывался союзником против той и другой разновидностей «монологизма». Это вовсе не означает, что проблематика книги была марксистской и определялась марксизмом. Безусловно, во второй и третьей частях книги проявляются те или иные черты времени. Это и упоминавшийся выше крайне соци-ологизированный анализ «социального контекста» при выражении чувства голода, и такое замечание в полемике с фосслерианцем Е. Лорком: «Фантазировать же может буржуа не хуже пролетария. Да и досуга у него больше» (375). Но такие пассажи могут удивить лишь современного читателя, а в 20-е гг. так писали все, кроме разве что подчеркнутых «академистов» старой школы. Тогда всерьез, например, могли думать и писать, что пользоваться китайскими иероглифами могут только «джентри», не занятые трудом (при том что Япония, где иероглифы сохранялись, тогда уже была страной всеобщей грамотности). А анализ выражения чувства голода, как мы помним, представляет собой переосмысление анализа Л. Шпитцера, переведенного из психологических в социологические термины. А к каким, кстати, концепциям можно было прибегнуть в СССР в конце 20-х гг. для социологического анализа, кроме марксистских (часто достаточно примитивизированных)? Разработанных социологических концепций тогда было еще немного; помимо марксистской концепции, вероятно, можно назвать, прежде всего, М. Вебера и Э. Дюрк-гейма. В книге нет никакого следа знакомства с первой, а вторая отвергается как одно из проявлений «абстрактного объективизма». Вульгарно-марксистскими могут казаться сейчас и формулировки заключительной страницы книги, где речь идет о размывании «ответственной социальной позиции» в современной литературе и науке. Тем не менее здесь подняты весьма серьезные проблемы, связанные, в современной терминологии, с распространением модернизма и модернистского взгляда на мир. И безусловно, требуют рассмотрения многочисленные употребления во всей книге слова «идеология» и производных от него. Оно явно отличается от исконно марксистского понимания идеологии как «иллюзорного сознания», противопоставленного научному.[444] Но в СССР к 1928 г. господствовало иное понимание идеологии, в отечественной традиции восходящее к Г. В. Плеханову. См., например, энциклопедическое определение: идеология – «система взглядов и идей, в которых осознаются и оцениваются отношения людей к действительности и друг к другу, соци-альные проблемы и конфликты, а также содержатся цели (программы) социальной деятельности, направленной на закрепление или изменение (развитие) данных общественных отношений».[445] Конечно, такое широкое понимание могло и сужаться. Что же признается идеологией в МФЯ? Е. А. Богатырева считает, что под «областью идеологии» Бахтин «подразумевает в основном сферу духовной культуры, сферу ценностного бытия, область социального общения»,[446] см. также.[447] А Л. Матейка подчеркивает семиотический характер понятия идеологии в МФЯ, неотделимость идеологии от материальной реальности знака.[448] А Г. Тиха-нов, наоборот, подчеркивает различие между семиотическим подходом формальной школы и идеями МФЯ, где идеология связывается прежде всего с социальным взаимодействием людей [Tihanov 1997: 605, 613]. Во всех этих точках зрения есть доля истины. Очень широкое понимание идеологии в МФЯ включает в себя самые разнообразные аспекты. И кстати, оно не так уж расходится с приведенным определением идеологии в БСЭ. Осознания и оценки «отношений людей к действительности и друг к другу» – это как раз то, о чем постоянно говорится в отношении идеологии в МФЯ, а содержание языковых знаков, так как оно обычно понимается в лингвистике (например, у К. Бюлера), в основном и охватывает данные два вида отношений. Не хватает разве что аспекта, связанного с выражением чувств и эмоций говорящего, но в МФЯ как раз этой части содержания знака придается наименьшее значение. Идеология делится во второй части книги на собственно идеологию и жизненную идеологию; в самой книге это разграничение прямо сопоставляется с разграничением соответственно идеологии и общественной психологии у Плеханова (при некоторых отличиях, упомянутых выше). О соотношении этой концепции в марксизме (Г В. Плеханов, Н. И. Бухарин) и в МФЯ см..[449] Идеология понимается в МФЯ крайне широко, но прежде всего она рассматривается с точки зрения отношения к языковому знаку и языковому выражению. И об идеологии говорится как раз там, где мы бы сейчас сказали о значении, смысле, семантике и т. д. Ср. приводившуюся формулировку о знаке, преломляющем действительность: материальная сторона знака вне идеологии, а знаковое значение – сфера идеологии, по-разному соотносящаяся с действительностью. При отсутствии в книге семантической теории ее роль по сути играет концепция идеологии. Сейчас употребление слова «идеология» в подобных контекстах выглядит непривычно. По моим наблюдениям, у современных студентов, изучающих МФЯ в курсе истории лингвистики, именно оно вызывает наибольшее удивление (сказывается и дискредитация этого слова в публицистике последних полутора десятилетий). Кстати, не закрепилось оно в этом смысле и в советской лингвистике в 30-е гг. и позже. Но в годы написания МФЯ оно как раз встречалось, и далеко не у одних марксистов. Вот цитата из книги Р. Якобсона, опубликованной в Праге в один год с МФЯ: «Речь идет не о психических процессах, но о явлениях идеологического порядка, а именно о знаках, образующих социальные значимости».[450] Тут об идеологии говорится в смысле, близком с МФЯ. Так же идеологическое противопоставлено психическому, так же предлагается заниматься не психологией, а идеологией. Так что и здесь подход МФЯ лежал в общем русле поисков лингвистики той эпохи (хотя, разумеется, между МФЯ и пражцами было немало расхождений). См. также и концепцию языка как идеологии у В.И. Абаева, о которой речь пойдет в следующей главе, хотя там понимание идеологии несколько иное. Наконец, мы уже подошли и к первой части книги. Как я уже отмечал, она представляет собой общеметодологическое введение к остальным частям, при этом многое из сказанного здесь не получает в дальнейшем развития. Прежде всего, семиотическая концепция первой части находит продолжение лишь в обособленном внутри второй части фрагменте о знаке и сигнале. То же относится и к ряду марксистских положений первой части вроде отнесения языкового знака к надстройке ввиду его идеологического характера. Как я уже говорил, большинство прямо марксистских формулировок первой части книги существует уже в «Руководящих мыслях» «Отчета». В дальнейшем первая часть книги значительно выросла в обьеме, но идеи марксизма, игравшие там роль некоторой отправной точки, остались теми же самыми. Прибавилось лишь краткое введение ко всей книге, где определяется ее место среди марксистских работ. Введение явно писалось в самом конце работы над МФЯ (во всяком случае, не раньше того момента, когда было решено обь-единить третью часть с двумя первыми частями). Марксизм был отправной точкой исследования, к нему авторы вернулись в конце пути, когда надо было оформлять книгу как целое. А путь они проделали, находясь в марксистской атмосфере, но не думая специально о марксизме. Если сравнить две книги, вышедшие под именем Волошинова, то между ними есть различие. Хотя в МФЯ слово «марксизм» вынесено в заглавие, но по сути именно «Фрейдизм» – более марксистская книга. Критика учения З. Фрейда и его последователей ведется с позиций диалектического и исторического материализма, выдерживается классовый подход, фрейдизм рассматривается как одно из проявлений кризиса буржуазного сознания. И ничего похожего в критике «абстрактного объективизма» в МФЯ, где совсем нет речи о его классовых корнях (его возведение к глубокой древности тем более снимает эту проблему); лишь на самой последней странице книги можно увидеть некоторый шаг в этом направлении. Может быть, поэтому разочаровавшийся в марксизме Бахтин в письме к В. В. Кожинову 1961 г. принял на себя ответственность за концепцию МФЯ, но не за концепцию «Фрейдизма». Но, несмотря на все сказанное, нельзя и считать, что две книги расходятся по содержащимся там идеям: там и там видны общий пафос борьбы с биологизмом и психологизмом, утверждение примата социального в человеке. Кстати, надо вернуться к высказыванию Г. Л. Тульчинского, приписавшего Бахтину и его друзьям участие в «идеологических кампаниях». О сознательном участии в таких кампаниях, думаю, говорить не приходится, но использование работ, вышедших из круга Бахтина, в таких целях, если вообще имело место, то только в связи с «Фрейдизмом». Учение Фрейда, как видно из содержащегося в книге критического обзора литературы, было в нашей стране в 20-е гг. достаточно популярно, в том числе и в марксистской среде. Затем оно, однако, было официально отвергнуто и фактически запрещено на долгие годы; произошло это вскоре после публикации «Фрейдизма». В такой перемене, очевидно, сыграло роль сочувственное отношение к фрейдизму Л. Д. Троцкого, зафиксированное и во «Фрейдизме» (171). Это могло сыграть роль в заказе и быстром издании книги, все равно впоследствии быстро забытой (впрочем, в 50-е гг. в Саранске ее с трудом, но нашли). В случае же МФЯ (и «Формального метода») это совсем невероятно. Вокруг идей Соссюра в советской лингвистике споры велись всегда, но идеологических кампаний против них не было вплоть до конца 40-х гг. (наоборот, в 1933 г. «Курс» издали в Москве). В годы написания МФЯ такие кампании направлял Н. Я. Марр, а он боролся с «индоевропеизмом», игнорируя структурализм. Борьба с идеями Соссюра как выражением «оскудения и маразма» «буржуазной лингвистики»[451] велась лишь в первые годы «холодной войны», когда о МФЯ прочно забыли. Итак, рассмотрение текста МФЯ позволяет считать, что основная лингвистическая проблематика книги не была ни марксистской, ни антимарксистской. Авторы книги строили собственную концепцию, считаясь с существованием марксизма, используя это учение, но не сливаясь с ним. Если марксистская концепция оказывалась полезной, они брали ее на вооружение. Если что-то в ней не подходило, они спорили с ней (в 1928–1929 гг. это еще допускалось). В целом приняв плехановское разграничение идеологии и общественной психологии, они предлагали иные термины: «научная идеология» и «житейская (жизненная) идеология», очищая тем самым фрагмент марксистской теории от не разделяемого ими психологизма, имевшегося у Плеханова, взгляды которого формировались еще в XIX в. Нет никаких оснований говорить о «карнавальном переворачивании» марксизма в МФЯ, пафос книги вполне серьезен, а враждебности марксизму не видно. Адекватнее представление о марксистской проблематике как «добавлениях» к книге. Для Бахтина в конце жизни они казались «неприятными», но это не значит, что они были таковыми во время создания книги. Но думается, что значение марксистских идей для авторов МФЯ было более существенным, чем просто «прибавления». Эти идеи задавали некоторые рамки подхода, общую социологическую, «идеологическую» направленность книги, стимулировали интерес к одним проблемам и игнорирование других. Все это вполне сопоставимо с подходами Е. Д. Поливанова и других неконьюнктурных искателей марксистской лингвистики. Но говорить о существовании в МФЯ особой марксистской лингвистики или марксистской философии языка не приходится. Сама задача была невыполнима. Рассмотрение данной проблемы будет продолжено в Экскурсе 4. Экскурс 4 МАРКСИСТСКАЯ ЛИНГВИСТИКА В 30-70-е гг В четвертой главе книги речь шла о проблемах марксизма в МФЯ на фоне других попыток построить марксистскую лингвистику, предпринимавшихся в нашей стране в 20-е гг. В связи с этим уместно рас-смотреть и дальнейшее развитие подобных подходов у нас и за рубежом до 70-х гг., происходившее без прямого влияния МФЯ. Лишь в последние десятилетия идеи МФЯ довольно активно используются в современной социолингвистике, об этом будет говориться в седь-мой главе. В экскурсе рассмотрен промежуточный этап, пусть он выходит за пределы основной тематики данной книги. 1. Работы И. В. Сталина по языкознанию Обсуждение проблем марксистской лингвистики с разных позиций активно шло в СССР с середины 20-х гг. до начала 30-х гг. Последним всплеском такого обсуждения стали дискуссии марристов с языкофронтовцами, завершившиеся в 1933 г. разгромом последних. Затем в советской лингвистике, как и в других гуманитарных науках, эпоха научных поисков в данной области завершилась. Наступило господство догматизма, допускались лишь пересказ концепций, обьявленных «единственно верными», и применение этих концепций к анализу конкретного материала. Лингвистика имела здесь некоторую специфику, связанную с господством «нового учения о языке» Н. Я. Марра, обьявленного «марксизмом в языкознании». После смерти в 1934 г. основателя «нового учения» его наиболее фантастические компоненты уходили в тень, марризм шел на сближения и компромиссы с научной лингвистикой. Однако с осени 1948 г., когда была дана общая установка разоблачать «менделистов-вейсманистов-морганистов», а затем «космополитов» во всех науках, начался возврат к марризму в самом его крайнем варианте. Это не значило, что наука о языке не развивалась. Шли и конкретные исследования, и разработка теоретических проблем. Немало было и вполне научных дискуссий о природе фонемы и пр. Московская и Ленинградская школы продолжали развиваться и спорить между собой. Но это были споры, если использовать терминологию МФЯ, в рамках «абстрактного объективизма». Речь шла о «внутренней лингвистике», а по самым общим, «методологическим» вопросам спорить не полагалось. К ним, естественно, относилась и марксистская проблематика в отношении языка, которая в основном сводилась к набору кочующих из одной работы в другую цитат. Интереса к этим вопросам не было. В те годы в стране свободно заниматься проблемами марксистской теории мог лишь один человек – И. В. Сталин. И в июне-августе 1950 г. он неожиданно для всех обратился к ней именно в связи с вопросами языка. В газете «Правда» появилась серия публикаций, вскоре изданная миллионным тиражом в виде единой брошюры,[452] далее ссылки на нее лишь с номером страницы. Она сразу была переведена на многие языки, у нас же два ее переиздания появились лишь спустя более чем полвека.[453] История написания работы Сталина недавно подробно изложена на основе архивных документов в двух статьях.[454] К сожалению, автор, не очень компетентный в вопросах лингвистики, допустил в ней немало ошибок. Вопрос о причинах обращения вождя к вопросам языкознания требует особого рассмотрения; подробнее см. об этом.[455] Кратко скажу о двух, на мой взгляд, главных причинах. Во-первых, Сталин мог на примере легко уязвимого для критики мар-ризма осудить интернационалистские идеи 20-х гг., несовместимые с новым, великодержавным курсом. Во-вторых, Сталин мог показать себя теоретиком марксизма, рассмотрев проблемы, которыми мало занимались классики этого учения. В начале своей работы Сталин писал: «Я не языковед и, конечно, не могу полностью удовлетворить товарищей. Что касается марксизма в языкознании, как и в других общественных науках, то к этому делу я имею прямое отношение» (3). В работе часто упоминается слово «марксизм» (правда, как и в МФЯ, неравномерно по частям). Однако если внимательно проанализировать сочинение Сталина, то приходишь к выводу, который, на первый взгляд, кажется парадоксальным: Сталин, говоря о построении марксистского языкознания, по сути отказывает ему в праве на существование. Первая, самая большая статья Сталина написана в катехизической форме, в виде ответов на четыре вопроса неназванных «товарищей из молодежи» (как показано у Б. С. Илизарова, не существовавших). Два первых ответа связаны с опровержением двух положений марризма: о языке как надстройке и о классовости языка. Хотя в статье они жестко связываются с марризмом, но они имели, особенно в 20—30-е гг., гораздо более широкое хождение. Язык считал классовым даже непримиримый противник марризма Е. Д. Поливанов;[456] не чужды эти идеи и МФЯ. В то же время эти положения не выдвигали ни К. Маркс, ни Ф. Энгельс, ни В. И. Ленин, что развязывало Сталину руки. Сталин подчеркивал, что язык «для того и существует, для того он и создан, чтобы служить обществу как целому, в качестве орудия общения людей, чтобы он был общим для членов общества и единым для общества, равно обслуживающим членов общества независимо от их классового положения… В этом отношении язык, принци-пиально отличаясь от надстройки, не отличается, однако, от орудий производства, скажем, от машин, которые также безразличны к классам, как язык, и так же одинаково могут обслуживать как капиталистический строй, так и социалистический» (5). В подтверждение этого дважды приводится один аргумент: «Русский язык остался в основном тем же, каким он был до Октябрьского переворота» (3). «Со времени смерти Пушкина прошло более ста лет. За это время были ликвидированы в России феодальный строй, капиталистический строй и возник третий, социалистический строй. Однако если взять, например, русский язык, то он за этот большой промежуток времени не претерпел какой-либо ломки, и современный русский язык по своей структуре мало чем отличается от языка Пушкина» (5). Замечу, кстати, что во всей работе Сталин пользуется словосочетанием «Ок-тябрьский переворот», к которому, несомненно, привык с 20-х гг.; сейчас же оно (в противовес не используемому Сталиным сочетанию «Октябрьская революция») считается чуть ли не фирменным знаком противников советского пути развития. Итак, Сталин отделяет язык от надстройки и, разумеется, от базиса, но сближает с машинами и другими орудиями производства. Ср. в этой связи сопоставление языковой системы с работой поршней паровоза у Поливанова, который также указывал и на то, что после Октября русский язык принципиально не изменился (но при этом считал в отличие от Сталина язык в классовом обществе классовым явлением). В другом месте Сталин сравнивает своих оппонентов с «троглодитами», «которые утверждали, что железные дороги, оставшиеся в нашей стране после Октябрьского переворота, являются буржуазными» (10). Но марксизм давал особое обьяснение лишь тем явлениям, которые включаются либо в базис, либо в надстройку. Марксистское учение о машинах и железных дорогах не пытался строить ни один серьезный марксист, а отдельные опыты у нас в советское время обычно осуждались как «вульгаризация» (автор брошюры начала 30-х гг. «Диалектика и кузнечное дело» удостоился лишь фельетона в «Правде»). Тем самым Сталин, нигде не заявляя об этом прямо, подводил читателя к пониманию того, что нет «марксистской» и «буржуазной» лингвистики, а есть единая наука о языке. В ответах на третий и четвертый вопросы говорилось и о том, какой должна быть эта наука. В частности, в последнем ответе определялось отношение к научному наследию прошлого, прежде всего к сравнительно-историческому языкознанию XIX в. Сталин писал: «Сравнительно-исторический метод, несмотря на его серьезные недостатки, все же лучше, чем действительно идеалистический четырех-элементный анализ Н.Я. Марра, ибо… толкает к работе, к изучению языков… Нельзя отрицать, что языковое родство, например, таких наций, как славянские, не подлежит сомнению, что изучение языкового родства этих наций могло бы принести языкознанию большую пользу в деле изучения законов развития языка» (18). Первую статью дополняли четыре ответа вождя читателям, в одном из которых (ответе Е. А. Крашенинниковой) реабилитированы ученые, которых марристы называли «формалистами»: «Я думаю что „формализм“ выдуман авторами „нового учения“ для облегчения борьбы со своими противниками в языкознании» (22). В ответе на третий вопрос указана и позитивная программа языкознания. В целом она, если отвлечься от нескольких марксистских терминов, не отличается от концепций русских языковедов конца XIX – начала XX в., стоявших на позитивистских, младограмматических позициях. Единственный непосредственный консультант вождя по вопросам языкознания А. С. Чикобава, сам последовательный младограмматик по убеждениям, рассказывал, что Сталин из прочитанной им литературы при написании своей работы более всего ориентировался на изданный до революции в Юрьеве (Тарту) учебник.[457] Сталинские положения, как уже отмечала Н. А. Слюсарева, «в общем не выходили за пределы традиционных представлений, накопленных в науке о языке».[458] Точнее, речь шла о представлениях, накопленных к началу XX в., идеи же структурной лингвистики, преобладавшие к 1950 г., не отражены в работе. «"Материализмом" в языкознании было обьявлено то, что раньше называли „буржуазной наукой“».[459] Итог работы оказывается двойственным. С одно стороны, ее основная часть завершается словами о необходимости «внедрения марксизма в языкознание» (18). Но с другой стороны, о марксизме много говорится в связи с вопросами о надстройке и классовости языка. Зато в позитивной части, где говорится о том, как строить науку о языке (12–16), это слово упомянуто лишь дважды, причем по одному и тому же поводу: «Марксизм не признаёт внезапных взрывов в развитии языка» (15). «Марксизм считает, что переход языка от старого качества к новому происходит не путем взрыва, не путем уничтожения существующего языка и создания нового, а путем постепенного накопления элементов нового качества, следовательно, путем отмирания элементов старого качества» (15). Но ведь принятый в марксизме закон перехода количества в качество, сформулированный еще Гегелем, предполагает как раз не только «постепенное накопление», но и обусловленный им «взрыв», переход в качественно новое состояние. У Сталина здесь мы видим чисто эволюционный подход к развитию языка, свойственный немецким младограмматикам и их русским последователям вроде Д. Н. Кудрявского. Именно этот подход скрывается у Сталина под марксистской оболочкой. Всё это соответствовало общему подходу Сталина последних лет жизни. Правя двумя годами раньше доклад Т. Д. Лысенко, «на полях против заявления Лысенко, что „любая наука классовая“, Сталин написал: „ХА-ХА-ХА. А математика? А дарвинизм?“».[460] Как пишет Ж.А. Медведев, «понятие „советская наука“ воспринималось теперь как „отечественная наука“, чтобы подчеркнуть этим преемственность между советским и российским, дореволюционным периодами».[461] Еще один вопрос, на котором надо остановиться, – о соотношении между МФЯ и работой Сталина. Была попытка представить идеи МФЯ как «предвосхищение» идей Сталина о языке.[462] Эта попытка представляется неубедительной, о чем писал В. Л. Махлин,[463] с которым по данному вопросу можно согласиться. В сталинских работах можно найти переклички (может быть, и случайные) с формулировками «врага народа» Е. Д. Поливанова (см. выше), с брошюрой обьявленного тогда «космополитом» П. С. Кузнецова против Марра (например, о том, что сравни-тельно-историческое языкознание лучше марризма тем, что толкает к изучению языков). Но общие с МФЯ положения, исключая апелляции к марксизму и самые общие формулировки (например, что язык – средство общения между людьми, о чем писали очень многие), найти вряд ли возможно. Об отношении Бахтина в 50-е гг. к сталинской брошюре речь пойдет в шестой главе. Зато различий можно найти немало. Например, в МФЯ подчеркивается принципиальное различие между орудиями труда, не являющимися знаками, и языком как знаковой системой; Сталин же их сближает. И к надстройке язык безусловно отнесен в начале второй главы первой части МФЯ. Но главное даже не в этом. В двух работах по философии языка под языком понимается не одно и то же. Для Сталина язык – это прежде всего «грамматический строй» и «основной словарный фонд», то есть главное из того, что фиксируется соответственно в грамматиках и словарях. Уже из этого очевидно, что, с точки зрения МФЯ, работа Сталина относится к «абстрактному объективизму». Автор недавней японской работы, посвященной вопросам языка в сочинениях Сталина, ставит любопытный вопрос о сходстве идей брошюры 1950 г. со структурализмом.[464] Но идеи структурализма непосредственно у Сталина не отразились, а Танака прав в том смысле, что общее здесь – в более широком круге идей. В МФЯ эти идеи названы «абстрактным объективизмом», свойственным не только Соссюру и его последователям. Ссылаясь на работу,[465] о которой я специально говорю в пятой главе, японский ученый критикует и Сталина, и структуралистов за сведение языка к «технике» при игнорировании «идеологии».[466] К. Танака излишне снисходителен к марризму и излишне строг к советской лингвистике после 1950 г. Однако заслуживают внимания его слова о том, что работа Сталина показала невозможность существования марксистской лингвистики.[467] 2. Советские работы после 1950 г После смерти И. В. Сталина ссылки на его труд, переставший издаваться, исчезли очень быстро, реально даже до XX сьезда КПСС. В целом с тех пор о нем чаще вспоминали за рубежом. Там иногда можно встретить работы, основанные на его идеях. Например, см. небольшую книгу индийского автора, посвященную вопросам социального функционирования языка.[468] См. также упомянутую книгу,[469] где сталинская брошюра (в отличие от более ранних работ того же автора по национальному вопросу) оценивается критически. В современной России бывают попытки марксистской интерпретации этой брошюры, например у Ю. П. Белова, но их рассмотрение выходит за пределы лингвистики. Тем не менее о сталинских публикациях помнили многие (иные лингвисты помнили целые куски из них наизусть), и подспудное их влияние оставалось. Положения младограмматизма, составлявшего важный, но уже пройденный этап науки о языке, стали благодаря ним для многих авторитетными. Нередко их изображали «марксизмом в языкознании». Но к собственно проблеме марксистского языкознания все это имело мало отношения. Сама эта проблема после 1950 г. и особенно после 1956 г. ушла на периферию внимания. В качестве представительного примера я просмотрел журнал «Вопросы языкознания» за первые полвека издания с 1952 г. Результат оказался на первый взгляд неожиданным. Хотя стандартные упоминания марксизма встречались часто, особенно в первые годы издания журнала, но собственно марксистской проблематики очень мало. За 50—60-е гг. можно отметить лишь три статьи. Это небольшая статья о законах диалектики в языке,[470] информативная историографическая статья о вопросах языка в трудах Антонио Грамши[471] и присланная из Франции статья,[472] о которой речь пойдет ниже. Небольшой всплеск таких публикаций был в 1970 г. в связи с 150-летием со дня рождения Ф. Энгельса, но на этом фактически рассмотрение данной проблематики в журнале закончилось. Замечу, что и активных попыток разоблачения марксизма в последние полтора десятилетия в этом журнале не было. Просто для большинства авторов эти вопросы не были интересны. Тем не менее, разумеется, слова «марксизм» и «марксистский», в том числе в словосочетании «марксистское языкознание», в 50– 70-е гг. можно было встретить часто. Особенно задавали здесь тон ученые, воспитанные еще в 20—30-е гг. и первоначально принадлежавшие к марристскому лагерю: Ф. П. Филин, Р. А. Будагов и др.; примыкали к ним и более молодые языковеды: В. З. Панфилов и др. В 70-е гг. и в начале 80-х гг. они пользовались официальной поддержкой. Они в целом исходили из положений сталинской брошюры (не ссы-лаясь на нее, это не было принято), иногда с добавлением некоторых идей марристов. Они относили себя к марксизму в науке о языке, резко критикуя «идеалистические» концепции структурализма, а затем и генеративизма. Но что они реально имели в виду под марксизмом? Множество цитат из классиков здесь не в счет. Как и во времена Марра, они чаще использовались не по существу, а то и с ошибками. Например, Р. А. Будагов рассуждал о трактовке теории относитель-ности Эйнштейна в «Материализме и эмпириокритицизме» Ленина, хотя в этой книге теория не упоминается. Если отвлечься от таких цитат и от политических ярлыков, то оставались три основных теоретических положения. Во-первых, это понимание лингвистики как чисто исторической науки («антиисторизм» был любимым ругательным эпитетом Ф. П. Филина): «Единственным методом подлинного обьяснения системы является метод исторический, основывающийся на марксистско-ленинском понимании истории».[473] «Синхронно-системный метод» признавался лишь в том случае, если он «решает определенные конкретные задачи и не претендует на главенствующее положение в теории языкознания».[474] Но такие высказывания (естественно, без апелляций к марксизму-ленинизму) вполне соответствовали идеям лингвистики XIX в. Второй чертой, связанной с первой, был подчеркнутый эмпиризм, отказ от научных абстракций. Структурализм и тем более гене-ративизм постоянно обвинялись в «схематизме», отказе от рассмотрения языковых явлений во всех деталях. Для Ф. П. Филина «какие бы новые принципы составления словарей ни выдвигались, словари всегда будут собранием отдельных слов и ничем другим».[475] Он же вовсе отрицал теорию, не связанную с анализом конкретных фактов: «Появляется странная разновидность языковедов, о которых нельзя сказать, какой или какие языки являются их специальностью»[476] (куда бы он отнес Волошинова?). В каждой теоретической книге Ф. П. Филина или Р. А. Будагова значительную (и лучшую) часть занимают очень конкретные исследования истории отдельных слов. Такой подход тоже идет от XIX в., но не из всего века, как историзм, а из его второй, позитивистской половины, когда господствовало «преклонение перед фактом». Третья черта имела иной источник: сглаженный марризм, без четырех элементов и других наиболее фантастических частей учения Марра. Эта черта – установление прямолинейной связи между развитием общества и развитием языка: «Толчком к изменениям всегда являются те или иные общественные причины»;[477] «Нельзя не видеть глубокой зависимости языка от общественного строя. Что произошло с русским языком после Октября 1917 года? Проблемы не сводятся только к лексике».[478] Необходимым признавалось «соотнесение этапов развития языка с историей общественных формаций».[479] Такая точка зрения была шагом назад по сравнению с концепциями Е. Д. Поливанова и даже И. В. Сталина. Официальная «марксистская наука о языке» 50—80-х гг. на деле была сочетанием позитивистского языкознания XIX в. с прямолинейным социологизмом, шедшим от марризма. Ее представители были далеко не во всем едины. Ф. П. Филин был довольно последователь-ным позитивистом, а Р. А. Будагов испытал и некоторое влияние школы К. Фосслера (не столько в общей теории, сколько в установке на историческое изучение индивидуальных стилей и в конкретных исследовательских приемах). Но ничего марксистского в этом не было, на что справедливо указывал В. А. Звегинцев.[480] Конечно, все сказанное не означает, что позитивизм и следование заветам младограмматизма были свойственны только «официаль-ному» направлению в советской лингвистике; позитивистами были и многие ученые от него далекие. Официально признанный позитивизм в духе начала ХХ в. и не столь признанный, но также многочисленный структурализм (с 50-х гг. этот термин стал широко применяться как самоназвание) – два направления в рамках «абстрактного объективизма» – определяли основное содержание советской лингвистики. С 60-хгг. начали появляться и генеративистские работы, хотя и не в ортодоксальном хомскианском варианте. От марксизма все это было далеко, а общее отношение того или иного лингвиста к марксизму, как и его отношение к общественному строю, не было жестко связано с его научными идеями. Если среди философов или историков – «шестидесятников» идеи «очищения» марксизма от наслоений сталинской эпохи долго были популярны, то лингвисты об этом совсем не думали. Часть препятствий на пути развития науки о языке была парадоксальным образом убрана Сталиным, остальные можно было (по крайней мере, в рамках «чистой» науки) не замечать. И в начале 60-х гг. бывший теоретик «Языкофронта» Т. П. Ломтев с грустью констатировал: «Говорить о марксизме в языкознании стало признаком дурного тона».[481] Сам Т. П. Ломтев был одним из немногих, кто продолжал относиться к этой проблеме всерьез и разрабатывал ее до конца жизни. Он пытался соединить марксистскую теорию с достижениями теоретической лингвистики XX в., прежде всего структурализма. В его работах 50-х, 60-х, начала 70-х гг. постоянны высказывания вроде такого: «Анализ значений выражений естественного языка показывает, что принцип отражения, так бескомпромиссно отстаивавшийся В. И. Лениным, представляет собой единственную надежную основу построения непротиворечивой теории семантики предложения естественного языка».[482] Иногда приверженность марксизму толкала лингвиста к постановке достаточно интересных проблем. Например, еще в 1953 г. он ставил вопрос о «противоречии, возникающем между наличными средствами данного языка и растущими потребностями обмена мыслями в процессе общения людей»;[483] в связи с этим он одним из первых в отечественной лингвистике затронул вопрос об избыточности в языке.[484] Впрочем, подобный вопрос без обращения к марксизму примерно в те же годы ставил А. Мартине.[485] Как и Е. Д. Поливанов, Т. П. Ломтев изучал переход количества в качество в истории языков.[486] Но, как я уже говорил в связи с Поливановым, изучение проблем такого рода может стимулироваться марксизмом, но не является, если отвлечься от терминологии, собственно марксистским. Чаще всего Т. П. Ломтев связывал марксистский (материалистический) подход к языку с некоторыми принципиально важными для него теоретическими положениями. Вот одно из них, повторявшееся им не раз: «Вопрос о противопоставлении материализма и идеализма в грамматических учениях – это вопрос о признании и отрицании субстанции языковых фактов».[487] Другой тезис связан с ролью семантики. Говоря о попытках некоторых американских дескриптивистов исключить из лингвистики значение, Ломтев писал: «Марксизм не может признать правильным такой принцип».[488] Но и понимание языка как сети чистых отношений без учета субстанции, и отрицание семантики были свойственны не всей иностранной лингвистике и даже не всему структурализму. Например, Пражский кружок не придерживался ни того, ни другого. Получалось, что идеалист-евразиец Н. Трубецкой был как минимум близок к марксизму. А основатель дескриптивизма Л. Блумфилд, наоборот, называл свою теорию «материалистической» и стремился применить в лингвистике метод «Капитала» К. Маркса. Отрицание же семантики у некоторых его последователей было доведением этого подхода до крайности. Так что и здесь дело было не в марксизме. Тем не менее приверженность марксизму помогала Ломтеву «отсеивать» некоторые теоретические подходы. Однако она жестко не определяла его методологию, пусть сам он думал иначе. Учет формы и субстанции или ориентация на обе стороны языкового знака – общие принципы, сочетаемые далеко не со всеми, но со многими концепциями. Что же касается собственно лингвистического содержания поздних работ этого ученого, свободных от упрощений язы-кофронтовских лет, то эти работы, очень неровные по уровню, совмещают традиционный анализ фактов в духе XIX в., попытки освоить методы разных направлений структурализма и некоторые оригиналь-ные идеи; см. итоговую посмертную книгу.[489] Опять-таки это не марксистская лингвистика. К числу советских лингвистов, продолжавших поиски в этом направлении, следует отнести и академика Б. А. Серебренникова, занимавшегося этим даже в 80-е гг..[490] И опять-таки в этих публикациях влияние марксизма проявляется либо в самых общих положениях вроде определения понятия закона, либо в выборе некоторых проблем, прежде всего все той же проблемы противоречий в языке.[491] Пожалуй, самая интересная из публикаций в этой области – раздел И. П. Мучника и М. В. Панова в книге о развитии лексики русского языка в советское время.[492] Раздел невелик по обьему, но содержателен. Исходя из слов В. И. Ленина о развитии как борьбе противоположностей, авторы выдвигают ряд языковых антиномий: говорящего и слушающего, узуса и возможностей языковой системы, кода и текста, асимметричности языкового знака, информационной и экспрессивной функций языка. Все это, безусловно, – разработка серьезной, хотя и кратко изложенной языковой теории, причем стремящейся выйти за рамки «абстрактного объективизма». Работа И. П. Мучника и М. В. Панова еще раз продемонстрировала, что из традиционной марксистской проблематики советское языкознание плодотворнее и успешнее всего разрабатывало проблематику, которую можно трактовать как отражение в языке законов диалектики. Однако, во-первых, эти законы разработаны еще Г. Гегелем и входят не только в марксизм, но в более широкую культурную традицию, во-вторых, лингвистическая проблематика такого рода находится в русле поисков многих направлений науки о языке. Сами И. П. Мучник и М. В. Панов, выделяя антиномии, вспоминают С. Кар-цевского и Р. Якобсона, возможно и влияние Е. Д. Поливанова. К 80-м гг. проблема марксистской лингвистики в нашей стране (в отличие от Запада и от Японии) оказалась совсем забыта. Даже пора разоблачений марксизма-ленинизма с конца 80-х гг. совсем не затронула лингвистику. Характерно, что попытки трактовать МФЯ как антимарксистскую книгу исходят не из среды лингвистов. Итак, проблема марксистской лингвистики (не говорю сейчас о социолингвистике), в какой-то степени «закрытая» еще Сталиным, нерешаема в принципе. Впрочем, если вспомнить сейчас разграничение лингвистики и металингвистики, введенное в поздних сочинениях Бахтина, то речь сейчас идет лишь о лингвистике; о металингвис-тике надо говорить особо. В заключение раздела хочется сказать еще одно. Лингвисты, получившие образование в советское время, прошли школу марксизма. И по крайней мере до 60-х гг. они обычно учили марксизм добросовестно, по первоисточникам. Влияние марксизма редко гасилось влиянием иных философских учений, в том числе религиозных: лингвисты доперестроечной эпохи, за отдельными исключениями, были к ним равнодушны. Из философских учений XX в. какое-то исключение мог составлять лишь неопозитивизм: Л. Витгенштейна или Р. Кар-напа читали и почитали. И все же действие серьезной, хорошо разработанной и всеобьемлющей концепции, не обязательно осознанное, не могло исчезнуть даже у тех, кто активно разочаровался в советском строе. Представляется, что «прививка» марксизма, прежде всего, проявлялась в сознательном или бессознательном отказе от двух подходов к объекту лингвистики. Во-первых, это нежелание ограничиваться «фактографией». В советской науке долго плюсом считалась «проб-лемность», то есть стремление обобщать, рассматривать конкретные факты не как главную и последнюю реальность, а как проявление каких-то общих закономерностей. Это обьединяло советских лингвистов (и не только лингвистов) разных научных и политических взглядов, по крайней мере до начала 70-х гг. Водораздел больше всего, пожалуй, проходил по географическому принципу: в Ленинграде сознательное «преклонение перед фактом», свойственное крайнему позитивизму, было гораздо распространеннее, чем в Москве. Во-вторых, советские лингвисты не были склонны относиться к своему объекту как к высокой игре, как к «фокус-покусу». Опять-таки ученые разных взглядов (не только лингвисты) стремились выяснить, что происходит «на самом деле». И не случайно, что соответствующим образом воспринимались и зарубежные теории: Пражская школа оказала большее влияние на советскую лингвистику, чем, скажем, глоссе-матика (может быть, стоило бы говорить о Пражско-Московской школе). Не хочу сказать, что все здесь зависело только от прямого или подспудного влияния марксизма. Но все же, все же, все же. 3. Зарубежная марксистская лингвистика и философия языка 30—70-х гг Данная проблематика, безусловно, неисчерпаема, а я не претендую на сколько-нибудь полное владение информацией. Все-таки хочется остановиться на некоторых подходах. Вопросы марксистского понимания языковых проблем рассматривались и, как бы это ни показалось кому-то странным, продолжают рассматриваться и на Западе, и на Востоке. В большинстве, разумеется, речь идет о самых общих проблемах языка и о его общественном функционировании. Попытки марксистского подхода к языковой структуре встречаются редко. Наибольшее развитие марксистские исследования, касающиеся языка, получили в странах с устойчивой левой традицией: в Италии, Франции, послевоенной Японии. Есть они, однако, и в США, и Великобритании. Среди ученых, испытавших влияние марксизма, были и именитые лингвисты: М. Коэн, ближайший ученик А. Мейе, видный французский семитолог и социолингвист, соредактор вместе со своим учителем первой в мире двухтомной энциклопедии «Языки мира», и О. Соважо, основатель школы французских финно-угроведов. С другой стороны, к проблемам языка обращались и такие крупные теоретики марксизма, как А. Грамши. Безусловно, в странах Запада и в Японии марксизм никогда не был «вицмундирной наукой», сохраняя (в последнее время, разумеется, меньше, чем раньше) притягательность учения, противостоящего официальной науке и господствующему общественному мнению. Сохранялась и возможность разных трактовок марксизма, исчезнувшая в СССР в начале 30-х гг. Во Франции уже к 30-м гг. сложилась заметная группа лингвистов, стремившихся сформулировать марксистский подход к языку: прежде всего это выше упомянутые М. Коэн и О. Соважо.[493] О. Соважо в данной статье поставил задачу построения марксистской теории языка, но реально большая ее часть посвящена критике марризма, которому здесь задолго до И. В. Сталина отказано в праве именоваться марксистской лингвистикой. А М. Коэн ограничился проблемой «Язык и общество», совмещая идеи П. Ла-фарга с идеями своего учителя А. Мейе и других французских лингвистов социологической школы. Об этих вопросах он писал и позже.[494] Важна и его статья, изданная в СССР,[495] где сказано: «Перед нами не стоит задача – создать целостную марксистскую лингвистику рядом с обычной (традиционной) лингвистикой. Но лингвисты, которые осознали ценность диалектического материализма для прогресса науки вообще, должны подумать о решительном и последовательном его применении для дальнейшего прогресса науки о языке».[496] И нельзя обойти такую крупную личность, как Антонио Грамши. Основатель Итальянской компартии был по образованию филологом, учился в Туринском университете у крупнейшего итальянского лингвиста тех лет, основателя школы неолингвистов М. Бартоли. Учитель возлагал на ученика большие надежды: Грамши позже писал, что «доставил огорчения моему доброму профессору Бартоли, убежденному, что я и есть тот архангел, который призван посрамить „неограмматиков“»[497] (то есть младограмматиков). В студенческие годы Грамши прошел через влияние идей М. Бартоли и упоминавшегося в данной книге Б. Кроче; оба развивали гегельян-скую традицию. И став марксистом, он сохранил ряд их идей (впрочем, приемлемых и для марксизма), прежде всего активное неприятие позитивизма и последовательный историзм. Лингвистику он всегда считал исторической наукой. А. Грамши не оправдал ожиданий учителя: не защитив диплом в университете, он ушел в политику, на время забыв о лингвистике. И лишь в последний период жизни (1926–1937), проведенный в заключении, он обратился к теории. В его «Тюремных тетрадях» речь неоднократно заходит о языке. Наряду с рассуждениями общефилософского характера там есть и достаточно конкретные исследования по исторической социолингвистике итальянского языка, подробно рассмотрены социальные функции литературного языка и диалектов в Италии с эпохи Возрождения до ХХ в. Подход итальянского мыслителя к языку резко отличался как от позитивистского языкознания, так и от современного ему раннего структурализма. Больше точек соприкосновения он имел с теми направлениями, которые в МФЯ отнесены к «индивидуалистическому субьективизму» (к К. Фосслеру и Б. Кроче был близок по идеям и М. Бартоли, не упомянутый в МФЯ). Восприняв ряд идей учителя, он разошелся с ним по вопросу об индивидуальном и коллективном в языке. Если Бартоли, как и Фосслера, интересовало прежде всего индивидуальное языковое творчество, то Грамши подчеркивал иное: любой исторический акт может быть совершен лишь «коллективным человеком». «Необходимо культурно-социальное единство с единым мировоззрением, для этого важен общий язык: коллективное создание одинакового культурного „климата“».[498] Грамши резко выступал против идей о языке как чистой форме, распространенных в структурализме. Для него язык неразрывно связан с мышлением и культурой: «Язык означает также культуру и философию (пусть даже на стадии обыденного сознания)».[499] «Две национальные культуры, которые являются выражением сходных в своей основе цивилизаций, воспринимают себя как разные, противоположные, противостоящие друг другу по той причине, что они употребляют языки, имеющие за собой различные традиции».[500] Тем самым он подходил к поставленной еще В. фон Гумбольдтом проблеме языковых картин мира и специфике каждой из них: «Но какой язык поддается совершенно точному переводу на другой, какое отдельное слово может быть совершенно точно переведено на другой язык?».[501] Ставил Грамши и вопрос о связи между уровнем развития языка и уровнем развития мировоззрения: человеку, владеющему лишь диалектом, доступно лишь обыденное сознание; на диалекте нельзя выразить сложные идеи. Анализ этих идей см..[502] Такая точка зрения резко противопоставлена точке зрения структуралистов, согласно которой все языки и диалекты абсолютно равноправны. Например, в те же годы Е. Д. Поливанов, далеко не крайний структуралист, описывал фонологию и грамматику японского литературного языка и деревенских говоров абсолютно на равных основаниях. Ср. фразу из современной американской книги: «Языки равны только перед богом и лингвистом».[503] Но не только общественное функционирование языка, но и семантика, изучение картин мира, концептуализации мира не могут исходить из такого равенства, на что обратил внимание итальянский мыслитель. Грамши не успел до конца оформить свои лингвистические идеи, разбросанные по разным «тетрадям». Но в целом можно говорить о достаточно разработанной философской концепции, включающей в себя и философию языка. Насколько последнюю можно считать марксистской? Она, разумеется, была связана со всей совокупностью взглядов Грамши, но многое в ней шло не только от Маркса, но и от Кроче, Бартоли, косвенно и от Гумбольдта и других. Если использовать термины МФЯ, то он шел от «индивидуалистического субьективизма» к преодолению его «индивидуалистического» компонента. Но и авторы МФЯ шли тем же путем. Так что они двигались в одном направлении, ничего не зная друг о друге. Отметим и более частные переклички: ср. «обыденное сознание» у Грамши и «жизненную идеологию» в МФЯ. Современные неомарксисты используют и идеи Грамши, и идеи МФЯ. В Италии и позже бывали попытки связать марксизм с лингвистикой. Любопытна книга,[504] см. также рецензию на нее.[505] Из всего, что мне известно в мировой науке, эта книга представляет собой, пожалуй, наиболее развернутую попытку построить марксистскую теорию структуры языка. Однако путь автора – доволь-но механический: за основу берется политэкономическое учение Маркса (повлиявшее, как выше отмечалось, и на Л. Блумфилда) и каждому из его основных понятий ищется лингвистический аналог. Единицы языка, прежде всего слова – это продукты языкового общественного труда и в то же время материал и орудия в ходе дальнейшего языкового труда, создающего новые орудия – сообщения, передающие информацию. Язык в целом – также продукт общественного труда; язык – постоянный капитал, говорящие на нем люди – переменный; удовлетворение потребностей людей – потребительная стоимость, языковая значимость – стоимость; слова и высказывания – товар в процессе общения, языковой коллектив – рынок и т. д. Предлагается «гомологическая схема» производства материаль-ных и языковых продуктов, где на низших уровнях объекты (фонемы, слова и др.) производятся для построения орудий более высокого уровня (высказываний), на высших – для потребления. В одних случаях автор увязывает лингвистические понятия с политэкономическими, в других – наоборот, выявляет в производстве материальных продуктов аналоги лингвистических понятий. И сам Ф. де Соссюр проводил аналогии между лингвистикой и политэкономией. Но Ф. Росси-Ланди идет еще дальше, пытаясь довести эту связь до полного изоморфизма, изменяя в связи с этим кое-где соссюровскую концепцию. Иногда такие изменения интересны, например, спор с Соссюром, исходившим из индивидуальности речи. Ф. Росси-Ланди помимо индивидуальных конкретных актов «языковой работы» выделяет «общую речь» как совокупность принятых в коллективе моделей такой работы. Такой подход может быть сопоставлен с подходом А. Гардинера, также отстаивавшего коллективность не только языка, но и речи. Однако, как отмечает и В. Г. Гак, стремление везде искать прямые аналоги с «Капиталом» очень уж прямолинейно. Наибольшие трудности оказываются связанными с поисками аналогов товарно-денежных отношений, Ф. Росси-Ланди так и не смог найти убедительный языковой эквивалент денег. Очень заметна марксистская лингвистика в Японии. Выше уже упоминалось, что именно японский лингвист советовал Н. Хомскому читать Гегеля и Маркса. Как указывает К. Танака, в послевоенные годы марксистский подход к вопросам языка был в Японии очень популярен, а появление брошюры Сталина вызвало в японской науке о языке большой резонанс, став одной из причин «лингвистического бума» в этой стране.[506] Наиболее известен ныне покойный лингвист, философ и общественный деятель Ц. Миура, автор трехтомного труда «Сознание и теория языка».[507] В книге затронуто большое число тем и проблем – от рефлексологии и психологии до эстетики. Однако большая часть ее посвящена различным вопросам лингвистики. Речь идет и о философии языка, и о достаточно конкретных вопросах японской грамматики и семантики. Данный труд – пожалуй, самое обьемистое из всех мне известных сочинений по марксизму в языкознании. Отмечу и содержащуюся здесь критику с марксистских позиций работ Сталина по вопросам языка (в СССР ничего подобного никогда не предпринималось). Идеи Ц. Миура популярны в Японии. Косвенное свидетельство – имеющаяся и в русском переводе книга японского марксиста «Сны Горбачева».[508] Она состоит из статей, писавшихся в годы перестройки в жанре «разговоров в царстве мертвых»: действия Горбачева комментируют (как правило, критически) разные покойные деятели, так или иначе связанные с марксизмом. Среди комментаторов наряду с Лениным, Сталиным, Троцким, Мао Цзэдуном и др. выступает и Миура. Однако концепция этого ученого выросла из популярной в Японии теории «языка как процесса» М. Токиэда, о которой я специаль-но пишу в пятой главе. Сам Токиэда опубликовал в 1950 г. статью с весьма критической оценкой сталинской брошюры; см. ее посмертную перепечатку,[509] а также ее анализ в книге.[510] Токиэда указывал в ней, что марксизм ему совершенно не известен. Впрочем, среди прочего он критиковал Сталина с позиций защитника классовости языка. Но его последователь Ц. Миура постарался связать его идеи с марксизмом. Поставлю еще один вопрос, ответа на который я не знаю. В первой половине ХХ в. было не так много попыток создания оригиналь-ных концепций языка, альтернативных структурализму (речь не идет о продолжении традиций XIX в.). И оказывается, что эти концепции (создававшиеся в разных странах независимо друг от друга) были так или иначе связаны с марксизмом: или прямо (МФЯ), или косвенно (неолингвистика через А. Грамши, теория «языка как процесса» через Ц. Миура). А попытки связать марксизм со структурализмом были либо явно периферийны (Ф. Росси-Ланди), либо касались методологии, но не теории (влияние «Капитала» на Л. Блумфилда). Случайно ли это? О современном неомарксизме на Западе будет сказано в седьмой главе книги. |
|
||
Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Добавить материал | Нашёл ошибку | Наверх |
||||
|