|
||||
|
ГЛАВА ВТОРАЯ НА ПУТИ К КНИГЕ Рассмотрев истоки концепции МФЯ, отношение авторов книги к предшественникам и современникам, можно перейти к выяснению творческой истории книги, ставшей главным результатом деятельности круга Бахтина в области теории языка. Две основные темы данной главы: лингвистическая проблематика публикаций волоши-новского цикла 1926–1927 гг. и этапы написания МФЯ. Вторая тема, в свою очередь, распадается на две: одна из них связана с дошедшим до нас и опубликованным Н. А. Паньковым «Отчетом» Волошинова, отражающим промежуточный этап работы над двумя первыми частями книги; другая касается истории написания ее третьей части, первоначально готовившейся отдельно. Именно в связи с данной главой естественно встают вопросы об авторстве МФЯ и других так называемых спорных текстов круга Бахтина. Эти вопросы вряд ли имеют строгое научное решение, можно лишь высказывать те или иные гипотезы; в то же время вся эта проблематика приобрела уже самостоятельное и, на мой взгляд, слишком большое значение; поэтому она вынесена в экскурс и более нигде специально не рассматривается. Еще один экскурс, примыкающий к данной главе, но выходящий за пределы ее основной тематики, связан с формами вежливости японского языка, кратко упоминаемыми в статье «Слово в жизни и слово в поэзии». II.1. Лингвистическая проблематика публикаций 1926–1927 гг II.1.1. Статья «Слово в жизни и слово в поэзии» Эта статья была опубликована как статья В. Н. Волошинова в журнале «Звезда», 1926, № 6 (перепечатана в,[159] ссылки далее на это издание с указанием лишь номера страниц). Если не считать ранних витебских музыковедческих публикаций, это была вторая статья начинающего ученого и первая, посвященная лингвистике. Статья была предназначена для литературного журнала, рассчитанного на широкого читателя, поэтому в ней минимален научный аппарат, хотя все же в ней есть несколько сносок, в большинстве на работы на немецком языке. Однако статью никак нельзя назвать популярной, она посвящена серьезным научным вопросам и достаточно сложна для понимания. Больше, чем другие публикации волошиновского цикла, статья связана с литературоведческой проблематикой, считавшейся для Волошинова основной в ИЛЯЗВ. Это видно уже из подзаголовка «К вопросам социологической поэтики». Однако статья выходит за рамки поэтики и литературоведения, эти проблемы в основном концентрируются в ее начале и конце. Статья находится на грани несколь-ких наук, прежде всего лингвистики, литературоведения и социологии. Я постараюсь выделить ее лингвистическую проблематику. Собственно социологической поэтике посвящена лишь началь-ная, сравнительно небольшая часть статьи (59–65). Затем говорится: «Задачей нашей работы является попытка понять форму поэтического высказывания как форму этого особого эстетического общения, осуществленного на материале слова. Но для этого нам придется более подробно разобрать некоторые стороны словесного высказывания вне искусства—в обычной жизненной речи, так как уже в ней заложены основы, потенции (возможности) будущей художественной формы. Социальная сущность слова выступает здесь яснее, отчетливее, и легче поддается анализу связь высказывания с окружающей социальной средой» (64–65). Тем самым перебрасывается мостик от социологии искусства к рассмотрению лингвистических вопросов, «слова в жизни» (65–74). Затем «слово в жизни» сопоставляется со «словом в поэзии» (75–84). В заключение (85–86) речь снова идет о построении социологической поэтики. В статье еще нет критики «абстрактного объективизма». Однако уже в ней подчеркивается «ущербность» «отвлеченно-лингвистической точки зрения» на слово (53). Сам термин «слово» здесь, разумеется, употребляется не в «отвлеченно-лингвистическом смысле», не в качестве единицы языка, стоящей в одном ряду с морфемой и словосочетанием. «Слово» выступает в статье то как синоним «высказывания», то как его компонент, то, возможно, как то и другое сразу. Такая многозначность этого термина (можно ли говорить здесь вообще о термине?), как мы увидим дальше, сохранилась и в МФЯ. В статье подчеркивается непродуктивность анализа слова в отвлечении от «внесловесной ситуации высказывания» (65). Это утверждение иллюстрируется примером, с некоторыми модификациями перешедшим и в МФЯ. Описывается диалог: один собеседник говорит Так! другой не отвечает. С «отвлеченно-лингвистической точки зрения» здесь есть одно однословное высказывание, но «изолированно взятое высказывание „так“ пусто и совершенно бессмысленно. Но тем не менее эта своеобразная беседа двоих, состоящая из одного только, правда, выразительно проинтонированного слова, полна смысла, значения и вполне закончена» (65–66). «Сколько бы мы ни возились с чисто словесной частью высказывания, как бы тонко мы ни определяли фонетический, морфологический, семантический момент слова „так“, – мы ни на один шаг не приблизимся к пониманию целостного смысла беседы» (66). Некоторую информацию нам даст анализ интонации, но и его недостаточно. Не хватает «внесловесно-го контекста». Нельзя не отметить, что пример приведен очень по делу. Семантика предложений такого рода и тем более семантика слов вроде так очень плохо описывалась в «традиционной» и структурной лингвистике. Прогресс здесь наметился уже в недавнее время, когда лингвисты перешли к учету «внесловесного контекста». С другой стороны, достаточно ясно, что не всякое высказывание столь плохо поддается «отвлеченно-лингвистическому описанию»: контекст может быть минимален, скажем, в научном тексте, и тогда возникает иллюзия его полного отсутствия (об этом, впрочем, ниже в статье сказано). В данных формулировках уже проявляется черта, свойственная всему волошиновскому циклу: максимализм, желание перейти сразу к решению проблем, не решаемых лингвистикой, при игнорировании проблем, ею решаемых. В статье указаны компоненты «внесловесного контекста» высказывания. Для слушающего этот контекст «слагается из трех моментов: 1) из общегодля говорящих пространственного кругозора… 2) из общего же для обоих знания и понимания положения и, наконец, 3) из общей для них оценки этого положения» (66). Уже тут виден общий подход, сохраняющийся во всем цикле: необходимость учета позиции обоих участников общения, не только говорящего, но и слушающего. Как весь этот контекст относится к слову? «Слово здесь вовсе не отражает внесловесной ситуации так, как зеркало отражает предмет». Слово либо «разрешает ситуацию, как бы подводит ей оценочный итог», либо (чаще) «активно продолжает и развивает ситуацию, намечает план будущего действия и организует его» (66–67). То есть ситуация первична, высказывание (слово) вторично. Далее высказывание рассматривается уже не как синоним слова, а как целое, которое «слагается из двух частей: 1) из словесно-осуществленной (или актуализованной) части и 2) из подразумеваемой» (67). Высказывание не психологично, не индивидуально (возможны лишь «индивидуальные эмоции» в качестве «обертонов»), а социально. Это «как бы „пароль“, который знают только принадлежащие к тому же самому социальному кругозору» (68) участники общения. Этот кругозор может быть различен: в примере с Так! он обьединяет лишь двоих, но «бывает „подразумеваемое“ семьи, рода, нации, класса, дней, лет и целых эпох» (68). Безусловно, идеи «внесловесного контекста» и «социального кругозора» предвосхищают современное лингвистическое понятие пресуппозиции. Обычно оно используется применительно к предложению, но может быть распространено и на целые высказывания. Пресуппозиция – это подразумеваемая информация, общая для собеседников; бывают разные виды пресуппозиций: семантическая, прагматическая; см. об этом, например,,[160] где также дан обзор литературы по этому вопросу. Исследования пресуппозиции активно ведутся в лингвистике около трех десятилетий, но в 1926 г. находились еще в зачаточном состоянии. Далее разбирается вопрос о том, почему анализ интонации в высказывании Так! все-таки дает нечто существенное для его понимания в отличие от толкования и прочего анализа самого слова. Это происходит потому, что в интонации присутствует социальная оценка, существенная для того или иного коллектива. Такая оценка входит в содержание высказывания лишь в особых случаях: «Где основная оценка высказывается и доказывается, там она стала уже сомнитель-ной, отделилась от предмета… Как только оценка из формальных моментов перекинулась в содержание, можно с уверенностью сказать, что подготовляется переоценка» (68–69). В обычных ситуациях оценка лишь «определяет самый выбор слова и форму словесного целого; наиболее чистое же свое выражение она находит в интонации» (69). Поскольку «интонация устанавливает тесную связь слова с вне-словесным контекстом» (69), то довольно значительный раздел ста-тьи (69–74) специально посвящен изучению роли интонации в высказывании. В то время (да и позже) этот вопрос также был плохо изучен в лингвистике. Если интонация и изучалась, то лишь в «фор-мальном», прежде всего, экспериментально-фонетическом плане. Как указано в статье, интонация в принципе не зависит от содержания высказывания; это иллюстрируется все тем же примером: «семантически почти пустое» Так! в зависимости от контекста может быть произнесено с самой различной интонацией (69). Роль интонации неоднородна. С одной стороны, «прежде всего именно в интонации соприкасается говорящий со слушателями» (69). Но в то же время в ней может присутствовать и «третий участник» – «герой словесного произведения» (70–71). Сама терминология, необычная для лингвистики того времени, отсылает современного читателя к известной тогда лишь внутри круга Бахтина и опубликованной только в 1986 г. работе Бахтина «Автор и герой в эстетической деятельности». Этот «герой» может быть конкретным человеком, но может быть кем угодно, даже предметом или явлением природы, в этом случае мы имеем дело с «интонационной метафорой» (71). Итак, «всякая интонация ориентируется в двух направлениях: по отношению к слушателю как союзнику и свидетелю, и по отношению к предмету высказывания как к третьему живому участнику; интонация бранит его, ласкает, принижает или возвеличивает» (72). Разумеется, такой анализ интонации очень краток и чисто умозрителен, используется один-единственный, хотя и хорошо подобранный пример, однако идея о двоякой природе интонации весьма интересна и, как представляется, должным образом еще не освоена лингвистикой. Выделение «трех участников высказывания» проецируется в статье и на другие моменты словесного высказывания. Не только интонация, но «всякоедействительно произнесенное (или осмысленно написанное) и не дремлющее в лексиконе слово есть выражение и продукт социального взаимодействия трех: говорящего (автора), слушателя (читателя) и того, о ком (или о чем) говорят (героя)» (72). В Экскурсе 3 я проиллюстрирую это положение на материале японских форм вежливости. Роль интонации специфична лишь в одном: «Только на интонации, как на самом чутком, гибком и свободном моменте слова, это социальное происхождение легче всего обнаруживается» (72). Тем самым определяется ущербность «лингвистической точки зрения», то есть того, что в МФЯ будет названо «абстрактным объективизмом» (там будет уточнено, что не все лингвисты придерживаются такого подхода). «Для лингвистической точки зрения не существует, конечно, ни этого события (взаимного отношения говорящих.—В.А.), ни его живых участников—она имеет дело с абстрактным, голым словом и его абстрактными же моментами (фонетическим, морфологическим и пр.); поэтому-то целостный смысл слова и его идеологическая ценность – познавательная, политическая, эстетическая—недоступны для этой точки зрения. Как не может быть лингвистической логики или лингвистической политики, так не может быть и лингвистической поэтики» (74). Здесь видна скрытая полемика с теми, кто пытался построить такую поэтику; опять-таки вспоминается Виноградов. Последняя фраза приведенной цитаты перекидывает мост к рассмотрению вопроса об особенностях «слова в поэзии» (слова «художественный» и «поэтический» во всей статье используются как синонимы, а в примерах чаще речь идет о прозе). Указано, что в художественном тексте общий кругозор говорящего и слушателя (или, выражаясь по-современному, пресуппозиция) меньше, чем в «жизненных высказываниях», но он не может не существовать. «Наука до известной степени приближается к этому пределу—научное определение имеет минимум подразумеваемого; но. совсем обой-тись без подразумеваемого и она не может» (75). Тем более не может обойтись без него художественное творчество. Как указано в статье, «особенно важна в литературе роль подразумеваемых оценок. Можно сказать, что поэтическое произведение– могущественный конденсатор невысказанных социальных оценок: каждое слово насыщено ими. Эти-то социальные оценки и организуют художественную форму как свое непосредственное выражение. Оценками, прежде всего, определяется выбор слова автором и ощущение этого выбора (со-выбор) слушателем» (76). Далее рассматривается вопрос об отношении «словесного, лингвистического состава произведения» к целому произведению. «Ведь и художественное созерцание поэтического произведения при чтении исходит из графемы (т. е. зрительного образа написанного или напечатанного слова), но уже в следующий момент восприятия этот зрительный образ размыкается и почти погашается другими моментами слова – артикуляцией, звуковым образом, интонацией, значением, – а эти моменты, далее, выведут нас и вообще за пределы слова. И вот можно сказать, что чисто лингвистический момент произведения так относится к художественному целому, как графема относится к целому слову» (77). Такая аналогия любопытна. Но изучение графем в данном смысле (отмечу, что чаще термин «графема» в лингвистике имеет иное значение—письменного знака) мало интересует науку за исключением особой области – психологии чтения; тем самым аналогия дискредитирует «формалистическую эстетику», в том числе и в варианте Виноградова. «Там, где лингвистический анализ видит только слова и взаимоотношения между их абстрактными моментами (фонетическим, морфологическим, синтаксическим и др.), там для живого художест венного восприятия и конкретного социологического анализа раскрываются отношения между людьми, лишь отраженные и закрепленные в словесном материале. Слово—это костяк, который обрастает живой плотью только в процессе творческого восприятия, следовательно, только в процессе живого социального общения» (78). Итак, в статье подчеркивается в первую очередь сходство между «словом в жизни» и «словом в поэзии», а их различия – скорее количественные, чем качественные. Далее уточняются некоторые стандартные «моменты содержания», влияющие на языковую форму; при этом опять-таки речь идет и о «жизни», и о «поэзии». Первый из них – «ценностный ранг» героя по отношению к говорящему, двусторонние отношения вроде отношений «господин – раб, владыка—подданный, товарищ – товарищ и т. п.» (78). В связи с этим появляется очень редкое для круга Бахтина и уникальное в волошиновском цикле обращение к «экзотическому» материалу: «Некоторые языки, в особенности японский, обладают богатым и разнообразным арсеналом специальных лексических и грамматических форм, которые употребляют в строгой зависимости от ранга героя высказывания (этикет в языке)» (79). Японский язык действительно очень интересен в данном плане, см. об этом в Экскурсе 3. Приведу здесь главный вывод экскурса: если бы автор (авторы?) статьи мог (могли?) пользоваться более точными описаниями данного языка, эти данные могли бы дать еще больше материала для развиваемой в статье концепции: там передаются отношения не только между «автором» и «героем», но между всеми тремя участниками социального взаимодействия. Но языки различаются в этом плане: «то, что для японца является еще вопросом грамматики, для нас является уже вопросом стиля» (79). И снова параллель в «слове в поэзии»: в жанрах героического эпоса, оды и др. строго выражены иерархические отношения, тогда как в современной литературе они тоже выражаются, но менее четко. «Вторым определяющим стиль моментом взаимоотношения героя и творца является степень их близости друг к другу» (79). Здесь снова даны лингвистические иллюстрации: как общезначимые (различия первого, второго и третьего лица), так и опять (в последний раз в волошиновском цикле) «экзотические» (инклюзив и эксклюзив). В связи с инклюзивом и эксклюзивом (упомянуто его существование в языках аборигенов Австралии) говорится, что и этот «момент» может быть грамматикализован. В связи с обоими упомянутыми случаями грамматикализации дважды дана (кажется, единственный раз во всех сочинениях круга Бахтина) ссылка на В. фон Гумбольдта (впрочем, скорее всего, и она попала через посредство Э. Кассирера). В экскурсе 3 будет говориться о том, что в японском языке возможно грамматическое выражение всех типов отношений, зафиксированных в статье. Однако «в европейских языках эти и подобные им взаимоотношения между говорящими не находят себе особого грамматического выражения. Характер этих языков более абстрактен и не в такой степени способен отражать ситуацию высказывания своей грамматической структурой. Но зато эти взаимоотношения находят свое выражение – притом несравненно более тонкое и дифференцированное – в стиле и в интонации высказывания» (80). Редкое для круга Бахтина и, конечно, лишь попутное обращение к вопросам лингвистической типологии. Далее опять говорится о стилистическом использовании «момента» в художественном произведении, рассматриваются взаимоотношения автора, героя и слушателя в разных художественных стилях. В итоговой части статьи определяется отношение между анализом языкового материала и поэтикой в целом: «Технический анализ сведется, таким образом, к вопросу о том, какими лингвистическими средствами осуществляется социально-художественное задание формы. Но без знания этого задания, без уяснения предварительно его смысла, технический анализ—нелеп» (86). Рассматривая статью в целом, можно видеть, что лингвистика присутствует в ней, прежде всего, как «техника», играющая лишь вспомогательную роль и в «жизни», и в художественном творчестве. Между «словом в жизни» и «словом в поэзии» нет непроходимой грани. Есть лишь количественное различие в степени общности «кругозора» говорящего и слушателя (читателя): в «жизни» для успешности общения оно должно быть больше, чем в «поэзии». Тем самым анализ любого, не только художественного высказывания не должен быть чисто формальным, а должен быть содержательным. Более того, из последней приведенной цитаты видно, что «технический» анализ должен проводиться на основе полного знания всего содержания высказывания. И в 20-е гг. ХХ в., и в наше время наука поступает как раз наоборот: анализ содержания текста основан на предварительном лингвистическом анализе; разумеется, не обязательно этот анализ должен проводиться в явном виде. Когда, скажем, литературовед изучает содержание художественного текста, он уже опирается на знание значения каждого из слов этого текста и грамматических связей между ними. Обычно это знание можно не эксплицировать, исключая особые случаи (например, при неоднозначности), но оно всегда присутствует. В статье по сути призывается это игнорировать. В статье можно видеть приближение к тем проблемам, которые будут в центре внимания МФЯ. Здесь еще не рассматривается история лингвистики (как будет показано ниже, авторы МФЯ к 1926 г., очевидно, не знали концепцию Соссюра; в то же время термин «актуализированный» в статье может свидетельствовать о знакомстве с III. Балли). Но исследовательская практика лингвистов и представителей «лингвистической поэтики» (из последнихупомянут В. М. Жирмунский, а в подтексте, возможно, присутствует Виноградов) опровергается. Ее критика будет развита в МФЯ. Эту раннюю статью обьединяет с МФЯ и многое другое: и общий пафос борьбы со сведением языкового анализа к «техническому», и подчеркивание роли говорящего и слушающего в высказывании, и интерес к проблеме интонации. Однако есть и немало различий. Различия видны и в тематике. В МФЯ не рассмотрены вопросы «слова в поэзии» и построения социологической поэтики, хотя, судя по «Отчету», в первоначальном замысле книги они присутствовали. Но и если брать только тематику, связанную с теорией языка, то можно видеть при переходе от статьи к книге, с одной стороны, расширение тематики, с другой стороны, одну явную потерю: исчез «герой». В МФЯ постоянно говорится о говорящем и слушателе, но третий участник социального общения, выступающий в статье как живая личность, влияющая на сам процесс общения (даже если «герой» – не человек, он может олицетворяться), превращается в пассивную «тему» высказывания. Не удивительно, что в МФЯ не упомянуты ни японские формы вежливости, ни инклюзив и эксклюзив. В статье уже проявляется нечеткость терминологии, сохранившаяся и в МФЯ (по-разному, например, понимается соотношение «слова» и «высказывания»). Тем не менее ее идеи были интересными. Больших откликов в печати она, по-видимому, не вызвала. II.1.2. Вопросы языка в книге «Фрейдизм» Вышедшая в 1927 г. под именем В.Н. Волошинова книга «Фрейдизм», как и предшествовавшая ей статья 1925 г. «По ту сторону социального», стоит особняком среди волошиновского цикла (как и среди работ круга Бахтина в целом). Их тематика выходила за пределы и филологических наук, и, тем более, проблематики, над которой, как считалось, работал Волошинов в ИЛЯЗВ. Но статья стала первой ленинградской публикацией Волошинова, а книга—первой монографией. Основная проблематика книги, резко оценивающей учение Фрейда, выходит за пределы темы данной книги (хотя кое-что надо будет о ней сказать в четвертой главе в связи с вопросами построения марксистской науки в СССР). Отмечу лишь те ее немногочисленные места, которые как-то связаны с языком (в статье 1925 г. этой проблематики практически нет). Безусловно, здесь виден подход, аналогичный вышеупомянутой статье «Слово в жизни и слово в поэзии» (один раз упомянутой во «Фрейдизме» (157) в связи с тезисом о зависимости всякого высказывания от социальной ситуации), но с еще большим заострением социологизма. Например, среди критических замечаний З. Фрейду есть и такое: анализируемые Фрейдом словесные высказывания пациента во время сеанса психоанализа отражают не «динамику инди-видуальной души» (как утверждал Фрейд), а «социальную динамику взаимоотношений врача и пациента» (158). Как и в статье, подчеркнуто различие двух пониманий слова—в «узколингвистическом» и в «широком и конкретном социологическом смысле» (162); как и в статье, приоритет отдается второму. Примечательна и такая формулировка: «Всякое словесное высказывание человека является маленьким идеологическим построением» (166). Термин «идеология» не играет существенной роли в статье 1926 г., но станет ключевым в МФЯ. В отличие от статьи 1926 г. в книге специально говорится о внутренней речи (анализ которой занимал существенное место во фрейдизме). К числу немногих позитивных достижений критикуемого учения отнесено выявление «весьма тяжелых конфликтов между внутренней и внешней речью и между различными пластами внутренней речи»(104), хотя, разумеется, обьяснение конфликтов у Фрейда отвергается. Подчеркнуто отсутствие принципиальных различий между внутренней и внешней речью: внутренняя речь тоже «предполагает возможного слушателя, строится в направлении к нему. Внутренняя речь такой же продукт и выражение социального общения, как и речь внешняя» (158). Как отмечает современный исследователь, такой подход к внутренней речи, почти приравнивающий ее к внешней речи, был вскоре опровергнут Л. С. Выготским и Н. И. Жинкиным.[161] Хочется отметить и еще одно место книги, не имевшее, очевидно, специально лингвистического значения для автора (авторов?) «Фрейдизма», но существенное и для истории лингвистики. Дважды в книге критикуется общенаучный принцип, используемый, среди прочих ученых, и Фрейдом: «Психоаналитики… обьясняют форму с точки зрения старого принципа – наименьшей затраты сил. Формально художественно то, что требует от созерцающего минимальной траты энергии при максимальном результате. Этот принцип экономии… применен и Фрейдом при анализе техники острот и анекдотов» (140). «Что такое эта „экономическая точка зрения“ у Фрейда? – Просто огульное перенесение на психику старого как мир принципа „наименьшей траты сил“. Но примененный к субьективно-психическому материалу этот принцип, сам по себе пустой и еще ничего не говорящий, становится просто метафорой, поэтической фразеологией, не больше» (175). Отвергнутый во «Фрейдизме» «принцип экономии», «наименьшей траты сил» (кстати, отвергнутый и Лениным в «Материализме и эмпириокритицизме») часто использовался лингвистами разных школ для обьяснения причин изменений в языке. Об этом принципе говорил И.А. Бодуэн де Куртенэ еще в 1870 г..[162] Почти одновременно с «Фрейдизмом» идеи своего учителя развивал Е. Д. Поливанов, включавший принцип в свою марксистскую теорию языка.[163] Позже, в 50-е гг., данная концепция послужит темой целой книги французского лингвиста А. Мартине, имеющейся и в русском переводе.[164] Изменения, особенно фонетические и фонологические, обьяснялись «ленью» говорящего (термин Поливанова); сам же «принцип экономии» рассматривался лингвистами (к указанным именам надо добавить Шарля Балли и Романа Якобсона) как потребность говорящего, сдерживаемая потребностями слушающего (для которого важно, наоборот, максимальное различение того, что он воспринимает). То есть «принцип экономии» оказывался тесно связанным с процессом «социального общения», о котором постоянно говорится в волошиновском цикле. Но в данном случае на это во «Фрейдизме» и других работах цикла не было обращено особого внимания. II.2. История написания МФЯ II.2.1. Внешние обстоятельства написания книги, два ее компонента В истории написания МФЯ, несмотря на ряд важных публикаций Н. Л. Васильева и Н. А. Панькова, опирающихся на архивные документы, многое остается неясным. С декабря 1927 г. Волошинов стал «штатным аспирантом» ИЛЯЗВ,[165] хотя «сверхштатным аспирантом» он стал еще годом раньше, а в аспирантском личном деле датой поступления названо даже 1 сентября 1925 г..[166] Это личное дело, опубликованное Н. А. Паньковым целиком в ДКХ[167] и в главнейшей своей части в «Известиях РАН»,[168] служит основным источником сведений по работе над книгой; сейчас появился и его английский перевод.[169] Впрочем, конечно, надо учесть резонное предостережение публикатора документов: Волошинов в качестве секретаря подсекции методологии литературы сам готовил документы, относящиеся к себе самому, и мог иногда записывать и фиктивные данные.[170] Данные личного дела и других документов неопровержимо сви-детельствуют, пожалуй, лишь об одном: книга МФЯ в том виде, в каком мы ее знаем, сложилась из двух первоначально разных текстов. Один из этих текстов соответствовал двум первым, другой—третьей части книги (вероятно, кое-что появилось уже в процессе слияния двух текстов). Н. Л. Васильев указывает: «6 апреля 1928 г. канцелярия ИЛЯЗВа отсылает в ЛенОГИЗ (Ленинградское обьединение государственных издательств. – В. А.) рукопись книги Волошинова „Проблема передачи чужой речи (опыт социолингвистического исследования)“ обьемом в 10 п. л.».[171] По обьему около 10 печатных листов составляет вся книга МФЯ. Однако в издательство явно не была отправлена эта книга в окончательном виде. Этому противоречит и ее название, отражающее проблематику лишь третьей части книги. Этому противоречит и то, что из «Отчета», несомненно, появившегося после 6 апреля, ясно, что две первые части книги тогда в большей части еще не были написаны. Речь может идти лишь о плане отдельного издания третьей части, получившей в итоге совсем иное название, но в большей своей части (кроме первой главы) посвященной проблеме передачи чужой речи. Однако эта часть книги в окончательном виде составляет лишь около трех с половиной печатных листов. Существовал ли в природе более пространный текст, а если существовал, то какова его судьба? Или же в издательство было направлено нечто другое: то ли план-проспект книги, то ли нынешняя ее третья часть (вероятно, еще без первой главы)? Трудно об этом что-либо сказать. Личное дело дает, однако, несколько иную информацию. В отчете Волошинова о работе в аспирантуре, датированном 5 мая 1928 г., в числе выполненных их работ названа статья «Проблема передачи чужой речи (опыт социолингвистического исследования)», «принятая к печатанию в сборнике „Против идеализма в языкознании“, ГИЗ-ИЛЯЗВ, 1928 г. План статьи прилагается».[172] Название то же, что у упомянутой выше книги; в итоге не только оно не сохранилось, но во всех трех частях МФЯ нигде нет терминов «социолингвистический» или «социолингвистика» (они стали широко употребительными в СССР лишь с 60-х гг.). Однако речь идет не о книге, а о статье, предназначенной для публикации в сборнике, который, надо думать, действительно предполагался для издания, но так и не вышел (во всяком случае, нет никаких данных о его существовании). Можно предполагать, что, когда издание сборника не осуществилось, Волошинов решил присоединить готовую статью к книге на правах ее третьей части. Обьем статьи в «Отчете» не указан, но далее идет упомянутый план, уже именуемый «оглавлением». Это оглавление, также опубликованное Н. А. Паньковым,[173] соответствует оглавлениям второй, третьей и четвертой глав третьей части МФЯ (331, 341, 359) лишь с незначительными разночтениями. Вероятно, в отчет включено оглавление уже написанного текста, и эти три главы уже существовали к 5 мая. Неясно лишь их отношение к тексту, посланному в ОГИЗ 6 апреля. Одно из двух: либо в течение месяца текст был втрое сокращен, либо с самого начала существовал лишь текст, в итоге напечатанный в книге. Второе мне представляется более вероятным. Однако оглавление охватывает не всю третью часть книги. Нет там первой, самой короткой ее главы «Теория высказывания и проблема синтаксиса», единственной, выходящей за пределы изучения чужой речи. Вряд ли нужно было бы скрывать ее существование, если она уже была. Само содержание главы также свидетельствует в пользу того, что она была написана позже. Эта очень короткая глава (самая короткая в книге, если не считать введения) служит по содержанию связующим звеном между второй и третьей частями. Там сначала повторена критика «абстрактного объективизма» из второй части, к ней добавляется еще один тезис о невнимании этого направления в лингвистике к проблемам синтаксиса, ставится вопрос об изучении синтаксических проблем, а в заключение предлагается в виде опыта рассмотреть одну из таких проблем – проблему чужой речи (326–330). Очень естественно предположить, что глава появилась тогда, когда возникла идея издать вместе две первоначально разные работы. Для этого понадобилось как-то связать их по содержанию, поэтому была на последнем этапе написана эта главка. Ее появление, возможно, и потребовало дать третьей части более широкое название: «К истории форм высказывания в конструкциях языка (опыт применения социологического метода к проблемам синтаксиса)», хотя синтаксис в целом в ней кратко рассматривается лишь в первой главе. Итак, можно с уверенностью говорить о том, что большая часть третьей главы книги уже была написана до 5 мая 1928 г., а весьма вероятно, и до 6 апреля того же года. Лишь первая ее глава была добавлена на последнем этапе работы над книгой (видимо, во второй половине 1928 г., не ранее конца лета). Этот вывод может быть подтвержден еще одним наблюдением. Термин «абстрактный объективизм» в смысле, соответствующем второй части книги, в третьей части встречается только в первой главе, а далее он встречается лишь как эпитет, связанный с Ш. Балли. Последнее вполне соответствует употреблению термина в «Отчете», тогда как его более широкое употребление, видимо, появилось позднее (см. ниже). II.2.2. «Отчет» Волошинова и МФЯ Значительно сложнее что-то сказать о том, как появились две первые части книги. Здесь некоторую информацию можно извлечь из текста, условно именуемого мной «Отчетом» Волошинова, хотя, как уже говорилось, не во всем ему можно доверять. Этот текст, дважды опубликованный в 1995 г. и сохранившийся в составе личного дела аспиранта В. Н. Волошинова, самим Волошиновым озаглавлен: «Пути и некоторые руководящие мысли работы „Марксизм и философия языка (основы социологического метода в науке о языке)“». Под «руководящими мыслями» имеется в виду разбитый на 14 пунктов текст, содержащий фрагменты, где-то сходящиеся, где-то расходящиеся с текстом МФЯ. «План» и «руководящие мысли» приложены к собственно «Отчету о работе в ИЛЯЗВ аспиранта В. Н. Волошинова».[174] Он датирован, как уже говорилось, 5 мая 1928 г. Все данные тексты, очевидно, написаны в одно время и вряд ли указанное число сильно отличается от реального. Во-первых, «план» и «руководящие мысли» подлежали обсуждению в связи с концом учебного года. Во-вторых, текст «Отчета», безусловно, отражает этап работы над МФЯ, далекий от окончательного. Я должен здесь согласиться с критическим замечанием Н. Л. Ва-сильева по поводу моей публикации.[175] Из нее выходило, будто бы «Отчет» отражал положения некоторого более пространного текста, соответствовавшего первым двум частям МФЯ. Васильев совершенно справедливо замечает, что для такого вывода нет оснований.[176] Я, собственно говоря, так и не считал, просто выразился не очень аккуратно. Действительно, отчет в целом показывает разное состояние готовности разных работ. План трех глав последней части книги, очень детализированный и вполне совпадающий с итоговым оглавлением, свидетельствует о готовности соответствующего текста. Однако план книги «Марксизм и философия языка» лишь намечает проблемы, которые предпола-галось затронуть, и сильно расходится с тем, что получилось в итоге. «Руководящие мысли», покрывающие далеко не все пункты плана, производят впечатление готовых, но разрозненных фрагментов или развернутых пунктов плана далеко не законченной работы. Конечно, из этого не следует, что ничего больше не было написано вообще, но очень похоже на то, что в «Отчет» было включено все, что аспирант мог к маю 1928 г. представить. Тем самым очевидно, что третья часть книги в основном была написана раньше первых двух. Изучение «плана» и «руководящих мыслей» приводит к выводу: то и другое далеко не соответствует окончательному варианту книги. Единственное, что изменилось мало, – это название. Заголовок книги остался тем же, а в подзаголовке «основы» изменились на «основные проблемы». Во всем остальном изменения очень большие, причем очень сильно изменилась вторая часть и меньше первая, а разделы, где речь шла о марксизме, изменились в наименьшей степени. Обратимся сначала к «руководящим мыслям». Из четырнадцати пунктов лишь пять вошли в окончательный текст дословно или близко к тому, что есть в «Отчете»: это пункты 1–3, 12, 14. Пункты 5, 6, 10, 11 оказались сильно переработанными. Наконец, пункты 4, 7–9, 13 исчезли. Все исчезнувшие пункты, кроме последнего, относятся к проблематике литературоведения. Как уже отмечалось, эта проблематика занимала существенное место в более ранней статье «Слово в жизни и слово в поэзии», а «Отчет» оказывается здесь ближе к статье, чем к книге. Такая проблематика есть и в «плане», где есть такие пункты, как «Философия языка и проблемы поэтики», «Формальный метод и борьба с ним», «Лингвистика и поэтика», «Преобладающие типы идеологического общения в современной культуре», «Понижение тематизма слова в литературе и жизни». В МФЯ ничего этого нет. Последний из полностью опущенных в окончательном варианте пунктов—пункт 13, касающийся иных вопросов: речь идет о функциях языка. Перечисляются функции, которые выделяют лингвисты: коммуникативная, экспрессивная, номинативная, эстетическая, познавательная. Такой взгляд отвергается, поскольку коммуникативную функцию нельзя ставить в один ряд с другими: «Коммуникативная функция вовсе не является одной из функций языка, но выражает само существо его: где язык—там коммуникация. Все функции языка развиваются на основе коммуникации, являясь лишь оттенками ее».[177] В «плане» еще больше проблем, не реализовавшихся в книге. Сопоставляя его с «руководящими мыслями», можно видеть, что последние расположены в соответствии с развертыванием плана, развивая и детализируя многие его пункты и пропуская некоторые из них. Однако есть одно существенное несовпадение. «План» состоит из трех частей, но «руководящие мысли» более или менее охватывают две его первые части и вовсе не затрагивают третьей. Эта третья часть[178] называется «Опыт применения социологического метода к проблеме высказывания в истории языка» – название, перекликающееся с итоговым наименованием третьей части МФЯ, но более широкое. Далее идут весьма интересные названия разделов, в том числе: «Отражение условий речевого общения на структуре языка и формах высказывания (речевых выступлений)», «Раскрытие и осознание различных форм слова в зависимости от меняющихся условий общения. Диалектика слова», «Жизнь высказывания в современных условиях речевого общения», «Отрешение идеологического слова от реального пространства и времени», «Отрешение слова от говорящего», «Судьбы риторического слова» и другие. Первая из указанных тем заставляет вспомнить проблематику, поставленную в статье 1926 г. в связи с отражением в языке социальной иерархии и степени близости участников ситуации; вероятно, в полном варианте книги об этих проблемах говорилось бы здесь. Среди прочих присутствует здесь и проблема чужой речи, которой, судя по плану, должна была быть посвящена вторая из четырех глав третьей части. Однако это – не тема всей третьей части, а лишь одна из ее тем. Не получили развития и многие пункты плана второй части книги, который сильно расходится с окончательным вариантом (в первой части расхождений меньше). Так, отраженное в «руководящих мыслях» положение о функциях языка входило в предполагаемую четвертую главу этой части, где рассмотрению подлежала проблема коммуникации в разных ее аспектах. Не были написаны и такие разделы, как «Грамматика и стилистика», «Грамматика и логика» и другие. В итоге оказывается, что очень многие темы теории языка, которые первоначально планировалось охватить, не были затронуты в книге (написанный пункт о функциях языка, возможно, был исключен, по-скольку его некуда было вставить). Причин могло быть три. Во-первых, самая простая: для написания всего того, что предполагалось, могло просто не хватить времени. Во-вторых, в связи с расширением в конечном варианте книги историографической проблематики для данных вопросов уже не оставалось места. В-третьих, эта часть плана могла вызвать серьезную критику. К числу пунктов, которые сохранились в сильно переработанном виде, относятся пункты, где речь идет о монологе и диалоге (частично пункт 10 и полностью пункт 11), и пункты, где говорится об истории лингвистики (пункты 5, 6 и частично 10). О последней проблеме речь особо пойдет ниже. Пункты «руководящих мыслей», целиком или в основном оставшиеся неизменными, распадаются на две группы. Во-первых, это три пункта, относящиеся к самому началу книги и касающиеся наиболее общих вопросов. Можно сказать, что начало книги (за существенным исключением, касающимся проблемы знака) уже присутствует в отчете. И, что требует внимания, там уже есть большинство марксистских формулировок МФЯ. Если отвлечься от краткого «Введения», не отраженного в отчете и, видимо, писавшегося в самом конце работы над книгой, то можно сказать, что весь марксизм, содержащийся в МФЯ, уже существовал к маю 1928 г. А в это время еще не сформировались ни концепция знака, ни анализ двух направлений в лингвистике, ни разграничение темы и значения, ни многое другое. Два других сохраненных пункта 12 и 14 касаются частных фрагментов текста, которые в отличие от пункта 13 нашли себе место в книге. Первый из них посвящен соотношению между высказыванием и непрерывным речевым общением, он попал в итоге в главу, посвященную «индивидуалистическому субьективизму». Второй фрагмент, слегка переработанный, касается социальной оценки в языке, здесь явно развивается тематика «Слова в жизни и слова в поэзии», ср. именно здесь оставшийся в МФЯ термин «социальный кругозор». Но входит этот фрагмент в главу о теме и значении, не имеющую аналогов в «Отчете». Есть еще некоторые совпадающие фрагменты. Например, хотя пункт 10 в итоге сильно изменился, имеющийся в нем кусок с критикой понятия закона у!младограмматиков оставлен почти неизменным. Наконец, в «Отчете» нет даже в виде пунктов плана очень многого из того, что реально вошло в МФЯ. Хотя первая часть изменилась меньше, чем вторая, прибавилось многое, прежде всего концепция знака. В «Отчете» термин «знак» отсутствует вообще, а в отдельных местах видно, как он был впоследствии добавлен. Например, в оглавлении первой главы первой части в «Отчете» есть пункт: «Слово как идеологический феномен par excellence», а в книге находим на этом месте: «Слово как идеологический знак par excellence» (221). Еще более расходится вторая часть, где вообще надо говорить о новом тексте книги, совпадающем с «Отчетом» лишь в отдельных случаях. Сам план книги и ее тематика здесь иные. В «плане» «Отчета» есть пункт «Краткий очерк западной и русской философии слова», который должен был завершать первую часть книги. Ему, видимо, соответствовал пункт 6 «руководящих мыслей», в котором идет речь об «оживлении принципиальных и методологических интересов внутри самой лингвистики».[179] В предыдущем пункте 5 речь шла о философах. Из этого краткого пункта выросло больше половины второй части книги, где в главы, посвященные разбору направлений лингвистики (не только современной), вкраплены некоторые куски, содержащиеся в «Отчете». В «Отчете» даже там, где речь идет о лингвистических концепциях, нет ничего похожего. Процитирую большую часть пункта 6 «руководящих указаний»: «В лингвистике пробуждается обостренное и смелое осознание своих общефилософских предпосылок (неустранимых ни в одной положительной науке) и методологических тенденций. Достаточно назвать школу K. Vossler'a (идеалистическая неофилология), сумевшую необычно широко раздвинуть кругозор лингвистического мышления и углубить лингвистическую проблематику, правда, на почве несколько неопределенного философского идеализма. Не меньшее значение имеет школа уже умершего лингвиста Антона Марти, философия языка которого, опубликованная еще в начале века, в настоящее время оказывает громадное влияние. В связи с учением Марти, старое гумбольдтовское учение о внутренней форме языка выражается в новом виде в работах литературоведов Гёфеля, Вальцеля, Эрматтингера и др. Чисто лингвистические работы и импульсы к ним исходят из школы философа-гегельянца Бенедетто Кроче. Большое общеметодологическое значение в лингвистике имеет и школа Сиверса. Но кроме этих собственно лингвистических направлений в настоящее время слагается особая дисциплина – «наука о выражении», главными представителями которой являются Отмар Руц и графолог Klages (интуитивист). Большой методологический интерес представляют работы женевского лингвиста Bally. Влияние абстрактного объективизма Bally очень велико не только в Западной Европе, но и у нас в России. Существенны также методологические предпосылки таких лингвистов, как Сос-сюр, Ван-Гиннекен (психологическая лингвистика) и др. Особое место занимают психолого-лингвистические исследования Карла Бюлера и Эрдмана».[180] Этот очерк роднит с окончательным текстом, прежде всего, очень высокая оценка Фосслера и его школы. Однако приведенное упоминание этой школы – единственное в отчете, нет ничего и о связях данной школы с предшественниками (Гумбольдт упомянут лишь в связи с Марти по вопросу о внутренней форме языка, которая как раз в МФЯ не упомянута). Из 14 имен ученых ХХ в. присутствующих в приведенной цитате, в окончательном тексте остались шесть: К. Фосслер, А. Марти, Б. Кроче, Ш. Балли, Ф. де Соссюр, К. Бюлер. Меняются и оценки: школа Марти уже не стоит в одном ряду со школой Фосслера, а сам Марти упомянут лишь вскользь. Еще важнее то, что в паре «Соссюр – Балли» в МФЯ на первое место выставлен уже не второй, а первый. В то же время много новых имен от Лейбница до Шор. Расхождение нельзя обьяснить тем, что книга к маю 1928 г. была уже написана, а авторы представили в виде отчета совсем другой текст (хотя профессиональные бахтинисты, как показывает опыт, могут все, что угодно, обосновать как «карнавальное» или «масочное» действие). «Отчет» явно показывает незавершенность работы над тем, что потом стало двумя первыми частями книги. К тому же ряд положений «Отчета» указывает на недостаточную эрудицию, а то и на недостаточный профессионализм в области лингвистики того (тех?), кто его писал; в книге это отчасти преодолено. Плохое владение материалом лингвистики особенно очевидно в области ее истории. Виден достаточно случайный подбор имен в отчете, а среди имен преобладают немецкие, хотя Германия тогда уже потеряла значение центра мировой лингвистики. Главное смешано с второстепенным, упомянуты явно периферийные ученые вплоть до «графолога» и нет гораздо более важных. Особенно странен для любого человека, минимально знающего историю лингвистики, пункт, где лидером одного из основных направлений в лингвистике признан Шарль Балли, тогда как Ф. де Соссюр—один из «рядовых» представителей этого направления вместе с Я. ван Гиннекеном. Хорошо известно, что именно Балли был последователем Соссюра и одним из издателей его главного труда, но никак не наоборот. А сильно сейчас забытый ван Гиннекен был совсем далек и от Соссюра, и от Балли. Происхождение очерка в пункте 6 очевидно: человек, не начитанный в данной области знаний (пусть даже с лингвистическим образованием, как Волошинов), идет в библиотеку и читает все, что ему попадется под руку, выделяя наиболее для себя интересное. При этом он привык читать, прежде всего, литературу на немецком языке. Это не противоречит тому, что какие-то имена могли быть ему и раньше знакомы, как Карл Фосслер, печатавшийся в журнале «Логос», и Шарль Балли, упоминавшийся у Виноградова. В МФЯ иерархия другая: «табель о рангах» в основном выдерживается, за исключением по-прежнему очень высокой оценки школы Фосслера, что было принципиально. Зато Балли уже находится на втором плане по сравнению с Соссюром, а к ним добавлен и третий представитель Женевской школы – Альбер Сеше, не названный в «Отчете», тогда как ван Гиннекен исключен из списка. Про автора «Отчета» трудно сказать, читал ли он когда-нибудь Соссюра или судит о нем понаслышке, через Балли. А в МФЯ очевиден очень внимательный анализ «Курса» Соссюра. Можно предположить, что значительная доработка книги происходила в промежутке между представлением и обсуждением «Отчета» (май и, может быть, июнь 1928 г.) и сдачей книги в печать (не позже осени 1928 г., если в январе 1929 г. книга была уже опубликована: 23 января 1929 г. Волошинов дарил ее Медведеву). Этому, казалось бы, может противоречить тот факт, что статья «Новейшие течения лингвистической мысли на Западе» (сокращенный вариант как раз той части МФЯ, которой не было в «Отчете») помечена 1928 г. Но, вероятно, она печаталась параллельно с книгой, выйдя чуть раньше. И надо отметить еще одну фразу, которую обычно рассматривают только в связи с проблемой авторства МФЯ: слова Е. А. Бахтиной, запомнившиеся С. Г. Бочарову: «Помнишь, Мишенька, как ты диктовал ее (книгу.—В. А.) Валентину Николаевичу на даче в Финляндии?».[181] К вопросу о «диктовке» я вер-нусь в экскурсе 2. Сейчас нам важно то, что, как указывает В. Л. Махлин, речь идет о даче в Юкках (разумеется, не в Финляндии, а в советской части Карельского перешейка) и о лете 1928 г..[182] Следовательно, работа над книгой шла и после «Отчета». Диктовка не может относиться ни к ее третьей части, ни к тем фрагментам (например, марксистским), которые уже были представлены в «Отчете». Видимо, за лето сложились историко-лингвистические и теоретико-лингвистические разделы книги, которые потом были напечатаны и в виде статьи. Причины, заставившие столь существенно изменить за короткое время концепцию книги, конечно, не поддаются точному восстановлению. Они могли быть результатом авторских размышлений, но могли быть и связаны с критическими замечаниями, кем-то высказанными по поводу отчета. Обе причины, разумеется, не исключают друг друга. Нельзя не учитывать, что с «Отчетом» знакомился такой значи-тельный (и, безусловно, хорошо знавший положение дел в мировой лингвистике) языковед, как Л. П. Якубинский. Его замечания могли повлиять на изменение концепции книги. Может быть, в обсуждении участвовали и другие профессиональные лингвисты (например, A. А. Холодович). Также, безусловно, в обсуждении участвовали B. А. Десницкий и другие литературоведы. Одно из гипотетических замечаний, почти наверняка прозвучавшее, уже обсуждалось в конце первой главы: это необходимость считаться с Марром. Об этом мог говорить кто угодно: от Л.П. Яку-бинского, тогда увлекавшегося «новым учением», до специалистов по литературе. Еще одно гипотетическое замечание легко рекон-струировать, поскольку на него дан прямой ответ. В самом начале третьей части МФЯ читаем: «Проблема сравнительного языковедения, очень важная в современной философии языка вследствие того огромного места, какое занимает это языкознание в новое время, к сожалению, в пределах настоящей работы осталась вовсе не затронутой. Проблема эта очень сложна, и для самого поверхностного анализа ее потребовалось бы значительное расширение книги» (326). Среди участвовавших в обсуждении, безусловно, были люди с традиционным филологическим образованием, для которых научное языкознание ассоциировалось со сравнительно-историчес-ким. Им могла быть странной сама проблематика книги. Другой случай, когда очень вероятно влияние обсуждения «Отчета», – это исключение из книги всей литературоведческой проблематики. Обсуждался «Отчет» в кругу, где преобладали литературоведы, и вполне естественно, что именно данная проблематика вызвала больше всего замечаний и несогласий. Может быть, было решено перенести все эти вопросы в другую книгу, которую также предполагал писать Волошинов: «Введение в социологическую поэтику». В том же отчете от 5 мая 1928 г. указаны четыре уже написанные главы этой книги,[183] судьба которой загадочна. Наконец, остается вопрос о расширении историко-лингвисти-ческой и теоретико-лингвистической части, самый серьезный. Изменения в оценках ряда лингвистов могут обьясняться двумя причинами: замечаниями профессионального лингвиста (тут естественна кандидатура Якубинского) или чтением соответствующей литературы. Безусловно, гипотетический лингвист мог и указать на подходящие обзоры и очерки по лингвистической историографии. В МФЯ большую роль играют не раз упоминаемые обзоры такого рода М. Н. Петерсона (1923) и особенно Р. О. Шор (1926). Резко разойдясь с Шор по принципиальным оценкам, авторы МФЯ, однако, активно использовали ее (его, как они думали) фактический материал и историографический анализ, прежде всего положение о «Курсе» Соссюра как «главной» книге современной западной науки. «Отчет» не показывает, что его автор (авторы?) был знаком с этими обзорами, вероятно, они стали ему (им) известны на более позднем этапе. Можно предположить, что перенос основного внимания с немецкого языкознания на «Курс» Соссюра, главный объект критики в МФЯ, сильно повлиял на всю концепцию книги. Полемика с «абстрактным объективизмом» выдвинула на первый план тематику, которая поначалу не предполагалась или предполагалась как второстепенная. Под влиянием Соссюра могла появиться и концепция знака. Проблемы же, фигурировавшие в «плане» и «руководящих мыслях» (кроме проблем марксизма), отошли на второй план и большей частью были исключены. Могло сыграть роль и то, что когда появилась возможность быстро издать книгу (а издана она была очень быстро), авторы уже не имели времени полностью реализовать первоначальный план и лишь добавили готовую работу о чужой речи, которую не удалось издать отдельно. Теперь можно непосредственно обратиться к концепции МФЯ. Этому посвящена следующая глава. Экскурс 2 ПРОБЛЕМА АВТОРСТВА «СПОРНЫХ ТЕКСТОВ» 1. Состояние вопроса и его неразрешимость Проблема авторства МФЯ и других работ волошиновского цикла, а также некоторых публикаций П. Н. Медведева (так называемых «спорных текстов») обсуждалась многократно. Еще в 1995 г. Н.Л. Васильев отмечал, что этот вопрос «оброс уже солидной библиографией (на нескольких языках)».[184] За прошедшие годы она еще разрослась, и я вовсе не собираюсь перечислять ее всю. Важно лишь выявить основные точки зрения и попытаться разобраться в этом запутанном вопросе. Как указывает Н. Л. Васильев, «к числу так называемых „спорных текстов“ чаще всего относят (иногда со ссылками на устные высказывания самого Бахтина) книги „Фрейдизм“, „Формальный метод в литературоведении“, „Марксизм и философия языка“ и статью „Слово в жизни и слово в поэзии“; реже (с оговорками) статьи Волошинова „О границах поэтики и лингвистики“, „По ту сторону социального“, „Новейшие течения лингвистической мысли на Западе“, его триптих в журнале „Литературная учеба“ и некоторые другие исследования, вышедшие из бахтинского круга».[185] Все перечисленные сочинения опубликованы под именем Волошинова, кроме книги «Формальный метод в литературоведении», изданной под именем Медведева. Этот список требует некоторых коррективов. Вряд ли можно одновременно полностью относить к «спорным текстам» МФЯ и «с оговорками» – статью «Новейшие течения лингвистической мысли на Западе», поскольку последняя – лишь перепечатка части книги с незначительными разночтениями (вроде именования Соссю-ра «давно умершим» в книге и просто «умершим» в статье). Требует уточнения и формулировка «некоторые другие исследования»: под ними, вероятно, имеются в виду статья И. И. Канаева «Современный витализм» (упоминаемая Васильевым ниже) и те статьи Медведева, которые по содержанию примыкают к «Формальному методу», прежде всего статья «Ученый сальеризм». Сразу надо отметить несимметричность между Волошиновым и Медведевым: наследие последнего никогда не включается в «спорные тексты» полностью (не только ранние и поздние работы, писавшиеся вдали от Бахтина, но и часть публикаций второй половины 20-х гг.), а наследие Валентина Николаевича включается сюда целиком (по крайней мере, в известной нам части). Исключение составляют разве что музыковедческие публикации времен Витебска. А его публикации в Ленинграде перечислены в процитированном списке почти полностью, кроме лишь рецензии на Виноградова в журнале «Звезда». Вряд ли кто-то считает, что именно она – один-единственный текст, принадлежащий Волошинову. Гораздо распространеннее мнение о том, что Волошинов сам ничего не писал (по крайней мере, после отьезда из Витебска). Завершенный вид версия приобрела в томе,[186] куда в качестве работ Бахтина включено (вместе с «Современным витализмом», «Ученым сальеризмом» и «Формальным методом…») все изданное под именем Волошинова в 1926–1930 гг. Такая версия существует давно, хотя до 70-х гг. не проникала в печать. Одно из свидетельств – написанные в первой половине 50-х гг. воспоминания О. М. Фрейденберг (полностью до сих пор не опубликованные). В них Волошинов предстает как «элегантный молодой человек и эстет, автор лингвистической работы, написанной для него Блохиным» (цитируется по[187]). Фрейденберг утверждает, что Волошинов и ей предлагал нечто подобное, она отка-залась и их отношения прервались. Воспоминания писались спустя много лет и содержат явные неточности. Фамилия Бахтина явно ничего не говорила Фрейденберг, и она ее перепутала; вдобавок Воло-шинов назван сотрудником Яфетического института АН СССР, где он никогда не работал. Надо учитывать и крайнюю субьективность этих воспоминаний, написанных в годы, когда Фрейденберг была отставлена от работы. Они переполнены крайне резкими характеристиками очень многих знакомых ей ученых: И. И. Мещанинова, И. А. Орбели, И. И. Толстого и др.; в то же время оценки Марра завышены. Принимать на веру оценки Фрейденберг (что в наши дни нередко делается) никак нельзя. Но ясно, что в отношении «Блохи-на» она пересказывает реально ходившие слухи. Имеются данные и о том, что другая известная ленинградская исследовательница Л. Я. Гинзбург, хорошо знавшая Волошинова и Медведева, также считала автором «спорных текстов» Бахтина: «В книге В. Н. Волошинова „Марксизм и философия языка“ (1929) все или почти все, по мнению Л. Я., принадлежит Бахтину».[188] Наконец, В. В. Иванов указывает, что о принадлежности той же книги Бахтину он узнал еще в 1956 г. (когда эта книга была совершенно забыта) от В.В.Виноградова.[189] Ниже будет упомянуто еще несколько имен. Тем не менее до начала 70-х гг. в печати книга всегда упоминалась как работа Волошинова. Под этим именем вышло и первое ее зарубежное издание 1973 г. Однако в том же 1973 г. в Тарту появилась статья В. В. Иванова, основанная на его докладе 1970 г. в Лаборатории вычислительной лингвистики при МГУ. Там в подстрочном примечании говорилось: «Основной текст работ 1–5 и 7 (имеются в виду главные „спорные тексты“, в том числе под номером 5 МФЯ. – В. А.) принадлежит М. М. Бахтину. Его ученики В. Н. Волошинов и П. Н. Медведев, под фамилиями которых они были опубликованы, произвели лишь небольшие вставки и изменения отдельных частей (в некоторых случаях, как в (5), и заголовков) этих статей и книг. Принадлежность всех работ одному автору, подтвержденная свидетельствами очевидцев, явствует из самого текста».[190] Это, по-видимому, первое печатное высказывание такого рода (еще при жизни Бахтина). Отмечу, что версия об изменении заглавия Волошиновым ничем не подтверждается: как уже упоминалось, книга на всех этапах имела одинаковое название. О каком-либо первоначальном заголовке Бахтина данных нет. Уже через два года в статье «Психоанализ» 3-го издания Большой советской энциклопедии (автор М. Н. Эпштейн) в числе ученых, применявших положения психоанализа в борьбе против формализма и вульгарного социологизма, был назван «В. Волошинов (М. Бахтин)».[191] Такая формулировка, во-первых, приписывала Бахтину волошиновский цикл уже в массовом издании, во-вторых, открывала возможность считать, что Волошинов – просто псевдоним Бахтина. Такое мнение также существовало (некоторое время так считал и я), вот пример из статьи 70-х гг.: «М. М. Бахтину, в частности, принадлежит книга „Марксизм и философия языка“ (Л., 1929), которую он опубликовал под псевдонимом В. Н. Волошинова».[192] Даже в 90-е гг. Н. Л. Васильев должен был подчеркивать: «Волошинов был вполне реальным человеком, а не мифологемой».[193] В 70-е гг., впрочем, имя Волошинова могло у нас рассматриваться и безотносительно к Бахтину: в соседнем томе БСЭ в статье «Речь» (автор А. А. Леонтьев) МФЯ присутствует в библиографии как сочинение Волошинова без упоминания Бахтина.[194] Но к 80-м и особенно к началу 90-х гг. возобладала точка зрения, четко представленная в каталоге РГБ (бывшей Библиотеки имени Ленина). Там под именем Валентина Николаевича Волошино-ва нет ни одного издания, но стоит карточка со словами: «под этим именем публиковал свои работы М. М. Бахтин», на букву Б и надо искать волошиновские публикации (в каталоге Исторической библиотеки в Москве – то же самое). Идея же о том, что «спорные тексты» все же в какой-то небольшой части принадлежат Волошинову и Медведеву, высказанная Ивановым или Гинзбург, затем стала вытесняться идеей о том, что Бахтин – их единственный автор, наиболее активно отстаиваемой И. В. Пешковым. Впрочем, в 90-е гг. стали высказываться разные точки зрения на этот счет, активно опровергать единоличную принадлежность «спорных текстов» Бахтину стали Н. Л. Васильев и Ю. П. Медведев (сын П. Н. Медведева). Сейчас МФЯ и другие работы волошиновского цикла издаются то под именем Бахтина,[195] то (реже) под именем Волошинова.[196] Что касается аргументов в пользу полного или частичного авторства Бахтина, то наиболее полный (хотя, видимо, не исчерпывающий) их перечень приводит Н. Л. Васильев: 1) Свидетельства и высказывания – прямые и косвенные – лиц, знавших Бахтина или интервьюировавших его. 2) Ссылки на участников литературной жизни 1920-х гг. (В. Б. Шкловского, В. В. Виноградова, Н. Я. Берковского), приписывавших именно Бахтину критику формального метода в литературоведении и языкознании. 3) Сообщения Н. А. Волошиновой (Алексеевской) и Е. А. Бахтиной о том, что отдельные «спорные» книги либо принадлежат Бахтину, либо диктовались им Волошинову, либо готовились к изданию в доме Бахтиных. 4) Согласие и последующий отказ Бахтина подписать документ о его авторском праве на некоторые работы, вышедшие под именами Волошинова и Медведева. 5) Упоминание Бахтиным в разговоре с С. Г. Бочаровым (21 ноября 1974 г.) о том, что во время следствия по делу «Воскресения» ему задавали вопрос о секрете странного авторства. 6) Методологическая и текстологическая близость «спорных текстов» к авторизованным работам Бахтина. 7) Документальное подтверждение И. И. Канаевым бахтинского авторства статьи «Современный витализм», косвенно подкрепляющее версию о возможном участии Бахтина в написании работ Волошинова. 8) Отсутствие у Бахтина ссылок на «спорные тексты», а также публикаций (и попыток к этому) 1925–1928 гг..[197] Рассмотрим эти аргументы (из них четвертый и пятый не имеют самостоятельного значения и могут быть разобраны вместе с соответственно первым и вторым, зато восьмой явно распадается на два). Первый аргумент – свидетельства самого Бахтина. Кажется, нет никаких свидетельств такого рода, относящихся к 20—50-м гг. Все нам известное сказано или написано в последние полтора десятилетия жизни Михаила Михайловича. Эти свидетельства распадаются на два класса: верифицируемые (письменные или записанные на магнитофон) и неверифицируемые (устные рассказы, переданные мемуаристами). Первый класс, прежде всего, включает в себя письмо Бахтина В. В. Кожинову от 10 января 1961 г. и беседы с В. Д. Дувакиным 1973 г. Письмо Кожинову уже несколько раз публиковалось и многократно цитировалось. Рассмотрю наиболее полное издание всей переписки двух видных ученых, подготовленное Н. А. Паньковым,[198] позволяющее рассмотреть слова Бахтина в контексте их написания. Переписка Бахтина с Кожиновым началась по инициативе последнего в ноябре 1960 г. В третьем по счету письме от 25 декабря того же года (подписано пятью сотрудниками Института мировой литературы АН СССР, но кусок, который будет далее цитироваться, написан от имени Кожинова) говорится: «Я (то есть В. Кожинов) пишу теоретическую работу о художественной речи… В связи с этим мне очень интересно было бы узнать Ваше мнение о двух работах, посвященных одинаковым проблемам. Это давно ценимые мной книги: В. Волошинов. „Марксизм и философия языка“ и П. Медведев „Формальный метод в литературоведении“… Замечу, что В. В. Виноградов (общеизвестный академик)… указал на совпадение теории художественной речи в этих двух книгах и в Вашей книге о Достоевском. И, по-моему, это небезосновательно. Михаил Михайлович, знаете ли Вы эти книги и как Вы относитесь к ним? Мне было бы интересно хотя бы очень короткое Ваше суждение об этом. Простите, что беспокою Вас этими мелочами. Дело в том, что все мы в вопросах художественной речи стоим на той позиции, которая выразилась в упомянутых книгах».[199] Под «нами» имеются в виду, помимо автора письма, С. Г. Бочаров, Г. Д. Гачев, П. В. Палиев-ский, В. Д. Сквозников. В это время автор письма был знаком с Бахтиным лишь заочно и явно не хотел раскрывать все карты. Достаточно ясно, что вопрос был связан не столько в связи с теорией художественной речи, сколько с интересовавшим Кожинова вопросом авторства этих двух книг. Как видно из последующих писем, он уже слышал к тому времени об их принадлежности Бахтину и, говоря о книгах (которые обьединены общностью концепций, методологии, но все же не «посвящены одинаковым проблемам»), провоцировал собеседника на прояснение проблемы авторства. Ответ от 10 января показывает, что Бахтин это хорошо понял. Он писал: «Книги „Формальный метод“ и „Марксизм и философия языка“ мне очень хорошо известны. В. Н. Волошинов и П. Н. Медведев – мои покойные друзья; в период создания этих книг мы работали в самом тесном творческом контакте. Более того, в основу этих книг и моей работы о Достоевском положена общая концепция языка и речевого произведения. В этом отношении В. В. Виноградов совершенно прав. Должен заметить, что наличие общей концепции и контакта в работе не снижает самостоятельности и оригинальности каждой из этих книг. Что касается до других работ П. Н. Медведева и В. Н. Волошинова, то они лежат в иной плоскости, не отражают общей концепции и в создании их я никакого участия не принимал. Этой концепции языка и речи, изложенной в указанных книгах без достаточной полноты и не всегда вразумительно, я придерживаюсь и до сих пор, хотя за тридцать лет она совершила, конечно, известную эволюцию. Мне было приятно узнать, что она имеет сторонников и сейчас. По существу же самой концепции разрешите мне написать позже, когда я несколько разгружусь и буду чувствовать себя лучше».[200] А дальше продолжения диалога не последовало, хотя переписка продолжалась еще долго. Речь в ней идет о многих проблемах, в том числе научных. Подробно обсуждаются проблемы книг о Достоевском и Рабле, речь заходит и о поздних работах Бахтина по лингвистике, но о «спорном цикле» почти ничего. Более трех лет он вообще не упоминается в переписке, затем разговор заводит Кожинов в пись-ме от 5 ноября 1964 г.: «Я только что перечитал (первый раз читал очень давно и весьма плохо понял) „Марксизм и философию языка“ (псевдо-Волошинова). Ваши идеи о двух направлениях в лингвистике, об ограниченности соссюрианства, о проблеме различия „сигнала“ и „знака“ и многое другое замечательны и необходимы сегодня. Я собираюсь писать о структурализме в семиотике и не смогу обой-тись без этого. Придется, конечно, цитировать Волошинова (вернее, я собираюсь не цитировать, а пересказывать). Но очень прошу Вас позволить мне указать, что Волошинов – ваш ученик или, по крайней мере, соратник. Ведь, кроме всего прочего, В. В. Виноградов, Н. Я. Берковский… В. Б. Шкловский и даже Дымшиц знают точно, что книга написана Вами по крайней мере на 9/10».[201] Кожинов здесь в отличие от первого письма четко выражает свое мнение о принадлежности МФЯ. Но Бахтин явно не намерен продолжать диалог по данной теме, в ответном письме от 16 ноября 1964 г. отвечая лишь на прямой вопрос: «Что касается до Волоши-нова, то Вы с полным правом можете назвать его моим учеником»[202] (как отмечает Н. А. Паньков в комментарии,[203] Кожинов ничего об этом тогда не написал). И всё. Больше имя Волошинова (как и Медведева) в переписке не встречается. Уже здесь видно, что Бахтин не был склонен упоми-нать это имя. Вернемся к письму от 10 января 1961 г. Как мне представляется, это самый серьезный документ по вопросу о «спорных текстах» из всего, что было сказано Бахтиным. И безусловно, только здесь он всерьез высказался о своем отношении к их идеям и о развитии этих идей в своих последующих работах. Отмечу и то, что письма Кожи-нову, особенно первые, написанные тогда, когда Бахтин ничего не знал о своем собеседнике, по тону очень серьезны, в них совершенно нет легенд о себе и желания мистифицировать собеседника, что имеется, например, в беседах с Дувакиным. Позже Бахтин явно избегал упоминания «спорных текстов» на бумаге. С этим, вероятно, связана и фиксируемая Н. Л. Васильевым история с отказом (после первоначального согласия) подписать документ об авторском праве на эти тексты. Лишь в 1973 г. мы снова имеем прямой голос Михаила Михайловича в беседах с Дувакиным. Однако для решения данного вопроса эти беседы дают очень немногое, причем умолчания дают, пожалуй, больше, чем прямые слова. О «спорных текстах» речь идет в одной, уже многократно обсуждавшейся фразе: «У меня был близкий друг – Волошинов. Он автор книги „Марксизм и философия языка“, книги, которую мне, так сказать, приписывают».[204] Этот короткий текст И. В. Пешков изучает очень детально, пытаясь с помощью риторических приемов вычитать косвенное признание авторства.[205] Однако из него нельзя никак это вывести, как нельзя вывести и обратное. Констатируется бесспорный факт того, что книгу приписывают Бахтину, и всё! Отмечу, что во всех магнитофонных беседах заметно отсутствие особого желания рассказывать о Волошинове. О Медведеве речь заходит явно чаще, причем отзывы Бахтина не очень благожелательны; он, например, называет его книгу о Блоке «пустяковой» и «барахольной».[206] А о Волошинове первый раз речь заходит в связи с тем, что он познакомил Бахтина с Вячеславом Ивановым[207] (Н. Л. Васильев считает, что эта встреча произошла в 1924 г.,[208] хотя у Бахтина явно речь идет о событии дореволюционного времени). Как раз здесь попутно он назван «близким другом» и автором МФЯ. Потом Волошинов упомянут в числе других участников круга, «который называют сейчас „круг Бахтина“»,[209] здесь же сказано, что Волошинов был с Бахтиным в Невеле и Витебске. Последний раз Волошинов упомянут как «маленький» поэт, выступавший в салоне М. В. Юдиной, а также как «музыкант, композитор».[210] Помимо редкости упоминаний «близкого друга», заметно и желание отослать собеседника к распространенным мнениям: «мне, так сказать, приписывают», «называют сейчас». О Волошинове неизвестной по другим источникам информации мало. Самое существенное, пожалуй, – свидетельство о знакомстве Волошинова с Бахтиным еще в Петрограде не позднее 1917 г. Впрочем, речь уже шла о недостоверности многих утверждений Бахтина в беседах. Н. Л. Васильев, анализируя эти слова о Волошинове, отмечает: «Бахтин совершенно игнорирует в данном случае Волошинова как ученого, словно его восприятие личности друга „замкнулось“ на не-вельско-витебском периоде их общения». В связи же со словами о «приписываемой» книге он пишет: «Не свидетельство ли это того, что Волошинов доленинградского и ленинградского периодов представлял собой в сознании Бахтина как бы двух людей, с трудом „уживавшихся“ друг с другом: поэта, музыканта – и филолога, философа?».[211] Точнее, «поэт, музыкант» в его сознании был, а был ли там «филолог, философ» – неизвестно. Кстати, и В. В. Иванов свидетельствует, что в разговорах с ним Бахтин о Медведеве говорил плохо, а о Волошинове не говорил никогда.[212] Как указывает Н. А. Паньков, «по словам ряда мемуаристов (и в том числе В. В. Кожинова), вспоминавших о последних годах жизни Бахтина, он говорил о книгах „Марксизм и философия языка“ и „Формальный метод в литературоведении“ (а также о вышедшей под именем Волошинова книге „Фрейдизм“) очень неохотно».[213] Сравнительно много он написал о них в письме Кожино-ву, может быть, и потому, что к нему обратились по их поводу в первый раз. Потом, когда вопрос об авторстве стал задаваться часто, он старался избегать ответа, особенно письменного. Характерно и то, что в беседах с Дувакиным фамилия Медведева фигурирует часто, но ни разу не упомянут «Формальный метод» (в отличие от его работ, не приписываемых Бахтину). Однако в устных беседах Бахтин должен был как-то отвечать на многочисленные вопросы об авторстве. И здесь бросается в глаза то, что сказанное им «несколько настораживает своей противоречи-востью»;[214] см. об этом также.[215] Говорилось весьма разное, хотя в некоторых рамках: кажется, никто из мемуаристов не зафиксировал слов о том, что Бахтин не имел никакого отношения к МФЯ и «Формальному методу». Вот одно из записанных свидетельств: «Отвечая на мой вопрос об авторстве книг, подписанных именами Медведева и Волошинова, Михаил Михайлович назвал своим созданием книгу о формальном методе. Про другие же работы Бахтин сказал, что в них выражены его идеи, развитые им в лекциях для круга учеников. Он отрицал, что у Волошинова есть что-то самостоятельное, и отмечал в своих отношениях с ровесником, как я записал, „естественное соотношение между учителем и учеником“».[216] О МФЯ похоже на сказанное в письме Кожинову, но «общая концепция» превращается в идеи Бахтина. Н. А. Паньков, исходя прежде всего из своих бесед с В. В. Ко-жиновым, отмечает, что Бахтин в последние годы жизни по поводу «спорных текстов» «иногда признавался, что написал их „основной текст“. От официальных претензий на авторство названных книг Бахтин. отказался, кстати, низко оценивая эти книги – из-за их вынужденно марксистского колорита».[217] Опять не совсем то же самое, что в письме Кожинову и в предшествующем высказывании, но сходство есть. Об отказе Бахтина под конец жизни брать ответственность за марксистские разделы «спорных текстов» пишет и В. В. Иванов, вспоминающий слова Бахтина: «Вячеслав Всеволодович, неужели Вы думаете, что я мог бы поставить свое имя на книге под названием „Марксизм и философия языка“. Он интонацией выделил слово „марксизм“».[218] Правда, Иванов делает из этого вывод, что и тексты «фиктивного автора-марксиста» МФЯ тоже был написаны целиком Бахтиным,[219] но сама концепция «фиктивного автора» спорна. Но есть и другие свидетельства. С. Г. Бочаров вспоминал: Бахтин в беседах с ним говорил, что МФЯ, «Формальный метод», «Фрейдизм» и «Слово в жизни и слово в поэзии» написаны им «с начала до конца»;[220] а ведь из письма Кожинову вытекает, что Бахтин не имел отношения к «Фрейдизму». В. В. Иванов вспоминал похожие утверждения Бахтина о его единоличном авторстве и о том, что Волошинов и Медведев сами предложили издать книги под псевдонимами.[221] Еще одно из свидетельств такого рода повлияло на Р. Якобсона, который в 1979 г. писал югославскому специалисту по Бахтину Р. Матияшевичу: «Профессор Браун Университета (Providence) Томас G. Winner посетил Бахтина незадолго до его смерти и тот прямо заявил Виннеру: „Книга „Марксизм и философия языка“ написана мною“. Несколько московских лингвистов передавали мне то же, со слов Бахтина».[222] Точка зрения Якобсона, несомненно, повлияла на мнения западных ученых, хотя представление о Бахтине как единственном авторе там все же не стало столь общепринятым, как у нас. Итак, высказывания Бахтина оказываются противоречивыми. Нельзя не учитывать и его склонность к мистификациям, и его возможное желание говорить собеседникам то, что они хотели услышать (что-то они могли и неточно запомнить). Можно согласиться с мнением Д. Шеферда: не следует преувеличивать значение устных версий об авторстве, часто противоречивых.[223] Но есть некоторый инвариант всего этого. С одной стороны, это признание ответственности за идеи, содержащиеся в МФЯ и «Формальном методе», с другой стороны, явно недоброжелательное отношение к покойным друзьям и к «спорным текстам» в целом, все сильнее выражавшееся по мере укрепления отношений старого ученого с молодыми почитателями. Собеседники Бахтина 60—70-х гг. переживали этап переоценки ценностей и расставания с марксизмом, поэтому их волновала, прежде всего, марксистская проблематика, а Михаил Михайлович, безусловно, стимулировал их поиски и сам специально говорил об этом. Безусловно, в 60—70-е гг. Бахтин уже не мог относиться к марксизму так, как это проявляется в МФЯ и других работах (из чего не следует, что его отношение к этому учению все гда должно было быть одинаковым, см. главу четвертую). Однако в МФЯ и других работах волошиновского цикла его могло не удовлет-ворять и многое другое; см. в главе шестой об эволюции концепции языка в работах Бахтина 50-х гг. по сравнению с МФЯ. В целом же можно сказать одно: противоречивые высказывания Бахтина (из которых самым достоверным следует считать самое первое в письме Кожинову) дают основания считать, что он участвовал в написании МФЯ и, возможно, других работ волошиновского цикла, но не позволяют установить границы авторства. Хотя среди его высказываний есть и такие, где говорится о его единоличном авторстве, нельзя на основе всей совокупности того, что мы знаем, гово-рить об этом как о чем-то твердо установленном. Следующие аргументы, приводимые Н. Л. Васильевым, имеют скорее дополнительный характер. Второй аргумент – о мнении многих ленинградских ученых в пользу авторства Бахтина. Примеры таких мнений приводились выше. К нему примыкает и пятый аргумент о расспросах Бахтина на следствии по этому поводу. Если эти расспросы действительно имели место, то они были отражением тех же разговоров, безусловно, имевших место в Ленинграде с конца 20-х гг., с самого времени появления волошиновского цикла. Показательно, что эти версии идут из среды людей, живших тогда в Ленинграде и в той или иной степени знакомых с Волошиновым (и Медведевым), но не знавших Бахтина, как Фрейденберг, или знавших его только как автора книги о Достоевском, как Виноградов. Можно предполагать, что слух (от кого он первоначально шел, неизвестно) поначалу, во-первых, был связан с оценками Волошинова и Медведева, а не Бахтина, во-вторых, тогда не связывался с марксистской проблематикой книги (такая связь стала актуальной много позже). Пожалуй, наиболее четко мнение, которое могло лежать в основе подобных разговоров, выразила много лет спустя Л. Я. Гинзбург: «Мы же знали этих людей. Не могли они так глубоко писать. Это же были примитивные люди».[224] Рассказ О. М. Фрей-денберг, безусловно, при всей ее субьективности отражает такое же представление о Волошинове. Вспоминаю и свой разговор с В. Н. Ярцевой, хотя она не высказала какого-либо мнения об авторстве МФЯ и других работ: она передала устойчивое, видимо, мнение о Волоши-нове в Пединституте имени Герцена, согласно которому он (в отличие, скажем, от популярного Якубинского) ничего собой не представлял. Все то, что мы теперь знаем о круге Бахтина и о Волошинове (здесь особо надо отметить разыскания Н. Л. Васильева и Д. А. Юно-ва), не подтверждает этих мнений. Надо также отметить и материалы о юношеских годах Волошинова, связанных с розенкрейцерством,[225] и публикацию того, что писала о нем А. И. Цветаева, высоко чтившая Волошинова даже после того, как тот увлекся «колдовским фолиантом» Маркса.[226] Даже такой сторонник авторства Бахтина, как В. В. Иванов, пишет: «Полагаю, что и вклад самого Волошинова в подготовку книги о философии языка мог быть немалым: он был образованным филологом».[227] Но видимо, Волошинову, поздно пришедшему в среду ленинградских филологов, не удалось там стать «своим», отношения его с большинством лингвистов и литературоведов не сложились. Родным для него был сначала круг розенкрейцеров, затем круг Бахтина, с которым он был связан много лет (если верить рассказам Бахтина Дувакину, то Волошинов из всего этого круга был связан с Бахтиным дольше всего, еще с Петрограда 1916 или 1917 г.); в отличие от самого Михаила Михайловича он сделал попытку выйти за пределы этого круга на более широкое пространство, но это у него (в отличие от Медведева и Пумпянского) до конца не получилось. Может быть, поэтому он и очень легко выпал в начале 30-х гг. из этой среды ленинградских филологов. В любом случае, однако, все эти рассказы лишь свидетельствуют об общественном мнении в отношении Волошинова (и Медведева), но не о самом авторстве текстов. Сообщения жены Бахтина и первой жены Волошинова также могут иметь лишь дополнительный характер, хотя, разумеется, у бесхитростной Елены Александровны не могло быть желания мистифицировать своих собеседников. Вот ее уже приводившиеся слова о МФЯ: «Помнишь, Мишенька, как ты диктовал ее Валентину Николаевичу на даче в Финляндии?» Это, безусловно, важное свидетельство, подтверждающее, что Бахтин принимал участие в написании МФЯ. Из него, однако, не следует, что он диктовал всю книгу с начала и до конца, а сам факт диктовки не означает, что Волошинов выступал только в функции переписчика и не вносил чего-то в продиктованный текст. Как сказано во второй главе, «дача в Финляндии» – это лето 1928 г., когда, очевидно, уже существовали третья часть МФЯ и ряд разделов первой части (в том числе те, где речь идет о марксизме). Стало быть, диктовка могла относиться ко второй части, где как раз содержится «концепция языка и речевого произведения», и к некоторым разделам первой части; см. об этом.[228] В.В.Иванов передает также, что Елена Александровна вспоминала и о том, что ее муж был автором «Фрейдизма», текст которого она переписывала.[229] Все эти свидетельства опять-таки подтверждают и иногда уточняют участие Бахтина в написании волошиновского цикла, но не дают ответа на вопрос о границах его участия. Следующий аргумент связан с «методологической и текстологической близостью» «спорных текстов» с текстами, подписанными Бахтиным. Методологическая близость не может быть решающим аргументом: иначе в любом случае надо было бы сочинения всей научной школы приписывать ее главе. Слова Бахтина Свительскому о «несамостоятельности» Волошинова как раз естественно связываются с тем, что Волошинов писал книгу сам, но на основе идей учителя. Вопрос о текстологической близости серьезнее. Попытки такого анализа без применения точных методов делал Н. И. Николаев,[230] подход которого достаточно фрагментарен. Недавно И. В. Пешков предпринял попытку статистическими методами доказать принадлежность Бахтину «спорных текстов»;[231] перепечатано в последнем на сегодняшний день переиздании волошиновского цикла.[232] Эта попытка, однако, не убеждает. Исследователь даже не скрывает того, что результат ему известен заранее и остается лишь подобрать доказательства. Он берет «спорные тексты» и тексты, подписанные именем Бахтина, и демонстрирует высокий процент общих словосочетаний, например, таких, как в СССР и Бенедетто Кроче. По поводу подобных сочинений еще до публикации Пешкова Н. Перлина справедливо писала: «Каждый, желающий сыграть роль адвоката дьявола, может взять текст и доказать „авторство Бахтина“»[233] (например, может взять текст бесспорных статей Медведева). Статистические методы, которыми еще на моей памяти увлекались как «точными», сами по себе ничего не доказывают и не опровергают, если не разработан метод сопоставления индивидуальных стилей. Высокий процент совпадений в словосочетаниях может достигаться либо за счет общей тематики, либо за счет «внутрицеховых» привычек, либо за счет индивидуального стиля, но общепризнанных критериев разграничения пока что нет. Не говорю уже о необходимости отсеивать фразеологизмы и тем более сочетания с предлогами, совпадения которых вряд ли можно считать показательными. Так что я не думаю, что сейчас проблема текстологической близости или отдаленности «спорных текстов» с несомненно бахтинскими может быть строго решена. Здесь я согласен с Н. Л. Васильевым.[234] Седьмой аргумент, связанный со статьей И. И. Канаева, как и указывает сам Н. Л. Васильев, может лишь «косвенно подкреплять версию о возможном участии Бахтина в написании работ Волошинова»; сам по себе он ничего не доказывает и не опровергает. Отмечу, что даже В. Л. Махлин, один из самых убежденных сторонников принадлежности всех текстов Бахтину, признает: «Современный витализм» – «единственный из „спорных текстов“, авторство которых принадлежит М. Бахтину неоспоримо».[235] Вопрос об отсутствии у Бахтина ссылок на «спорные тексты» уже достаточно изучен, прежде всего, тем же Н. Л. Васильевым. Он перечисляет ссылки разных «спорных текстов» друг на друга.[236] Это, прежде всего, ссылки внутри волошиновского цикла на более ранние публикации, а также ссылки на «Формальный метод» в статье 1930 г. «О границах поэтики и лингвистики» и ссылки на «Слово в жизни и слово в поэзии» в «Формальном методе». Все это не выглядит удивительным: перекрестные ссылки между Волошино-вым и Медведевым касаются рассмотрения сходной тематики. Например, в «О границах поэтики и лингвистики» имеется частный спор с «Формальным методом»: в последней работе влияние Женевской школы на В. В. Виноградова не считается определяющим, тогда как во всем волошиновском цикле точка зрения иная[237] (представляется, что точка зрения в «Формальном методе» более справедлива). Это же относится и к большинству ссылок Волошинова на самого себя. Упоминание «Фрейдизма» в МФЯ (238) также оказывается вполне естественным, поскольку здесь речь заходит о психологии. Но это касается только взаимных ссылок внутри «спорных текстов». «Ни в одной из авторизованных работ Бахтин не упоминает имени Волошинова (как и Медведева) и не ссылается на его труды, что по меньшей мере странно, поскольку любой исследователь должен отражать предшествующие публикации по затронутой им теме, даже если они его собственные. Лишь в одном из мемуаров о Бахтине говорится о непроизвольном упоминании им книги „Фрейдизм“».[238] Речь идет о воспоминаниях многолетней сослуживицы Бахтина по Саранску В. Б. Естифеевой: в связи с вопросом о влиянии философов на творчество писателей «он (Бахтин. – В. А.) порекомендовал мне ряд книг. Среди них была работа В. Н. Во-лошинова о Фрейде».[239] Этот случай, однако, уникален лишь в том смысле, что Бахтин порекомендовал работу волошиновского цикла по своей инициативе. Кожинову он также порекомендовал пользоваться книгами Волошинова и Медведева, но в ответ на обращение собеседника. Само по себе отсутствие ссылок не всегда может быть показательно. Например, отсутствие ссылок на МФЯ в «Проблемах творчества Достоевского» или ссылок на эту книгу в последних по времени публикациях Волошинова может быть связано просто с различием тематики (в первом варианте книги о Достоевском в отличие от второго речь совсем не идет о лингвистике). Однако ссылок на МФЯ у Бахтина нет и там, где речь заходит о языке, например, в «Проблемах речевых жанров», работе неоконченной, но, безусловно, авторизованной. Но тут надо учесть еще один фактор, упомянутый Васильевым: «В воспоминаниях о Бахтине не отмечается и факт наличия в его домашней библиотеке трудов Волошинова и Медведева, приписываемых ему, что тоже выглядит странным, если они создавались при участии последнего (хотя мы должны принять во внимание драматические обстоятельства жизни Бахтина – многочисленные переезды, имущественные потери и т. п.); скорее наоборот – подчеркивается неожиданность появления указанных трудов в „поле зрения“ ученого».[240] В.Б.Естифеева вспоминает, что порекомендованную книгу «Фрейдизм» ей с трудом удалось достать у книголюба; стало быть, у Бахтина в Саранске ее не было. Конечно, нет данных о том, были ли у него там МФЯ и другие «спорные тексты» (а книга о Достоевском явно была, при ее подготовке к переизданию он не просил найти экземпляр), но так ли нужно было Бахтину ссылаться на малоизвестную книгу, идеи которой он в ряде вопросов преодолел? Полемика вряд ли была необходимой уже по причине малой известности издания, которого у Бахтина, может быть, и не было под рукой. Там же, где идеи МФЯ у него получили продолжение, он, вполне вероятно, удерживал их в памяти. Все сказанное сохраняет силу при любом соотношении авторства. В связи со всем этим Н. Л. Васильев затрагивает еще один вопрос. Он отмечает, что при полном отсутствии сохранившихся дарственных книжных надписей Бахтина Волошинову и Медведеву или их надписей Бахтину (что, разумеется, ни о чем не свидетельствует: книги могли не сохраниться) есть надпись Волошинова Медведеву. «В архивах бывшего КГБ сохранился экземпляр МФЯ, подаренный Медведеву со следующей надписью: „Павлу не только „дружески“, но и с любовью. Валентин 19 23/I 29“».[241] Слово «дружески» в кавычках – очевидно, цитата из не дошедшей до нас надписи Медведева Волошинову, скорее всего, на вышедшем незадолго до этого «Формальном методе». Эта надпись – довольно серь-езный аргумент против версии о Волошинове как чисто фиктивном авторе. Перед Медведевым ему не надо было играть роль мнимо-ре-ального автора (как и Медведеву перед Волошиновым), столь же невероятно, что они играли эти роли в расчете на то, что книги с надписями дойдут до потомков. Очевидно, что Волошинов действительно считал себя автором книги (это не исключает того, что туда могли войти идеи, шедшие от Бахтина). Последний аргумент, разбираемый Н. Л. Васильевым, связан с отсутствием у Бахтина подписанных собственным именем «публикаций (и попыток к этому) в 1925–1928 гг.». Но значит ли это, что в те годы Бахтин не занимался ничем, кроме написания «спорных текстов»? В первом экскурсе уже говорилось о его «незавершенности как стиле работы» и о нелюбви к обиванию порогов в редакциях. Книга о Достоевском – достаточно большой текст (по обьему превосходящий МФЯ и «Фрейдизм»), вышедший почти одновременно с МФЯ. Несомненно, у Бахтина в те годы были и другие тексты, не получившие завершения и не всегда дошедшие до нас. Плюс к этому лекции о литературе и философские беседы с друзьями. А волошиновский цикл охватывает не только 1925–1928 гг., но и два следующих года, когда у Бахтина вышли книга и две статьи. Опять-таки все это не сви-детельствует ни за, ни против авторства Бахтина. Вероятно, к аргументам в пользу авторства Бахтина, перечисленным Васильевым, могут быть добавлены другие. Остановлюсь лишь на одном, естественно приходящем в голову. Печатная активность Волошинова внезапно оборвалась в середине 1930 г. Дата очень близка ко времени отьезда Бахтина в Кустанай. После этого до самой смерти ни одного выступления в печати! Сам Н. Л. Васильев главной причиной «резкого снижения печатной активности» (не снижения, а полного прекращения!) считает «кампанию критики МФЯ».[242] Но ведь не одного его тогда ругали, а среди, например, языковедов, обруганных в погромном издании,[243] кажется, никто более не прекратил публиковаться совсем. К тому же основная печатная критика происходила в 1931–1932 гг., а прекращение публикаций произошло раньше, примерно за год до ее начала. В случае принятия гипотезы о «подставном авторстве» обьяснение того, почему Волошинов замолчал, очень естественно: потеряв возможность использовать тексты, написанные Бахтиным, Волошинов не мог ничего написать сам (иная ситуация в случае Медведева, который активно печатался вплоть до ареста). Однако можно предположить и другое: круг Бахтина, лишившись центра, распался, а Волошинов, вытолкнутый из привычной среды, растерялся и не смог приспособиться к состоянию духовного одиночества. Впрочем, прекращение публикаций еще не означает прекращения творческой деятельности; к тому же надо учитывать и болезнь, от которой Волошинов страдал в последние годы жизни. И после 1930 г. Волошинов читал курсы лекций, сначала в Институте имени Герцена, затем в ЛИПКРИ. Н. Л. Васильев, ссылаясь на Д. А. Юнова, занимающегося архивом Волошинова, пишет, что «Волошинов являлся автором ряда монографических работ, о которых ранее не было известно»;[244] вопрос, правда, в том, когда написаны эти работы. Безусловно, их публикация может совершенно по-новому поставить вопрос об авторстве Волошинова. Следует указать и на еще одну гипотезу. Неоднородность текста МФЯ, особенно разрыв между третьей частью и предшествующими двумя, может рассматриваться как свидетельство их принадлежности двум авторам. Естественно при этом предположить, что первые две части МФЯ принадлежат Бахтину, а третья Волошинову, сейчас к этому склоняется и Н. Л. Васильев.[245] Об этом говорил А. А. Леонтьев в докладе на конференции по истории советской лингвистики в Институте языкознания РАН в январе 1995 г. Но опять-таки нет данных ни для подтверждения, ни для опровержения этой гипотезы. Материалы, приведенные во второй главе, показывают, что первоначально третья часть МФЯ готовилась как отдельная работа, но о том, писалась ли она отдельным автором, данных нет. Итак, все сказанное приводит к двум выводам. Во-первых, есть серьезные основания считать МФЯ и, с гораздо меньшей уверенно-стью, другие публикации Волошинова написанными с участием Бахтина. В первую очередь это авторство касается теоретических идей книги. Во-вторых, нет достоверных данных в пользу того, что Воло-шинов не принимал участия в написании книги или изданных под его именем статей. Точное разграничение авторства двух авторов не может быть проведено на основе имеющихся данных. Безопаснее счи-тать волошиновский цикл произведением двух авторов и говорить о его создателях во множественном числе, хотя в написании части статей, скорее всего, Бахтин непосредственного участия не принимал (однако и в этом случае Волошинов мог ориентироваться на идеи главы своего кружка). Как замечает В. Л. Махлин по поводу «спорных текстов», у нас «авторство Бахтина чаще принимается на фактических основаниях и в силу его авторитета».[246] Фактические основания, однако, оказываются, спорными, а авторитет – не есть основание, хотя, конечно, неявно он играет в атрибуции текстов значительную роль. За рубежом же сейчас все более преобладает точка зрения о Волошинове как равноправном авторе МФЯ. Примером может слу-жить конференция «В отсутствие мастера: неизвестный круг Бахтина», организованная в октябре 1999 г. Бахтинским центром при университете Шеффилда (Великобритания). Как подчеркнуто во вводной статье сборника, изданного по материалам конференции,[247] основной пафос конференции заключался в признании самостоятельной ценности за каждым из участников круга Бахтина, в том числе и за Волошиновым. Лишь один из выступавших на конференции решительно отстаивал тезис о единоличном авторстве Бахтина, и это как раз был один из представителей России; участники конференции из других стран единодушно считали иначе. Один из британских участников конференции пишет: «Современное состояние исследований „спорных текстов“ не может убедительно опро-вергнуть предположение о том, что „Формальный метод“ и „Марксизм и философия языка“ были написаны теми, чьи имена стоят на обложках их первых изданий».[248] Все сказанное, однако, не означает принятия точки зрения, высказанной Н. К. Бонецкой, также сдержанно относящейся к идеям о единоличном авторстве Бахтина: «Пока в этих трудах („спорных текстах“. – В. А.) с достоверностью не обозначен собственный „бахтин-ский“ элемент, привлекать их к разговору о творчестве Бахтина мы не считаем научно корректным».[249] Спорными представляются и попытки отделить Бахтина от Волошинова, предпринимаемые, например, в интересной статье;[250] см. также.[251] Здесь предлагается, например, считать, что Бахтин (в частности, в «Слове в романе») был ближе к неокантианству, а Волошинов последовательно исходил из идей противников этого направления, в том числе К. Бюлера (см. об этом пятую главу). Однако имеющиеся различия могут трактоваться и как изменение позиции самого Бахтина со временем. Все, что исходило из круга Бахтина, имело отношение к его творчеству. Круг Бахтина в 20-е гг. коллективно вырабатывал общие концепции, сам Михаил Михайлович был лишь «первым среди равных». По существу именно это он и подтвердил в письме Кожинову. Поэтому, например, лингвистическая концепция несомненных работ Бахтина, включая «Проблемы речевых жанров» или фрагмент о металингви-стике в «Проблемах поэтики Достоевского», должна рассматриваться с учетом концепции МФЯ, развитием которой она являлась. 2. Возможная гипотеза о разграничении авторства Все дальнейшее в данном экскурсе следует рассматривать лишь как умозрительную гипотезу о возможном распределении ролей между авторами МФЯ (о других работах волошиновского цикла речь специально идти не будет). Фактическими подтверждениями или опровержениями ее я не располагаю Еще раз напомню о словах Михаила Михайловича из письма Ко-жинову: «В период создания этих книг (МФЯ и „Формального метода“. – В. А.) мы работали в самом тесном творческом контакте. Более того, в основу этих книг и моей работы о Достоевском положена общая концепция языка и речевого произведения». Эти слова И. В. Пешков, на мой взгляд, безосновательно, старается интерпретировать как доказательство единого авторства: «Не очень понятно, как концепция книги может существовать отдельно от самой книги».[252] Примеров такой «отдельности» сколько угодно. Достаточно указать на распространенный речевой жанр кандидатской диссертации, где (разумеется, не всегда, но часто) концепция принадлежит руководителю, а текст – диссертанту. Коллективная разработка тех или иных идей и проблем и их публикация под одним именем или именами части разработчиков – ситуация, распространенная в науке. Приведу лишь два примера из наиболее знакомой мне области лингвистики. Главный оппонент МФЯ в этой науке – Фердинанд де Соссюр, у которого рассматривается лишь главный теоретический труд – «Курс общей лингвистики». А вопрос об авторстве этого труда (в отличие от других, игнорируемых в МФЯ работ Соссюра) не менее сложен, чем вопрос об авторстве МФЯ, и также породил обширную литературу. А. А. Холодович (когда-то один из знакомых Волошинова) писал уже в 70-е гг.: «Не боясь вступить в конфликт с истиной, мы могли бы констатировать, что эта книга вышла спустя пять лет после смерти Ф. де Соссюра, но мы не решились бы утверждать, что она вышла спустя пять лет после смерти ее автора».[253] В высказывании есть неточность: книга вышла на самом деле через три года после смерти Соссюра. Соссюр умер в 1913 г., ни разу не высказав в печати свои теоретические идеи. Он лишь излагал их в лекциях перед студентами. Кое-что здесь имело параллели с черновыми набросками Соссюра, сохранившимися в его архиве, но многое имело характер импровизаций у доски. После его смерти два его младших коллеги по Женевскому университету, также упоминаемые в МФЯ, Шарль Балли и Альбер Сеше решили издать его курс по студенческим конспектам (черновики не привлекались и стали известны позже). Как сейчас выясняется, идея издания принадлежит Балли, а основную работу по подготовке текста провел Сеше. «Курс» вышел в 1916 г. и сразу стал знаменит. Хотя сейчас наследие Соссюра, включая все дошедшие до нас черновики и наброски, хорошо изучено (многое из этого имеется и в русском переводе[254]), но вся мировая известность этого ученого все-таки связана с «Курсом»; ср. соответствующие реальности слова Бахтина в беседе с Дувакиным: «Те произведения (Сос-сюра. – В. А.), которые были напечатаны при жизни, не имели большого влияния».[255] Однако впоследствии выяснилось, что фрагменты прочитанных в разное время трех курсов совсем по-иному скомпонованы, многое изменено, а кое-что и написано заново. Обзор этих изменений см..[256] Таким образом, авторов у «Курса» по существу три (собственно соссюровская часть выделяется с трудом, а разграничить, что внес Балли и что внес Сеше, нельзя). Даже после выявления того, что было и чего не было в студенческих конспектах, остается немало загадок. Например, принято считать, что знаменитая фраза, которой заканчивается «Курс»: «Единственным и истинным объектом лингвистики является язык, рассматриваемый в себе и для себя»,[257] «всецело на совести издателей», поскольку ни в одном студенческом конспекте этой фразы нет.[258] Но эта фраза гораздо больше соответствует исследовательской программе самого Соссюра, чем программе Балли и особенно Сеше. Две основные книги последнего, только сейчас вышедшие в русском переводе,[259] от-нюдь не посвящены «языку в себе и для себя». Почему не предположить, что Соссюр говорил что-то подобное в разговоре с Балли или Сеше? Данных нет. Еще одна проблема, о которой редко вспоминают. За восемь лет до «Курса» вышла теоретическая книга его ученика Альбера Сеше, ныне изданная по-русски.[260] И в этой книге содержатся многие идеи, очень близкие к идеям «Курса», не обратившие, однако, в 1908 г. на себя большого внимания. Один из историков лингвистики даже выступил со статьей, названной «Соссюр как ученик Сеше».[261] Но в ряде случаев приоритет Соссюра установлен на основе его черновиков, относящихся к периоду гораздо раньше 1908 г. Что Сеше взял у Соссюра (может быть, также в связи с устными беседами), что Соссюр взял у Сеше, а что было результатом параллельного развития идей? Многое восстановить уже нельзя. Вопрос о соотношении идей Сеше и Соссюра я специально рассматриваю в публикации.[262] Если бы «Курс» был издан под тремя фамилиями, то имя Соссю-ра вряд ли было бы так знаменито: при жизни у него была всего одна монография, изданная еще в 1878 г. (автору тогда был 21 год!) и к 10-м гг. ХХ в. основательно забытая (снова ее вспомнили уже благодаря «Курсу»). А Балли и Сеше и перед 1916 г., и после него активно работали. Но издатели «Курса» скромно отошли в тень в память о старшем коллеге. И мировая слава посмертно досталась ученому благодаря книге, которую он не писал и не собирался писать. Ситуация с МФЯ оказалась иной во многом из-за того, что Бахтин знаменит и независимо от «спорных текстов», тогда как у Волошинова более ничего нет. Второй пример связан с Московской фонологической школой, занимавшей видное место в советском языкознании 30—70-х гг. ХХ в. Известно, что школа сложилась в конце 1920-х – начале 1930-х гг. как обьединение пяти лингвистов. Это были (по алфавиту): Р. И. Аване-сов, П. С. Кузнецов, А. А. Реформатский, В. Н. Сидоров и А. М. Сухотин. В 30-е гг. они были очень тесно сплочены и постоянно общались между собой. Но в эти годы они имели мало возможностей публиковаться и реализовывали свои идеи, прежде всего, в устном общении, а во второй половине 30-х гг. также в лекциях для студентов. Лишь в 1941 г. вышли две первые статьи с изложением фонологической концепции школы.[263] После войны публикаций стало намного больше, но тогда уже не было Сухотина, умершего в 1942 г. От этого ученого остались важные переводы лингвистической литературы (прежде всего первый изданный русский перевод «Курса» Соссюра), но очень мало собственных публикаций. Среди остальных основателей школы важнейшую роль играл Владимир Николаевич Сидоров (имя этого ученого, кстати, встречается у Бахтина в черновиках «Проблемы речевых жанров»). Эту роль отмечали все другие члены школы. Такие отзывы собраны в томе, изданном к столетию со дня рождения этого ученого[264] (далее приводим лишь номера страниц издания). Р. И. Аванесов: «В. Н. Сидоров и А. М. Сухотин были в значительной мере „дрожжами“, на которых всходило „тесто“ МФШ» (18). Сын П. С. Кузнецова: «Отец… говорил, что при разработке идей Московской фонологической школы главным генератором идей является Сидоров, что во всех совместных с Аванесовым работах основная мысль принадлежит Сидорову» (24). То же Кузнецов говорил и нам, его студентам. А.А. Реформатский в письме Сидорову: «А идей-то у тебя на собрание бы сочинений хватило. Особо ценю: гиперфонему и различие вариаций и вариантов – это краеугольные камни Московской школы» (37). Он же после смерти Сидорова: «Владимир Николаевич был… источником теоретической мысли, тем аккумулятором, который питал и Рубена Аване-сова, и Петю Кузнецова, и меня» (393). Сходен и отзыв наблюдателя со стороны – С. Б. Бернштейна: «Он оказывал огромное влияние на окружающих, это был блестящий человек» (77). Один из учеников Сидорова называет его «ученым-мыслителем, а не ученым-писателем» (121). Другой его ученик пишет: «Для Сидорова теория была нечто строящееся, а не построенное» (82). Похоже на Бахтина? Но в этом же издании отмечены и другие черты личности Сидорова. Люди, его знавшие, единодушно отмечают, что этот блестящий лингвист хорошо умел формулировать свои идеи в устном общении, но с трудом переносил их на бумагу. Реформатский: «При своем остром уме и большой работоспособности Володя был очень неоперативным» (23). Он же в вышеупомянутом письме отмечает «ма-лопись» своего друга (37). То же отмечают и его ученики: «Огромное количество его блестящих мыслей осталось только в его устной речи, не были превращены в статьи и книги» (83). «Его талантливые соображения по истории отдельных слов и выражений. ни письменной, ни тем более печатной фиксации не получили» (88). «Владимир Николаевич не написал работ, где были бы изложены его лексикологические наблюдения и теоретические обобщения»; они «не нашли отражения в печатных трудах, а остались лишь устным преданием, и то, к сожалению, в небольшой своей части» (93–94). «Многое, к чему он пришел, о чем читал, что щедро раздавал друзьям и ученикам, ока-залось даже не записанным» (112). Вот еще мнения и воспоминания людей, знавших ученого. М. В. Панов вспоминал его постоянные слова: «Зачем же я буду сейчас писать эту статью? Я же уже всё вам рассказал» (78). Он же приводит другое высказывание Сидорова: «Это уж проверено: как расска-жешь, – пропадает охота писать. Мысль изреченная есть дело, а раз дело сделано, его еще раз делать – это тоска и ненужность» (83). Многим запомнилось его яркое выступление по докладу Р. Якобсона на сьезде славистов в Москве, но «по техническим причинам выступление В. Н. Сидорова на пленке не получилось. Написать текст или пересказать свое выступление В. Н. Сидоров категорически отказался» (78), ничего до нас не дошло. Многое сохранилось лишь в виде случайных заметок на полях чужих работ вроде такой: «Никаких трех штилей не существовало. Ломоносов их выдумал» (39). В двух фразах основа целой концепции, никак более не выраженной! Но еще чаще идеи Сидорова сохранились в работах других авторов. В. В. Виноградов сказал о нем: «Сидоров – автор очень многих идей, но большая часть разошлась по рукам, в чужих диссертациях» (83). А другие «отцы-основатели» МФШ, у которых, особенно у Аванесова и Кузнецова, публикаций в итоге оказалось немало, прямо указывали на Сидорова как источник идей многих из них. Вот свидетельство Аванесова: «Владимир Николаевич. делал на кафедре доклад, который остался неопубликованным, впрочем, идеи этого доклада я использовал в своих „Очерках русской диалектологии“» (18). Особо следует сказать о понятии гиперфонемы, уже упоминавшемся. Это понятие – одно из ключевых в фонологической концепции школы (отвлекаюсь сейчас от того, что его значения в разных публикациях школы могут несколько различаться). Кто его придумал? В статье, впервые изданной в 1941 г., Кузнецов писал: «В кругах московских лингвистов уже около 10 лет в этом значении употребляется термин гиперфонема, введенный впервые, если не ошибаюсь, В. Н. Сидоровым, но не получивший до сих пор отражения в печати».[265] Подтвердил приоритет Сидорова и А. А. Реформатский, называя гиперфонему «понятием, выдвинутым В. Н. Сидоровым, но печатно им не сформулированным».[266] С. А. Крылов, специально изучивший историю данного термина, отмечает, что Кузнецов и Реформатский пользовались этим термином в публикациях неоднократно, но у Сидорова он зафиксирован только в одном устном выступлении, записанном на магнитофон и посмертно изданном.[267] И не будь приведенных здесь указаний, никто бы не связывал введение данного понятия в концепцию школы с именем Сидорова. Если Сидоров всё же что-то писал, то чаще с соавторами. Свидетельство Реформатского: «Володя постоянно нуждался в ком-то, кто был бы его соавтором, толкал бы его, раскачивал» (21). Другой автор книги о Сидорове: «Основные фонологические работы его написаны в соавторстве с другими лингвистами, что затрудняет вычленение точки зрения самого Владимира Николаевича. Однако, зная его, можно быть уверенным, что он был активным и часто ведущим началом в разработке взглядов, изложенных в этих статьях» (128). Такой яркий ученый закономерно превратился в мифическую фигуру, что тоже зафиксировано в сборнике. Один специалист по английскому языку заявил: «Но Сидоров же совершенно мифическая фигура! Он же ничего не написал» (120). Как всегда в мифе, нечто реальное утрируется и доводится до совершенства. Другое проявление того же мифа о Сидорове – слишком резкая оценка С. Б. Берн-штейна: «Это блестящий был человек – ничего не сделано, хотя было очень много надежд» (77). Публикации, и не только в соавторстве, у него были, но почти до смерти у него была лишь одна половина монографии (другую написал Аванесов). Потом ученики еще при жизни автора собрали имевшиеся его тексты и издали в виде двух монографий (одна из них вышла уже посмертно). То же было и с ученой степе-нью. «Когда ему сказали, что нужно бы подготовить список работ для присуждения степени доктора по совокупности работ, он сказал, что на всякую ерунду у него нет времени, и он заниматься этим не будет. В конце концов, этим занялись его друзья, и степень доктора филологических наук ему была присвоена» (25). Представляется, что многими чертами характера Сидоров напоминал Бахтина. К сожалению, у них было и много общего в судьбе: Сидоров в 1934–1939 гг. единственным из основателей МФШ также побывал в тюрьме и ссылке (а в отличие от Бахтина и в лагере, хотя недолго), пострадав по одному делу с Виноградовым. Ему, впрочем, удалось вернуться в Москву и снова занять место в кружке, который в отличие от кружка Бахтина сумел просуществовать несколько десятилетий вплоть до кончины его участников. И роль Сидорова была сходна с ролью Бахтина в его круге. А многие идеи, связанные для нас с именами Аванесова, Кузнецова и Реформатского (разумеется, от-нюдь не «фиктивных авторов»), были придуманы Сидоровым. Но доводили их до печатного вида его друзья. Что касается Сухотина, то именно он, а не Реформатский вел курс введения в языкознание во второй половине 30-х гг. в МГПИ, центре данной школы тех лет. И вероятно, в знаменитом учебнике по данному предмету, написанном его другом Реформатским уже после войны, нашли отражение также идеи и материалы курса Сухотина. Итак, разграничение авторства – вопрос весьма сложный не толь-ко в отношении круга Бахтина. Могут быть самые разные ситуации. Вот еще один пример, происходивший непосредственно на моих глазах. Один ученый, работавший над книгой, обнаружил, что один из написанных ее фрагментов не ложится в общую структуру. В то же время этот кусок был близок по тематике к тому, чем занималась его жена. Он подарил его жене, попросив опубликовать под ее именем как статью, что было осуществлено. Вопросы соавторства также требуют к себе внимания. Редко когда соавторы абсолютно равноправны по своим функциям. Обычно они либо делят между собой разделы или виды работы, либо, если действительно пишут вместе, играют не одинаковую роль. Позволю воспользоваться примером из литературы, а не из науки. Один из наиболее известных примеров постоянного соавторства в отечественной литературе – Илья Ильф и Евгений Петров, о которых существует немало воспоминаний. Вот что вспоминал один из мемуаристов: «Писал, точнее, записывал, Евгений Петров: у него был более четкий почерк. А Ильф сидел рядом или расхаживал по комнате» [Эрлих 1960: 86]. Чем не Бахтин, диктующий Волошинову? И только в почерке ли тут дело? Можно предполагать, что «ударные места» общих сочинений в основном принадлежали Ильфу, а ответственным за их компоновку и формирование текста был Петров. Это предположение подтверждает и анализ того, что они написали по отдельности. У Ильфа – «Записные книжки», блестящие, но по самому своему жанру состоящие из фрагментов. У Петрова – вполне законченные тексты, но менее интересные, чем написанные им в соавторстве. Правда, «Одноэтажная Америка» писалась в силу вынужденных обстоятельств (болезни Ильфа) по отдельности, каждый из авторов писал по общему плану часть глав. Но, во-первых, к тому времени оба автора уже имели большой опыт работы, во-вторых, это путевые очерки, где каждая глава – тоже в некотором смысле отдельный фрагмент. И, как вспоминает тот же мемуарист, участвовавший в разборке архива обоих писателей, после Ильфа осталось много блестящих и разрозненных фрагментов (совсем как у Бахтина!), а «среди бумаг Петрова не было найдено никаких следов творческой лаборатории» [Эрлих 1960: 138]. Тем не менее никто не считает Петрова фиктивным автором. А теперь вернусь к кругу Бахтина. В первом экскурсе уже отмечалось, с каким трудом Бахтин умел доводить свои яркие идеи до уровня связного текста. Фрагментов, набросков, подготовительных материалов гораздо больше. И дело здесь, вероятно, не только в его действительно непростых взаимоотношениях с властью, к чему сейчас у нас обычно принято все сводить в связи с Михаилом Михайловичем. Тип автора набросков не так уж редок. Соссюр, опубликовав книгу в возрасте 21 года и защитив диссертацию (не совпадающую по теме с книгой) в возрасте 22 лет, за три с лишним последующих десятилетия издал лишь несколько статей и некоторое число заметок и рецензий, много писал «в стол» и не мог почти ничего закончить.[268] Бахтин за долгую жизнь завершил две книги (была ли полностью завершена исчезнувшая книга о Гёте, мы все-таки не знаем), обе, правда, в двух вариантах (если в случае Рабле считать первым вариантом диссертацию), законченных статей большого обьема также очень немного (из них «Слово в романе» приближается по обьему к книге). А фрагментарность его сочинений несомненна, особенно в саранский период, см. шестую главу. Все, что известно о возможных соавторах Бахтина, не дает возможности говорить о них как об ученых того же склада. Медведев, безусловно, работал иначе, быстро и легко. Труднее говорить о Волошинове, творческая лаборатория которого пока не исследована. Но все тексты волошиновского цикла (а их за короткое время вышло не так мало) свидетельствуют об их законченности и связности. Особый, конечно, вопрос – две первоначально разные части МФЯ, но и они довольно остроумно соединены между собой. Правда, в третьей главе я фиксирую некоторые нестыковки и между первой и второй частью, возможно, также обьясняемые разным временем написания. Почему не предположить, что роль Бахтина могла в некоторых случаях соответствовать роли Ильфа при Петрове – Волошинове? Или же роли Сидорова в Московской фонологической школе? Выше говорилось, что слова Елены Александровны о «диктовке» не обязательно значат, что Волошинов записывал слово в слово то, что говорил Бахтин (не говоря уже о том, что нет данных о «диктовке» всей книги). Посторонний наблюдатель, вероятно, мог бы ска-зать и про то, что Ильф «диктовал» книги и рассказы Петрову. Роль Волошинова могла быть при этом двоякой. Во-первых, в отличие от Бахтина он имел лингвистическое образование, его возможную роль «образованного филолога» в тандеме признает и В. В. Иванов. Знание лингвистической литературы (в отличие от философской) могло идти как раз от Волошинова. Во-вторых, Бахтину, как всегда, было трудно формировать из «руководящих мыслей» связный, законченный текст, а Волошинов делал его с учетом фрагментарных идей лидера кружка. Возможно, так же работали и Бахтин с Медведевым, только там содружество, по-видимому, просуществовало совсем недолго. Медведев был переполнен своими идеями. И можно поставить и еще один вопрос, который никогда не ставится и может показаться еретическим. А не были ли таким же коллективным текстом и «Проблемы творчества Достоевского»? Есть данные о том, что какая-то основа этой книги уже существовала еще в Витебске, не позже 1922 г..[269] Вполне вероятно, что книга долго имела вид незаконченных фрагментов. Однако окончательный вид она приобрела незадолго до издания, что ясно хотя бы из обстоятельного анализа вышедшей во второй половине 20-х гг. литературы. Может быть, и здесь друзья как-то помогли Михаилу Михайловичу довести рукопись до окончательного вида? Здесь, разумеется, наиболее вероятна по-мощь профессиональных литературоведов Л. В. Пумпянского и П. Н. Медведева. Члены кружка, возглавлявшегося Бахтиным, хорошо дополняли друг друга по специализации (это особо отмечалось на конференции в Шеффилде). Сходные идеи они развивали на разном материале. Про-фессиональным лингвистом там был только Волошинов. Поэтому развитие «общей концепции языка и речевого произведения» не могло проходить без его участия. И трудно предполагать, что его роль была «подставной ролью марксиста» в антимарксистской книге. Главная проблематика МФЯ не была связана с марксизмом ни в позитивном, ни в негативном плане. Общая концепция, разрабатывавшаяся в первую очередь Бахтиным, применялась к лингвистическому материалу вместе с Волошиновым, которому, вероятно, принадлежит основная часть текста книги. Эта гипотеза вполне согласуется и с последующими оценками самого Бахтина, который считал, что его концепция изложена у Во-лошинова и Медведева «без достаточной полноты и не всегда вразумительно» (что, особенно в отношении МФЯ, не лишено основания). Поэтому он и не мог брать на себя ответственность за разработку этой концепции его соавторами в полном виде, а сами книги он, весьма вероятно, не сохранил в своей библиотеке. Вряд ли это недовольство было связано только с вопросами марксизма, хотя, вероятно, и с ними тоже. Тем не менее развитие концепции в «Проблемах речевых жанров» и других более поздних работах Бахтина несомненно, что он сам признавал в письме Кожинову. Итак, мне представляется, что текст МФЯ и других работ воло-шиновского цикла, вероятно, написан Волошиновым с учетом идей, формулировок, иногда, может быть, фраз и фрагментов, придуманных Бахтиным, и на основе общей концепции всего его круга. За общую концепцию в дальнейшем, в том числе после смерти Волошино-ва, Бахтин брал на себя ответственность, а за детали ее разработки в волошиновском цикле – нет. Экскурс 3 О ЯПОНСКИХ ФОРМАХ ВЕЖЛИВОСТИ В статье «Слово в жизни и слово в поэзии» говорится: «Первым определяющим форму моментом содержания является ценностный ранг изображаемого события и его носителя – героя (назван он или не назван), взятый в строгой корреляции к рангу творящего и созерцающего. Здесь имеет место двустороннее отношение, как и в правовой и политической жизни: господин – раб, владыка – подданный, товарищ – товарищ и т. п. Основной тон стиля высказывания определяется, таким образом, прежде всего тем, о ком идет речь и в каком отношении он находится к говорящему: стоит ли он выше, ниже или наравне с ним на ступенях социальной иерархии» (78). И далее: «Некоторые языки, в особенности японский, обладают богатым и разнообразным арсеналом специфических лексических и грамматических форм, которые употребляются в строгой зависимости от ранга героя высказывания (этикет в языке). Мы можем сказать: то, что для японца является вопросом грамматики, для нас является уже вопросом стиля» (79). Ниже в той же статье написано: «Вторым определяющим стиль моментом взаимоотношения героя и творца является степень их близости друг к другу. Эта сторона во всех языках имеет и непосредственное грамматическое выражение: первое, второе и третье лицо и меняющаяся структура фразы в зависимости от того, кто является ее субьектом ("я", „ты“ или „он“)… В некоторых языках чисто грамматические формы способны еще более гибко передавать нюансы социального взаимоотношения говорящих и различные степени их близости» (79–80). В последнем случае говорится о формах инклюзива («мы с тобой») и эксклюзива («мы без тебя»), формах двойственного и тройственного числа; японский язык в связи с этим не упоминается, а говорится о «некоторых австралийских языках» (80). Также говорится о том, что в европейских языках такие отношения выражаются не в грамматике, а «в стиле и в интонации высказывания» (80). Приведенный выше фрагмент статьи не мог меня не заинтересо-вать, потому что система так называемых японских форм вежливости (по-японски кэйго) была предметом моих специальных исследований. Этой проблеме посвящены моя кандидатская диссертация [Алпатов 1971] и основанная на ней монография [Алпатов 1973]. Писал я об этих вопросах и позже [Алпатов 1988: 54–68; 2003б: 71–89]. Данная система хорошо известна специалистам по японскому языку и описывалась многократно, хотя на разном уровне точности. Гораздо реже о ней вспоминают лингвисты-теоретики. Статья «Слово в жизни и слово в поэзии» (1926), кажется, представляет собой самый ранний пример ее упоминания в нашей стране за пределами японистики. Ясно, что никто из круга Бахтина не занимался японским языком. Обращение к данным этого языка сопровождено в статье сноской на два сочинения на немецком языке: «См. Humboldt W. Kawi-Werk. II, 335, и в учебнике японского языка: Hofmann I. V. Japan Sprachlehre. S. 75» (79). Имя Вильгельма фон Гумбольдта упомянуто и в связи с фактами австралийских языков. Единственный раз во всем волоши-новском цикле дана прямая ссылка на великого немецкого ученого. Однако в упомянутой книге Гумбольдта среди языков, которыми он занимался, вовсе нет японского. Во времена Гумбольдта этот язык в Европе не изучался: Япония была закрытой страной, материал не был доступен, а описания японского языка ограничивались сочинениями португальских миссионеров начала XVII в. Может быть, имеется в виду не японский, а яванский старописьменный язык (кави), которым Гумбольдт действительно занимался и в котором также действительно есть сложная система выражения иерархических отношений. Однако во второй ссылке речь, безусловно, идет о японском языке. С ней также не все ясно. Японист с такой фамилией и такими инициалами мне неизвестен, а в московских библиотеках его сочинений нет. Но в 70-е гг. XIX в. в Германии работал всего один японист, основатель изучения японского языка в этой стране в период после открытия Японии. У него была фамилия, отличавшаяся от приведенной в статье одной буквой, но другие инициалы: J.J. Hoffmann. Он в эти годы действительно выпустил учебник японского языка и на немецком и на английском языке, в Москве (во ВГБИЛ) есть, однако, лишь английский вариант.[270] Очевидно, что в статье речь идет о немецком варианте того же учебника. Впрочем, ссылки брались, надо думать, из вторых рук. В одном из докладов на конференции «В отсутствие мастера: неизвестный круг Бахтина» (Шеффилд, октябрь 1999) прямо говорилось о том, что все данные статьи об «экзотических» языках вместе со ссылками взяты из книги.[271] Я уже упоминал, что ссылки на Кассирера и использование его идей встречаются и у самого Бахтина, и у его круга. Данная книга по другим поводам упоминается в МФЯ (223, 241), а ее историографическая часть названа «единственным пока солидным очерком философии языка» (259), что фактически было неверно. Это обьясняет и то, что в статье дана ссылка не на какую-нибудь русскую работу, хотя описания японского языка по-русски к 1926 г. уже были, и не на английскую, хотя на этом языке их выходило больше всего, а на сильно устаревший немецкий учебник. Э. Кассиреру естественно было использовать работу на родном языке, а таких было тогда немного. Германия тогда была в области японистики далеко не передовой страной, о чем свидетельствует такой пример. В 1907 г. молодой русский студент С. Г. Елисеев (впоследствии – создатель школ японистики в двух странах – Франции и США) был послан родителями учиться японскому языку в Германию. Пробыв там год, он понял, что теряет время, и перебрался в Японию продолжать обучение. Замечу, что одним из лучших исследователей японских форм вежливости в отечественной науке был А. А. Холодович,[272] а он, как уже упоминалось, принадлежал к числу знакомых Волошинова. Но познакомились они, скорее всего, уже после выхода данной статьи (в 1926 г. Холодович только кончал университет и еще не работал в ИЛЯЗВ). Работы же Холодовича по японским формам вежливости относятся к гораздо более позднему времени, в основном к 70-м гг. Буду исходить из того, что в ссылке имеется в виду учебник И. И. Хоффманна. Позволю себе процитировать его описание из собственной диссертации: «В работе И. И. Хоффманна предпринимается попытка определить основные правила, которым подчиняется употребление форм вежливости в японском языке. Автор указывает, что в основе их употребления лежат социальные различия, порождающие рассмотрение того или иного лица как высшего или низшего, что японской учтивости свойственно рассматривать действия других по отношению к говорящему как действия высших по отношению к низшему, а собственные действия в интересах других как низшего по отношению к высшим. Отмечается, что японскому языку свойственно рассматривать лиц, равных говорящему, как высших. И. И. Хоффманн, исследуя характер вежливого суффикса „-мас-“?. отметил, что этот элемент может использоваться независимо от того, о ком идет речь. Однако из этого очень важного наблюдения делаются выводы о том, что „-мас-“ вообще не выражает особой вежливости, а используется лишь для того, чтобы „закруглить“ (round off) предложение».[273] Нельзя не признать, что это описание вполне соответствует идеям «Слова в жизни и слова в поэзии». Японские грамматические формы вежливости отражают соотношения рангов «автора» и «героя» «на ступенях социальной иерархии». Точка зрения данного учебника была адекватнее, чем, например, попытки втиснуть эти формы в рамки европейской категории лица в следующей по времени германской грамматике японского языка.[274] Но самые частотные формы глагола с суффиксом – mas– не втискиваются в предложенную Хоф-фманном схему, а его обьяснение их значения не было убедительным. Но вот, например, появившаяся еще в конце XIX в. первая русская грамматика японского языка.[275] Там выделяется не один класс кэйго, а два. Есть так называемые «почетные глаголы», одни из которых используются в речи о действиях высших, другие – в речи о низших (или считаемых таковыми из вежливости).[276] С другой стороны, есть показатель – мае-, о котором сказано, что он употребляется в вежливом обращении в разговоре с равными и высшими, а в разговоре с низшими избегается.[277] То есть одни формы вежливости указывают на иерархические отношения между говорящим («автором») и «героем», а другие – на отношения между говорящим и слушателем. В[278] рассмотрена история того, как точка зрения о двух грамматических категориях японского языка постепенно распространялась. Грамматика иеромонаха Дмитрия Смирнова – самое раннее из известных нам описаний, где эти категории разграничены. В западной японистике первой была книга.[279] В Японии это разграничение стало общепринятым после грамматики одного из наиболее крупных лингвистов этой страны.[280] Теперь общепринята точка зрения о двух грамматических категориях японского языка. Их описание в наиболее популярном виде, без учета более частных явлений, см..[281] Вот диалог из романа Мацумото Сэйтё «Земля – пустыня». Жена спрашивает мужа: Yootei-doori ni o-kaeri ni narimasu? 'Приедете, как условились? . Муж отвечает: Kaeru 'Приеду'. Один и тот же глагол со значением возвращатьея (домой) приведен в двух грамматических формах, первая – o-kaeri ni narimasu – сложная, включающая вспомогательный глагол и несколько аффиксов, вторая – kaeru – максимально простая, состоящая лишь из корня и показателя настояще-будущего времени. По правилам японского этикета (сейчас уже не всегда соблюдаемым) муж стоит в социальной иерархии выше жены. Поскольку во фразе жены муж – одновременно и собеседник и «герой», к нему применены показатели вежливости двух типов. Конструкция с вежливым префиксом o– и вспомогательным глаголом naru передает почтение к нему как к «герою», а суффикс – imas– почтение к нему как к слушателю (отвлекаюсь от несущественных сейчас проблем морфемного членения). В ответе мужа нет ни того ни другого показателя, как обычно бывает при невежливых формах: обращение к жене вежливости не требует, а в случае, когда «героем» является сам говорящий, вежливость к нему правилами японского этикета запрещена. А вот пример из пьесы Китасиро Ацуси «Дьявол трудолюбив»: Otoosama wa zunzun o-aruki ni natta 'Твой отец быстро ходил'. Здесь имеется та же самая форма вежливости по отношению к «герою», но нет суффикса вежливости по отношению к слушателю. В примере мать говорит с дочерью о своем муже. Следовательно, вежливость должна выражаться только к «герою». Возможны и обратные ситуации, когда вежливость выражается только к собеседнику. Например, в приведенной выше ситуации разговора супругов жена, говоря о своих действиях, должна употреблять формы вроде Kaerimasu 'Приеду'. Итак, если бы при написании статьи «Слово в жизни и слово в поэзии» использовались более совершенные описания японского языка, то автор (авторы?) мог (могли?) бы получить больше информации в подтверждение высказанных в ней идей. Выше в статье сказано: «Всякое действительно произнесенное (или осмысленно написанное), а не дремлющее в лексиконе слово есть выражение и продукт социального взаимодействия трех: говорящего (автора), слушателя (читателя) и того, о ком (или о чем) говорят (героя)» (72). Эта фраза кажется специально написанной для применения к японскому языку, прежде всего к системе глагола, хотя, разумеется, при написании статьи этот язык совсем не имелся в виду. Отмечу, что в японском языке имеется немало и лексических средств выражения тех или иных видов социальных взаимодействий. Теперь следует сказать о «степени близости друг к другу» «героя и творца». В японском языке нет противопоставления инклюзива и эксклюзива (кстати, оно есть в другом языке Японских островов – айнском). Замечу, что типология выражения этих отношений в языках рассмотрена в замечательных и недооцененных в нашей лингвистике статьях.[282] Нет там и грамматической категории лица и согласования по лицам. Однако там есть особая грамматическая категория (выражаемая аналитически, конструкциями со вспомогательными глаголами, обычно с первичным значением давать или получать), имеющая прямое отношение к данному типу значений. В отечественной японистике она была выделена в,[283] где была названа категорией центростремитель-ности – центробежности. Формы такого типа показывают «степень близости» между говорящим и двумя «героями» высказывания: деятелем (субьектом) и адресатом действия. Центростремительные формы показывают, что действие направлено в сторону говорящего, то есть адресат ближе к говорящему, чем деятель (адресат чаще всего – сам говорящий). Значение центробежных форм прямо противоположно. Значения цент-робежности и центростремительности накладываются на значения вежливости по отношению к «герою»: среди вспомогательных глаголов есть вежливые и невежливые. Например, Tazunete kudasaru n deshitara nichiyoobi ga ii desyoo 'Если (вы ее) посетите, то, вероятно, лучше всего (это сделать в) воскресенье' (Исикава Тацудзо). Речь идет о действиях малознакомого собеседника по отношению к родственнице говорящего: употреблена конструкция из деепричастной формы глагола tazuneru 'посещать' и центростремительного вспомогательного глагола kudasaru. В той же сцене из романа Мацумото Сэйтё, где муж разговаривает с женой, он говорит: Kono tsugi tsurete kite ageyoo 'В следующий раз возьму (тебя) вместе (с собой) . Здесь употреблена форма центробежного глагола ageru. Итак, оказывается, что о формах вежливости японского языка в статье 1926 г. речь зашла не зря. При очень ограниченном представлении автора (авторов?) ее о японском языке концепция «Слова в жизни и слова в поэзии» оказывается хорошо применимой для разных явлений данного языка. Это свидетельствует о плодотворности концепции. |
|
||
Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Добавить материал | Нашёл ошибку | Наверх |
||||
|