|
||||
|
Часть четвертая. Гигантомахия
IГроза двенадцатого года Наполеон ясно сознавал, что война с Россией будет не из легких. Великая армия, собранная им в Германии и Польше, составляла в общей сложности одиннадцать корпусов, не считая императорской гвардии и кавалерийского резерва Мюрата. В большинство этих корпусов входили иностранные контингенты — поляки, австрийцы, пруссаки, немцы государств Рейнского союза (вестфальцы, баварцы, вюртембергцы, саксонцы, мекленбургцы, гессенцы, баденцы и др.), швейцарцы, итальянцы, голландцы, датчане, испанцы, португальцы, хорваты, далматинцы, иллирийцы. Общая численность Великой армии достигала 678 тысяч человек (356 тысяч французов и 322 тысячи союзников): 480 тысяч пехотинцев, 100 тысяч кавалеристов, 30 тысяч артиллеристов при 1000 орудий, остальные входили в состав понтонных команд и были заняты при обозе. Неман должны были перейти 400 тысяч человек. Помимо этих корпусов, Наполеон располагал еще 150 тысячами солдат во Франции, 50 тысячами — в Италии, 300 тысячами — в Испании. Таким образом, всего он поставил под ружье 1 178 000 человек. Для оказания сопротивления этой армаде Александр имел в своем распоряжении пять армий: 24 тысячи человек под командой Витгенштейна, оборонявших Ригу; 110 тысяч, входивших в состав Первой западной армии — на Двине, под началом военного министра Барклая-де-Толли; 37 тысяч Второй западной армии — в районе Смоленска, под командой князя Багратиона; 46 тысяч так называемой обсервационной армии, стоявшей в Луцке, под начальством генерала Тормасова; 50 тысяч резервной армии адмирала Чичагова, прибывшей из Румынии в Молдавию и Валахию. Всего — 267 тысяч человек, из которых непосредственно против Наполеона были сосредоточены 147 тысяч — Первая и Вторая западные армии.[41] При таком соотношении сил было понятно, что русская армия могла только отступать, противопоставляя Наполеону время, пространство, климат и тревожа с флангов его растянутые коммуникации. Это сознавали даже гражданские лица. Так, Ростопчин, назначенный генерал-губернатором Москвы, писал Александру: "Ваша империя имеет двух могущественных защитников в ее обширности и климате… Русский император всегда будет грозен в Москве, страшен в Казани и непобедим в Тобольске". Однако этот способ ведения войны первоначально не был принят. Отчасти это объясняется тем, что ни Александр, ни генералы главного штаба не могли предположить, что Наполеон приведет к Неману такие громадные силы; полагали, что численность французской армии не превысит 200 тысяч человек. К тому же повторялась аустерлицкая история: Александр слушал только советы генерала Фуля, прусского офицера на русской службе, второго Вейротера. Фуль предлагал обороняться силами двух армий: Первая западная армия должна была удерживать французов с фронта, а Вторая — действовать им во фланг и тыл. В Дриссе (на Двине) возводился укрепленный лагерь, от которого ожидали всяческих стратегических чудес.[42] В начале апреля, при известии о приближении французских войск, Александр собрался выехать к армии, в Вильну. Он вновь, как и семь лет назад, желал быть действующим лицом, а не зрителем великой драмы. 9 апреля во время утреннего парада Александр обратился к войскам с воззванием. Солдаты закричали в ответ, что готовы пролить за него кровь. Александр от волнения не смог продолжать речь и залился слезами. В два часа пополудни, после молебствия в Казанском соборе, он отбыл из Петербурга. В его свите были герцог Ольденбургский, Румянцев, Кочубей, Толстой, государственный секретарь А. С. Шишков (сменивший Сперанского), Аракчеев, Беннигсен, Фуль, Балашов, Волконский и другие. Кроме них, царя сопровождал целый рой иностранцев — все, кто в Европе открыто ненавидел Наполеона: швед Армфельд, немцы Вольцоген и Винценгероде, эльзасец Анштетт, пьемонтец Мишо, итальянец Паулуччи, корсиканец Поццо ди Борго, пруссак Штейн и британский агент Роберт Вильсон. Эти иностранцы образовали военную партию, еще более непримиримую, чем самые ярые русские. Но вследствие совершенного незнания русского языка и России они годились только на то, чтобы получать высокие оклады и представлять перед царем мнение Европы, которым он столь дорожил. Между тем в многолюдном русском штабе шумели и интриговали. "Пишут из Вильны, — сообщала одна петербургская дама своей знакомой, — что занимаются разводами, праздниками и волокитством, от старшего до младшего, по пословице: "Игуменья за чарку, сестры за ковши"; молодые офицеры пьют, играют и прочее. Все в бездействии, которое может почти казаться столбняком, когда подумаешь, что неприятель, самый хитрый, самый счастливый, искуснейший полководец в свете, исполинскими шагами приближается к пределам нашим…" Все военные дружно выступали против плана Фуля, но вместо него каждый предлагал свою нелепицу и отвергал все другие. Это страшно раздражало Барклая-де-Толли, не одаренного ни красноречием, ни охотой к досужим спорам. Он ждал приезда царя, чтобы тот водворил в штабе хоть какое-то подобие дисциплины и субординации. Александр появился в Вильне 14 апреля, в Вербное воскресенье. Барклай-де-Толли встретил государя в шести верстах от города; в предместье Александра ждали виленский магистрат, все городские цехи со знаменами и литаврами, еврейский кагал и горожане. Въезд состоялся под гром орудий и звон колоколов. Начались бесконечные приемы и торжества. Александр ласкал поляков: на них сыпались подарки, награды, придворные звания… После Пасхи в Вильну прибыл посол Наполеона граф Нарбонн. Император остановил свой выбор на нем потому, что Нарбонн, бывший придворный кавалер при сестрах Людовика XVI, являлся в его свите единственным представителем старой монархической Франции. Наполеон опасался, что русские армии перейдут Неман раньше, чем корпуса Великой армии сосредоточатся в Восточной Пруссии и Варшавском герцогстве, и поручил Нарбонну по возможности успокоить царя и тем самым выиграть время. В беседе с Нарбонном Александр указал ему на лежавшую на столе карту России. — Я не ослепляюсь мечтами, — сказал он, — я знаю, в какой мере император Наполеон великий полководец, но на моей стороне, как видите, пространство и время. Во всей этой враждебной для вас земле нет такого отдаленного угла, куда бы я не отступил, нет такого пункта, который я не стал бы защищать, прежде чем согласиться заключить постыдный мир. Я не начну войны, но не положу оружия, пока хоть один неприятельский солдат будет оставаться в России. Александр в беседе полностью подавил Нарбонна. Выйдя от царя, французский посол признался: — Государь в своей сфере был так хорош, все его рассуждения имели такую силу и были так логичны, что я мог отвечать ему лишь несколькими обыкновенными придворными фразами. Нарбонн возвратился к Наполеону с известием, что русская армия не тронется с места. 16 мая император выехал к передовым частям Великой армии. В Александре была решимость не терпеть дальше властолюбие Наполеона, возмущавшее его самолюбие и гордость. Но у него не было твердого и спокойного взгляда на способ ведения войны, на боевые качества армии и ее предводителей. Статс-секретарь Шишков, прибывший с ним в Вильну, удивлялся положению дел в главном штабе. Прежде всего, его сбивало с толку то обстоятельство, что Александр говорил о Барклае-де-Толли, как о главнокомандующем, а генерал отзывался о себе как об исполнителе распоряжений государя. Для тех, кто помнил Аустерлиц, это не предвещало ничего доброго. Недоумевал Шишков и оттого, зачем в Вильну завезли множество военных и съестных припасов, если армия собирается отступать в Дрисский лагерь. "Зачем, думал я, — пишет Шишков, — идти в Вильну с намерением оставить ее и нести как бы на плечах своих неприятеля в глубь России?.. Разве бы неприятель, без отступления нашего, не пошел бы к нам?" Наконец, он изумлялся, чему обучали солдат накануне самой тяжелой и кровавой войны в истории России. Однажды ему случилось присутствовать при том, как великий князь Константин Павлович показывал солдатам, в каком положении следует держать тело и голову, где у ружья надлежит быть руке и пальцу, как красивее шагать, поворачиваться… Видимо, на лице Шишкова изобразилось такое удивление, что Константин Павлович полушутовски-полупрезрительно спросил его: — Ты, верно, смотришь на это как на дурачество? Шишков так смутился, что смог ответить только низким поклоном. Генералы и флигель-адъютанты, окружавшие Александра, казалось, думали, что они находятся на маневрах или в веселой командировке. Единственным их желанием было упросить государя разрешить устроить бал. Сдавшись на их настойчивые просьбы, Александр дал свое согласие. Местом бала было выбрано имение Закрет, принадлежавшее Беннигсену. При подготовке к балу случилась странная история. За неимением в господском доме большой залы местному архитектору поручили соорудить в саду деревянную галерею. Накануне бала, назначенного на 12 июня, Александр получил записку, в которой неизвестный доброжелатель предупреждал его о том, что галерея выстроена с таким расчетом, чтобы обрушиться на гостей во время танцев. Александр поручил де Санглену осмотреть постройку. Едва де Санглен успел приехать в Закрет, как крыша и стены галереи рухнули на его глазах; остался стоять лишь помост для танцующих. Хватились архитектора, но оказалось, что он скрылся. Когда де Санглен доложил Александру о случившемся, царь задумчиво покачал головой: — Так это правда… — И тут же, воспрянув, добавил: — Поезжайте и прикажите помост немедленно очистить: мы будем танцевать под открытым небом. Общество собралось в саду, где под цветущими померанцевыми деревьями уселись дамы, а около них встали мужчины. Возле уцелевшего помоста был накрыт большой стол. Вечер был тихий, небо слегка подернулось облаками; толпы приехавшего из города народа бродили по саду и вдоль реки. В восемь часов приехал Александр. Он был очень хорош в мундире Семеновского полка, с синим воротником, оттенявшим белизну его лица. Он приветствовал мужчин и любезно поздоровался с дамами, которых обязал не вставать. За столом разговор принял общий оживленный характер; чуть погодя Александр открыл бал. Военный оркестр в саду заиграл полонез. Александр пригласил первой г-жу Беннигсен, как хозяйку, потом графиню Барклай-де-Толли, потом графиню Шуазель-Гуфье. Каждой из них он говорил, что она лучше всех и затмила собой остальных. Последовавшая вслед за полонезом кадриль всех разгорячила; Александр в пылу танца столкнулся с композитором Марлини, любимцем Вильны, подбиравшим с пола рассыпанные одной дамой ноты. Ужинали при луне, которую царь шутливо называл фонарем, и ярких, сыпавших во все стороны огнях иллюминации. Ночь была такая тихая, что свечи в саду не гасли. Во время ужина Александр не садился, а все переходил от одной дамы к другой. В этот час в двадцати верстах от Закрета русские караулы наблюдали другое зрелище: французские понтонеры наводили мосты через Неман. Глубокой ночью Балашов подошел к Александру и прошептал, что Великая армия начала переправу. Царь, не изменившись в лице, приказал ему молчать и продолжил веселье. Под утро он вернулся в Вильну и до полудня работал в кабинете, диктуя воззвания, приказы, рескрипты, рассылая курьеров и т. д. Днем он выехал из города. Вслед за ним в лихорадочной спешке Вильну покидали русские чиновники, обратившиеся в бегство вместе со своими семьями и пожитками. Улицы были запружены каретами, набитыми постелями, сундуками, люльками, клетками с перепуганными, бьющимися птицами… Во всем городе не осталось ни одной лошади, ни одного экипажа. Очевидец замечает, что Вильна стала похожа на Венецию: не было слышно ни стука копыт, ни скрипа колес. Днем французским солдатам зачитали знаменитое воззвание Наполеона, которое заканчивалось словами: "Россия увлечена роком". В конце воззвания Александра к русской армии стояло: "На зачинающего Бог". Из космополита, щеголяющего перед иноземцами просвещенным пренебрежением к соотечественникам, Александр превращался в сына Отечества, озлобленного его поруганием. Он был слабой, но вместе с тем правой стороной. В первые дни нашествия Александр сделал последнюю попытку примирения направил к Наполеону Балашова с собственноручным письмом к императору; на словах парламентер должен был сказать от имени царя, что если Наполеон хочет говорить о мире, то он должен отвести свои войска назад, за Неман, иначе, пока хоть один неприятельский солдат будет оставаться на русской земле, русские не положат оружие. На прощание Александр сказал Балашову: — Хотя, между нами сказать, я и не ожидаю от сего посольства прекращения войны, но пусть же будет известно Европе и послужит всем новым доказательством, что начали ее не мы. Как и предполагал Александр, Наполеон отклонил все мирные предложения. В ответном письме император писал в характерном для него «роковом» тоне: "Даже Бог не может сделать, чтобы не было того, что произошло". Посреди сумятицы и растерянности, вызванных мгновенным крушением плана Фуля и беспорядочным отступлением, Александр ощущал потребность в человеке, которому мог бы доверять, как самому себе. 14 июня Аракчеев вновь принял управление военными делами. "С оного числа, — вспоминал он, — вся французская война шла через мои руки: все тайные повеления, донесения и собственноручные повеления государя императора". При отступлении к концу июня для русского командования стало выясняться подавляющее превосходство неприятельских сил, благодаря которому Наполеон надеялся разъединить обе русские армии — Барклая и Багратиона. Александр — фельдмаршалу графу Салтыкову, 28 июня, из Дриссы: "До сих пор благодаря Всевышнему все наши армии в совершенной целости; но тем мудренее и деликатнее становятся все наши шаги. Одно фальшивое движение может испортить все дело противу неприятеля, силами нас превосходнее, можно сказать смело, на всех пунктах. Противу нашей первой армии, составленной из 12 дивизий, у него их 16 или 17, кроме трех, направленных в Курляндию и на Ригу. Противу Багратиона, имеющего 6 дивизий, у неприятеля их 11. Противу Тормасова одного силы довольно равны. Решиться на генеральное сражение столь же щекотливо, как и от оного отказаться. В том и другом случае можно легко открыть дорогу на Петербург, но, потеряв сражение, трудно будет исправиться для продолжения кампании". План Фуля — оборона дрисского лагеря — был оставлен; при приближении Наполеона никто и не думал защищать эту злополучную затею. Нового плана не было, поэтому пришлось оставить линию Двины. В русском штабе и армии поднялось величайшее ожесточение против "проклятого немца", грозившее перекинуться на самого Александра. Наиболее дальновидные головы начали помышлять об удалении царя из армии. Инициатива в этом щекотливом деле принадлежала Шишкову. В начале июля он заболел и не мог покидать главной квартиры в Дриссе. "Мысль во время болезни моей о скорой долженствующей на сем месте произойти битве, — писал он, — представлялась мне ежечасно. Безнадежность на успех нашего оружия и худые оттого последствия крайне меня устрашали. Несколько дней уже перед сим бродило у меня в голове размышление, что, может быть, положение наше приняло бы совсем иной вид, если бы государь оставил войска и возвратился через Москву в Петербург". Шишков написал письмо царю, но медлил с отправкой, не уверенный в том, что Александр прислушается к его мнению. На другой день к нему явился флигель-адъютант Чернышев, который принес на просмотр приказ Александра войскам. Приказ оканчивался словами: "Я всегда буду с вами и никогда от вас не отлучусь". Прочитав это, Шишков поначалу пришел в полное отчаяние, но вдруг встряхнулся, твердой рукой вычеркнул последнюю фразу и сказал Чернышеву: — Донесите государю, что это зависеть будет от обстоятельств и что он не может сего обещать, не подвергаясь опасности не сдержать данное им слово. После ухода Чернышева Шишкову пришла в голову счастливая мысль. Он вспомнил, как Александр однажды сказал ему, подразумевая самого Шишкова, Балашова и Аракчеева: "Вы бы трое сходились иногда и что-нибудь между собой рассуждали". Шишков решил, что его письмо произведет на царя гораздо более сильное впечатление, если оно будет подписано не одним, а тремя лицами. Балашов, выслушав Шишкова, сразу согласился с ним. Но Аракчеев колебался. Когда Шишков и Балашов сказали ему, что отъезд государя в Москву — единственное средство спасти отечество, Аракчеев прервал их: — Что мне до отечества! Скажите мне, не в опасности ли государь, оставаясь далее при армии? — Конечно, — в голос уверили его Шишков и Балашов, — ибо если Наполеон атакует нашу армию и разобьет ее, что тогда будет с государем? А если он победит Барклая, беда еще не велика! Тогда Аракчеев подписал письмо и с вечера положил на стол Александру. Царь утром прочитал его, но при докладе Аракчеева сказал только: — Я читал ваше послание. Однако на другой день (6 июля), к вечеру, велено было заложить коляску, чтобы ехать через Смоленск в Москву, а Шишков получил распоряжение написать воззвание к первопрестольной и манифест о созыве всеобщего ополчения. Александр взывал к духу русского народа, чтобы превратить столкновение с Наполеоном из политической ошибки в народную и священную войну. Одновременно было принято важное решение: оставить дрисский лагерь, эти фулевские Фермопилы, и отступать к Витебску на соединение с армией Багратиона. На пути к Витебску Барклай дважды отразил наседавших французов; в то же время Багратион, огрызаясь, умело уходил от преследования Даву. 22 июля обе русские армии встретились в Смоленске; план Наполеона бить русскую армию по частям не удался. Наполеон начинал тревожиться; он понял, какова будет тактика русских, раньше, чем сами русские решительно склонились к ней: уходить в глубь страны, оставляя за собой пустыню. К концу июля мародерство, дезертирство, болезни опустошили ряды Великой армии больше, чем три генеральных сражения. На пути от Немана до Двины она потеряла 150 тысяч человек (в основном это были солдаты из иностранных контингентов, но даже молодая гвардия потеряла в одной из своих дивизий 4 тысячи человек из 7 тысяч). И все же Наполеон теперь являлся обладателем берегов Двины и Днепра восточных границ бывшей Речи Посполитой. Благоразумие подсказывало ему закончить на этом кампанию этого года, укрепиться на достигнутых рубежах, восстановить уже не Польшу, а Речь Посполитую в ее былых границах, и тогда — кто знает, какой ход приняла бы всемирная история? Но не Россия, а сам Наполеон был увлечен роком — он неудержимо стремился вперед, к Москве, чтобы блестящим успехом устрашить затаившую ненависть Европу и утолить собственную жажду невозможного. Поляки подзуживали его, крича, что пойдут за ним хоть в ад. Наполеон не понимал, что сделай он еще хоть шаг вперед и ему придется воевать не с Александром, не с его генералами, а с разъяренным народом, суровым климатом и необъятным пространством. Впереди его действительно ждал ад, но этот ад был ледяным! Приезд Александра 11 июля в Москву вызвал всеобщее воодушевление. С рассветом Кремль наполнился народом. Выйдя в девять часов на Красное крыльцо, Александр был растроган видом восторженной толпы, кричавшей, заглушая звон колоколов: — Веди нас куда хочешь, веди, отец наш! Умрем или победим! Поклонившись народу, он открыл торжественное шествие к Успенскому собору. На каждой ступеньке Красного крыльца сотни рук хватали ноги и полы мундира царя, целуя их с благоговейными и восторженными слезами. Один мещанин из толпы, посмелее, вскочил на крыльцо прямо перед Александром и сказал ему: — Не унывай! Видишь, сколько нас в одной Москве, — а сколько же по всей России? Все умрем за тебя! Свита пыталась силой раздвигать ряды людей, но Александр остановил эти попытки: — Не троньте, не троньте их, я пройду. Процессия продвигалась очень медленно. Генерал-адъютант граф Комаровский вспоминал, что свита вынуждена была "составить из себя род оплота, чтобы довести императора от Красного крыльца до собора. Всех нас можно было уподобить судну без мачт и кормила, обуреваемому на море волнами… Это шествие продолжалось очень долго, и мы едва совершенно не выбились из сил. Я никогда не видывал такого энтузиазма в народе, как в это время". При вступлении Александра в собор певчие по распоряжению епископа Августина запели: "Да воскреснет Бог, и расточатся врази Его". Сам Августин приветствовал царя пышной речью: — Оружием ты победил тысящи, а благостию — тьмы. Ты и над нами победитель, ты торжествуешь и над своими. Царю! Господь с тобою: Он гласом твоим повелит буре, и станет в тишину, и умолкнут воды потопные. С нами Бог! Разумейте, языцы, и покоряйтеся, яко с нами Бог! 15 июля в Слободском дворце состоялось собрание дворянства и купечества Москвы, на котором те и другие соревновались в пожертвовании денег и рекрутов. Александр сообщал фельдмаршалу Салтыкову: — В Смоленске дворянство предложило мне на вооружение 20 тысяч человек, к чему уже тотчас приступлено. В Москве одна сия губерния дает мне десятого с каждого имения, что составляет до 80 тысяч, кроме поступающих охотою из мещан и разночинцев. Денег дворяне жертвуют до трех миллионов, купечество же с лишком до десяти. Одним словом, нельзя не быть тронутым до слез, видя дух, оживляющий всех, и усердие и готовность каждого содействовать общей пользе. Весь день 15 июля Александр сиял: он чувствовал себя не неудачным военачальником, выгнанным из армии, а русским царем. За большим обеденным столом он обратился к присутствующим: — Этого дня я никогда не забуду. Посещение Александром Москвы имело важные последствия — для хода войны, для всего русского общества и для самого царя. До того война, пусть и ворвавшаяся в глубь России, казалась всем войной обыкновенной, похожей на прежние войны, которые велись против Франции и Наполеона. Мало кто задумывался над ее истинными причинами и характером. Мнение большинства не было ни сильно потрясено, ни напугано этой войной, которая, подобно волне, должна была вознести Россию на самый гребень истории. Вначале у нее имелись не только горячие сторонники, но и ироничные противники, призывавшие не тягаться понапрасну силами с гениальным человеком. С приездом Александра в Москву война приняла характер народной. Все колебания, все разногласия в оценке войны исчезли вместе с мыслью о возможности мира с грозным врагом. Все сословия и состояния русского общества слились в одном, крепнувшем с каждым днем чувстве, что надо защищать Россию, ценой любых жертв спасать ее от нашествия. Причем чувство это не было мимолетной вспышкой казенного патриотизма, всеподданнейшим угождением желаниям и воле государя. Нет, это было проявление сознательного духовного единения между народом и царем, торжественного и радостного чувства общей принадлежности к великому делу справедливости и истины, которое выше и больше каждой отдельной судьбы. В Москве Александр увидел мощь русского народа, материальную и духовную, которая ранее была скрыта от него. Отныне его восторженное состояние росло с каждым днем. Он испытал нечто вроде Божественного откровения о своем отечестве, своем народе и, значит, о самом себе, и душа его всецело отдалась Провидению; его сердце и его ум стали ощущаться им как бы даром небес, тончайшими органами познания Божественного замысла о мире и о России; то, что прежде было скрыто во мраке, чудесным образом прояснилось и наполнило его душу радостной благодарностью Творцу. Так, по крайней мере, Александр объяснял себе это настроение и впоследствии неоднократно говорил и писал о душевном перевороте, произошедшем с ним в Москве летом 1812 года. Видимо, с этих пор и появились в нем зачатки позднейшего мистицизма и тех чувств, которые привели к созданию Священного союза. Конечно, перемена его настроения произошла не сразу. В разговоре с фрейлиной Стурдзой, состоявшемся по приезде в Петербург, Александр, поведав о триумфальных московских днях, добавил: — Мне жаль только, что я не могу, как бы желал, отвечать на преданность этого чудного народа. — Как же это, государь? Я вас не понимаю. — Да, этому народу нужен вождь, способный вести его к победе, а я, к несчастью, не имею для того ни опытности, ни нужных дарований. Моя молодость протекла под сенью двора; если бы тогда меня доверили Суворову или Румянцеву, они образовали бы меня для войны, и, может быть, я сумел бы предотвратить бедствия, которые угрожают нам теперь. — Ах, государь, не говорите этого, — ужаснулась фрейлина. — Верьте, что ваши подданные знают цену вам и ставят вас во сто крат выше Наполеона и всех героев в свете. Александр слабо улыбнулся на эту неприкрытую лесть. — Мне приятно верить этому, потому что вы говорите это. У меня нет качеств, необходимых для того, чтобы исправлять, как бы я желал, должность, которую я занимаю, но, по крайней мере, у меня не будет недостатка в мужестве и в силе воли, чтобы не погрешить против моего народа в настоящий страшный кризис. Если мы не дадим неприятелю напугать нас, этот кризис может разрешиться к нашей славе. Неприятель рассчитывает поработить нас миром, но я уверен, что если мы настойчиво отвергнем всякое соглашение, то в конце концов восторжествуем над всеми его усилиями. — Такое решение, государь, достойно вашего величества и единодушно разделяется народом, — заверила его Стурдза. — Это и мое убеждение, — заключил Александр. — Я требую от него одного: не ослабевать в усердии приносить великодушные жертвы, и я уверен в успехе. Лишь бы не падать духом, и все пойдет хорошо. Эти слова прозвучали как самозаклинание. Александр пытался осмыслить и закрепить свою новую роль, свое место и значение в общем духовном подъеме. Похожие мысли он высказал и при встрече с г-жой де Сталь, приехавшей в это время в Петербург. Известная писательница, исколесившая всю Европу в поисках того человека, той силы, которая могла бы сокрушить Наполеона, нашла этого человека и эту силу в России — Александра и русский народ. "Убедившись в чистосердечии отношений императора Александра к Наполеону, — писала г-жа де Сталь, — я в то же время уверилась, что он не последует примеру несчастных государей Германии и не подпишет мирный договор с тем, кто настолько же является врагом народов, как и врагом королей. Благородная душа не может быть дважды обманута одним и тем же лицом…. Александр выразил мне свое сожаление, что он не великий полководец; на это проявление благородной скромности я ответила ему, что государь представляет более редкое явление, чем генерал, и что поддерживать своим примером дух своего народа равносильно выигрышу самого важного сражения… Император с восторгом говорил мне о своем народе и о том, чем он способен сделаться в будущем. Он выразил мне желание, которое всем известно, улучшить положение крестьян, еще находящихся в крепостной зависимости. "Государь, — сказала я ему, — ваш характер является конституцией для вашей империи, а ваша совесть служит гарантией этого". "Если бы это и было так, — ответил он, — я был бы не чем иным, как счастливой случайностью". Чудные слова, первые, как мне кажется, в таком роде, произнесенные каким-либо самодержавным государем! Сколько нужно нравственных достоинств, чтобы судить о деспотизме, будучи деспотом, и для того, чтобы никогда не злоупотреблять неограниченной властью, когда народ, находящийся под этим правлением, почти удивляется столь большой умеренности". Словом, Александр, умевший быть, по словам Сперанского, "сущим прельстителем", полностью очаровал знаменитую гостью. Это была не просто обычная светская любезность; г-жа де Сталь представляла "великие интересы Европы", о которых Александр никогда не забывал. Известия с фронта поступали самые неутешительные: русские армии продолжали отступать. С каждым днем в войсках все острее ощущалась потребность в единоначалии, так как ко всем прочим бедам прибавилась еще одна — раздоры между Барклаем и Багратионом, принявшие совершенно непристойную форму. Особенно горячился князь Петр Иванович. Вот, например, что он писал Аракчееву 7 августа: "Надо командовать одному над двумя. Ваш министр (Барклай), может, хороший по министерству, но генерал не то что плохой, но дрянной, а ему отдали судьбу всего нашего отечества! Я, право, с ума схожу от досады и, простите меня, дерзко пишу… Итак, я пишу вам правду: готовьтесь ополчением, ибо министр самым мастерским образом ведет в столицу за собою гостя… Министр Барклай на меня жаловаться не может: я не токмо учтив против него, но и повинуюсь, хотя и старше его. Это больно, но, любя моего благодетеля и государя, — повинуюсь. Только жаль государя, что вверяет таким славную армию!.. Чего трусить и кого бояться? Я не виноват, что министр нерешим, трус, бестолков, медлителен, имеет все худые качества. Вся армия плачет совершенно и ругает его насмерть… Ох, грустно, больно, никогда мы так обижены и огорчены не были, как теперь. Вся надежда на Бога! Я лучше пойду солдатом… воевать, нежели быть главнокомандующим и с Барклаем". Вся вина Барклая заключалась в том, что он носил иностранную фамилию, командовал войском, недостаточно многочисленным для наступления, и не имел достаточного личного дарования и доверия со стороны армии и общества, чтобы убедить всех в неизбежности и планомерности своего образа действий, к которому его вынуждала сила обстоятельств. Упорное сопротивление, оказываемое французам при отступлении, разрушение первоначального замысла Наполеона о разъединении русских армий приписывали коренному качеству русского солдата — стойкости, и потому на долю Барклая выпадали лишь обвинения в трусости и бездарности. По словам современника, русские, "изверившись совершенно Барклаю, полагали единственную надежду на князя Голенищева-Кутузова; одна у всех мысль, один разговор; возмущены женщины, старые, молодые, — одним словом, все состояния, все возрасты нарекли его единодушно спасителем отечества; единогласно призывали его, громко везде раздавалось, что погибель наша неизбежна, когда не будет предводительствовать армией князь Голенищев-Кутузов". Военные дарования Кутузова были, бесспорно, выше полководческих способностей Барклая (точно так же, как благородным прямодушием и чистотой нравов Михаил Богданович превосходил Михаила Илларионовича, льстивого царедворца, искателя наград и отличий и женолюбивого старца), но армейские и придворные интриги, имевшие целью удалить Барклая из армии, были недостойны ни ума, ни таланта Кутузова, так как бросали тень на рыцарски безупречного командующего Первой армией. Багратион, Ермолов, Платов не без ведома Кутузова буквально травили доблестного Барклая, которого никак нельзя было обвинить в недостатке любви к России и который доказал это своим поведением при Бородино. Отношение Александра к Кутузову не изменилось со времен Аустерлица. Царь, привыкший к немецкой методичности и строгости своего отца, был недоволен тем чисто русским добродушием с оттенком безалаберности, с которым Михаил Илларионович относился к делам в бытность свою киевским губернатором и командующим Дунайской армией. Презирая человеческие слабости заслуженного старика, Александр вместе с тем чувствовал превосходство его ума, того ума, о котором Суворов как-то с восхищением сказал: "Помилуй Бог! Михайло Илларионович умный человек, его сам де Рибас не проведет!" (де Рибас считался большим хитрецом). Это превосходство царь не прощал никому. На свою беду, Кутузов не только оказался прав в Аустерлицком сражении, но и закончил турецкую войну до приезда Чичагова, головы, посланной царем поучить уму-разуму командующего Дунайской армией. Поэтому Михаил Илларионович возвратился в Петербург хотя и победителем, но полуопальным сановником, которого обвиняли в скромном поведении по отношению к туркам (иначе говоря, в человечности к побежденным). Но Кутузов даже из немилости сумел сделать для себя новое отличие. Вскоре петербургский и московский высший свет, фрондировавший против царя, объявил Кутузова единственным спасителем отечества. Первым знаком доверия к нему со стороны общества стало избрание его петербургским дворянством начальником ополчения. Кутузов произвел сильное впечатление в дворянском собрании, когда вместо ожидаемой речи произнес растроганным голосом только: "Господа, вы украсили мои седины" — и с дальновидной предусмотрительностью добавил, что, состоя на службе его величества, он может принять начальство над петербургским ополчением только до тех пор, пока государю не будет угодно призвать его к исполнению других обязанностей. В должности начальника ополчения он продолжал поддерживать внимание к себе, участвуя в народных молениях о победе и вращаясь в свете. Благодаря своей ловкости и вкрадчивому обхождению со всеми слоями общества Кутузову удалось искусно предупредить намерение Александра оставить его в тени — он был пожалован княжеским званием с титулом светлости. Но убедить Александра назначить его главнокомандующим могли, конечно, только исключительные обстоятельства: ссора Багратиона с Барклаем, приближение французов к Москве и невозможность оставлять долее командование в руках Барклая, к которому царь вообще питал искреннее расположение. К замене Барклая царя толкало не только мнение общества, но и давление со стороны великого князя Константина Павловича, который осуждал отступление, постоянно вмешивался в распоряжения командующего Первой армией и в конце концов был отослан им в Петербург под видом поручения к государю. Уступая силе обстоятельств, Александр уполномочил решить вопрос о главнокомандующем специально созданный чрезвычайный комитет в составе фельдмаршала Салтыкова, генерала Вязмитинова, графа Аракчеева, генерал-адъютанта Балашова, князя Лопухина и графа Кочубея. [Уточнить фразу в бумажном издании — Прим. lenok555] 5 августа на заседании в Каменноостровском дворце члены чрезвычайного комитета единогласно передали командование обеими русскими армиями Кутузову; Барклай был удален с поста военного министра, который занял князь Александр Иванович Горчаков. На аудиенции 8 августа Александр объявил Кутузову решение чрезвычайного комитета и предоставил Михаилу Илларионовичу полную свободу действий, за исключением одного — вступать в какие бы то ни было переговоры с Наполеоном; помимо этого царь предписал в случае удачного оборота войны милостиво обращаться с теми подданными западных губерний империи, которые забыли о своем долге. Прощаясь с государем, Кутузов заверил его, что скорее ляжет костьми, чем допустит неприятеля к Москве. Подчинившись воле общества, Александр не скрыл своих истинных чувств. В тот же день он сказал графу Комаровскому: — Публика желала его назначения — я назначил его. Что касается меня, то я умываю руки. Через три дня Кутузов выехал к армии. Он нашел обе русские армии в Царево-Займище, на позиции, выбранной Барклаем для генерального сражения. Поздоровавшись с почетным караулом, Михаил Илларионович громко произнес: — Можно ли все отступать с такими молодцами? Эти слова тут же разнеслись по армии. Люди приободрились, по бивуакам раздавалось брошенное кем-то словцо: "Приехал Кутузов бить французов". Тем сильнее были недоумение и уныние, когда на следующий день был получен приказ главнокомандующего: сняться с позиций и отступать к Москве. Дряхлый, обрюзглый, одноглазый, но умудренный опытом Кутузов не мог, подобно многим горе-богатырям, гоняться за богатырскими подвигами. Он сделал больше: сознавая ответственность перед Россией и военные способности Наполеона, ограничил свое честолюбие рамками того самого скромного поведения, которое недавно принесло успех на Дунае, и, прилагая все свое влияние и обаяние для обуздания нетерпения своих сподвижников, направил течение войны к победному исходу. Он подтолкнул Наполеона, который уже и так стоял на краю пропасти, сделать роковой шаг. II
Не проявив — уже в который раз — военного дарования, Александр занялся тем, что было ему ближе, — дипломатической деятельностью и здесь достиг более значительных успехов, чем на полях сражений. 10 августа он отправился в Або на свидание с Бернадотом, чтобы укрепить союз личным знакомством и обеспечить неприкосновенность Финляндии. Наследный принц Шведский прибыл в Або тремя днями позже царя — 15 августа. Оба государя, имевшие только одну общую черту — ненависть к Наполеону, старались перещеголять друг друга в любезности и обаянии. Когда, например, Бернадот коснулся вопроса о возвращении Швеции Аландских островов, Александр ответил: — С удовольствием исполнил бы просьбу вашего высочества, если бы не был совершенно уверен в том, что такая уступка повредит мне в мнении народа. Для меня лучше отдать вам Ригу, но только в залог до совершенного исполнения заключенных между нами условий. Бернадот горячо возразил, что слово Александра для него важнее всякого залога. Царь пожал ему руку со словами, что никогда не забудет столь высокого доверия. Принц не только отказался от своих требований, но даже предложил усилить корпус Витгенштейна шведскими войсками, предназначенными для оккупации Норвегии. — Ваш поступок прекрасен, но могу ли я принять такое предложение? — воскликнул Александр. — Если я сделаю это, то каким образом вы получите Норвегию? — Если успех будет на вашей стороне, — ответил Бернадот, — я получу ее — вы сдержите ваше обещание. Если же вы будете побеждены, Европа подвергнется порабощению, все государи будут подчинены произволу Наполеона, и тогда лучше быть простым пахарем, чем царствовать на подобных условиях. Царь принял помощь и в свою очередь, чтобы не остаться в долгу, предложил Бернадоту 35-тысячный русский десант для совместных действий со шведскими войсками против французских войск в Германии. К счастью, Бернадот отклонил это предложение. Вообще, стремление быть любезным порой заводило Александра слишком далеко — дальше, чем он хотел и чем это было нужно для интересов России. Так, помимо странной мысли послать для обороны шведских границ целую армию (это в то время, когда у Кутузова был на счету каждый солдат, а Наполеон подходил к Москве!), Александр совершил еще один легкомысленный шаг — обнадежил Бернадота возможностью сменить Наполеона на престоле Франции, что совпадало с тайной мечтой честолюбивого маршала. Этот неосторожный жест привел ко многим недоразумениям в 1814 году. В Петербурге царя ожидал английский посланник генерал Вильсон, прибывший из главной квартиры русской армии с весьма странным поручением. Он назвал себя уполномоченным армией, но не уточнил, кто конкретно стоял за ним. По его словам выходило, что всякое предложение о переговорах с Наполеоном будет встречено армией не как выражение действительной воли государя, а как следствие предательских влияний на него со стороны других лиц и что армия готова продолжать войну, пока неприятель не будет изгнан; более того, он недвусмысленно дал понять, что доверие армии к Александру поколеблено и может быть восстановлено только путем удаления им от себя лиц, заслуживших всеобщее недовольство, — Барклая и Румянцева. Судя по всему, Вильсон выражал мнение военачальников вроде Багратиона, Ермолова и Платова, недовольных Барклаем (Платов, например, заявил Барклаю после оставления Смоленска, что отныне считает позором носить русский мундир!). Правда, еще вероятнее, что он был уполномочен не столько русской армией, сколько Англией, где все еще не верили в решимость царя продолжать войну не на жизнь, а на смерть и, видимо, решили укрепить ее, пускай и путем шантажа. Действительно, слова Вильсона произвели на Александра сильное впечатление: в продолжение речи генерала он несколько раз менялся в лице. Связать смысл сказанного с угрозой нового 11 марта было нетрудно. Когда Вильсон замолчал, Александр отошел к окну и минуты две безмолвствовал. Впрочем, он скоро взял себя в руки. Приняв обычный любезный вид, царь подошел к Вильсону, обнял его и сказал: — Вы единственный человек, от которого я мог выслушать это сообщение. Но вам нетрудно понять, в какое тяжелое положение вы поставили меня — меня, государя России! Я подумаю обо всем, что вы сказали мне. С этими словами царь обнял Вильсона еще раз и назначил ему аудиенцию на следующий день. При их новой встрече Александр уже полностью владел собой, на его лице и в его речах не было ни тени вчерашней растерянности. Он встретил Вильсона добродушно-шутливым приветствием, назвав его "послом бунтовщиков", и затем сказал: — Я думал всю ночь о нашем вчерашнем разговоре. Вы повезете в армию уверения в моей решимости продолжать войну с Наполеоном, пока хоть один вооруженный француз будет оставаться в пределах России. Я не отступлю от своих обязательств, что бы ни случилось. Я готов отправить свое семейство в отдаленные губернии и принести всевозможные жертвы, но что касается выбора моих собственных министров, то в этом деле я не могу делать уступок. Такая сговорчивость повлекла бы за собою другие требования, еще более неуместные и неприличные. Граф Румянцев не подаст повода ни к какому несогласию либо разномыслию… Дайте мне время — все будет устроено к лучшему. При отъезде Вильсона царь еще раз заверил его в главном: он не заключит мира ("Лучше отращу себе бороду и буду питаться картофелем в Сибири"). Обе императрицы, деятельно поддерживавшие решимость супруга и сына, подтвердили эти слова. 30 августа, в день своего тезоименитства, Александр получил донесение Кутузова о Бородинском сражении, которое, как писал главнокомандующий, "кончилось тем, что неприятель нигде не выиграл ни шаг земли с превосходными своими силами". Затем, добавлял Михаил Илларионович, заночевав на поле сражения, он утром отступил за Можайск ввиду огромных потерь в войсках. Донесение Кутузова было встречено при дворе как победная реляция. Михаил Илларионович был произведен в генерал-фельдмаршалы и пожалован 100 тысячами рублей. Барклаю-де-Толли, проявившему чудеса мужества и хладнокровия, был послан крест святого Георгия 2-й степени, а смертельно раненному Багратиону — 50 тысяч рублей. Еще 14 генералов получили крест святого Георгия 3-й степени, нижним чинам было роздано по пять рублей. На другой день донесение Кутузова было напечатано в "Северной почте", за исключением строк: "Ваше императорское величество, изволите согласиться, что после кровопролитнейшего и пятнадцать часов продолжавшегося сражения наша и неприятельская армии не могли не расстроиться, и за потерею, сей день сделанною, позиция, прежде занимаемая, естественно, стала обширнее и войскам несовместною, а потому, когда дело идет не о славе выигранных только баталий, но вся цель будучи устремлена на истребление французской армии, я взял намерение отступить шесть верст, что будет за Можайском". Читая донесение о Бородинской битве, все повторяли летучую фразу Ермолова: "Французская армия расшиблась о русскую". Это было не совсем верно, скорее французская армия сильно ушиблась. Кутузов был вправе отрицать поражение, но дальнейшее отступление было необходимо, так как примерно равные потери сделали соотношение сил еще более неблагоприятным для русской армии: если утром она насчитывала около 120 тысяч человек против 130–135 тысяч французов, то к вечеру 90-тысячной армии Наполеона могло противостоять только 60–70 тысяч русских. Тем не менее генерал-адъютант граф Чернышев в тот же день, 30 августа, повез Кутузову приказ Александра совершенно истребить полчища Наполеона, дабы "без поражения вконец и совершенного истребления из пределов наших отступить не могли". Согласно привезенным Чернышевым указаниям, эта цель должна была быть достигнута действиями Кутузова с фронта, а Чичагова и Витгенштейна — с тыла французской армии. Каждому русскому корпусу предписывались точные сроки и маршруты движения. В Петербурге потянулись дни томительного ожидания. Только 7 сентября Александр получил краткое известие от Ростопчина о том, что Кутузов, обманув его, оставил Москву. На следующий день пришло донесение самого фельдмаршала. Донесение Кутузова привез полковник граф Александр Францевич Мишо де Боретур, пьемонтский эмигрант на русской службе, пользовавшийся доверием государя. Он был немедленно препровожден к царю. Взглянув на скорбное лицо курьера, Александр спросил: — Вы, вероятно, привезли печальные вести, полковник? — К несчастью, государь, весьма печальные: Москва нами оставлена. — Как! Разве мы проиграли сражение или мою древнюю столицу отдали без боя? — Государь, — ответствовал Мишо, — окрестности Москвы не представили, к сожалению, выгодной позиции для сражения со слабейшими против неприятеля силами, и потому фельдмаршал Кутузов был уверен, что избрал спасительную меру, сохранив вашему величеству армию, гибель которой не могла бы спасти Москвы, но имела бы самые пагубные последствия. Теперь же армия, получив все назначенные вашим величеством подкрепления, которые я всюду встречал по дороге, будет иметь возможность начать наступательные действия и заставить раскаяться неприятеля, дерзнувшего проникнуть в сердце вашей империи. — Вступил ли неприятель в Москву? — спросил Александр. — Да, государь, и в эту минуту она уже превращена в пепел. Я оставил ее объятую пламенем. Слезы показались на глазах Александра. — Боже мой, сколько несчастий! — воскликнул он. — Какие печальные вести вы мне сообщаете, полковник! — Не огорчайтесь сильно, государь, армия вашего величества ежедневно умножается. Царь промокнул платком глаза и глубоко вздохнул. — По всему вижу я, что Провидение ожидает от нас великих жертв, в особенности же от меня, и я готов покориться Его воле. Но скажите мне, Мишо, в каком настроении оставили вы армию, когда она узнала, что моя древняя столица оставлена без выстрела? Не подействовало ли это на дух войск? Не заметили ли вы в солдатах упадка мужества? Испросив разрешение говорить откровенно, Мишо сказал: — Государь, сердце мое обливается кровью, но я должен признаться, что оставил армию — начиная от главнокомандующего и до последнего солдата — в неописанном страхе… — Что вы говорите, Мишо! — ужаснулся Александр. — Отчего происходит этот страх? Неужели мои русские сокрушены несчастьем? — О нет, государь, — продолжил лукавый пьемонтец, довольный тем, что его нехитрый словесный маневр удался, — они только боятся, чтобы ваше величество, по доброте вашего сердца, не заключили мира. Сами они горят желанием сразиться и доказать вам свою храбрость и преданность. — Полковник, вы облегчили мое сердце! — ожившим голосом сказал Александр, ударив Мишо по плечу. — Вы успокоили меня. Возвращайтесь же в армию, скажите нашим храбрецам, скажите моим верноподданным всюду, где вы будете проезжать, что если у меня не останется ни одного солдата, то я сам стану во главе любезного мне дворянства и добрых моих крестьян, буду сам предводительствовать ими и пожертвую всеми средствами моей империи. Россия предоставляет мне более ресурсов, чем полагает неприятель. Но если Божественным Промыслом предназначено роду моему не царствовать более на престоле моих предков, то, испытав все средства, которые будут в моей власти, я отращу себе бороду до сих пор, — он указал рукой на грудь, — и лучше соглашусь питаться хлебом в недрах Сибири, нежели подписать позор моего отечества и дорогих моих подданных, жертвы коих умею ценить! Провидение испытывает нас, будем надеяться, что оно нас не оставит. Он в волнении зашагал по комнате, лицо его пламенело. — Полковник Мишо, — вдруг сказал он, остановясь, — запомните то, что я теперь скажу вам: Наполеон или я, он или я — но вместе мы царствовать не можем. Я узнал его, он более меня не обманет. Письмо Наполеона от 8 сентября, в котором французский император отклонял от себя ответственность за сожжение Москвы, было оставлено без ответа. В то же время Александр поспешил заверить своих союзников, что война продолжается. Александр — Бернадоту, 19 сентября: "Потеря Москвы дает мне случай представить Европе величайшее доказательство моей настойчивости продолжать войну против ее угнетателя. После этой раны все прочие ничтожны. Ныне более чем когда-либо я и народ, во главе которого я имею честь находиться, решились стоять твердо и скорее погрести себя под развалинами империи, нежели примириться с Аттилою новейших времен". Между тем в малодушных советах не было недостатка: великий князь Константин Павлович, Румянцев, Аракчеев выражали сомнение в успехе дальнейшей борьбы. Но Александр оставался непреклонен. "Император тверд и слышать не хочет о мире", — записал в эти дни французский эмигрант Жозеф де Местр. Царь распорядился привлечь все наличные силы для защиты Петербурга и Кронштадта, Балтийский флот был предоставлен в распоряжение Англии. Ему пришлось бороться с паническими настроениями не только при дворе, но и в своей семье. Марии Федоровне, которая хотела уехать из Петербурга, так как считала, что Наполеон со дня на день займет столицу, Александр сказал: — Государыня, я прошу вас как сын, а как государь — приказываю вам остаться. Неожиданную поддержку Александр обрел в своей супруге, императрице Елизавете Алексеевне, которая целиком разделяла его непримиримость. Последние годы отношения супругов ограничивались рамками приличий, в них не было интимной теплоты. Теперь же Елизавета Алексеевна сделала первый шаг к примирению и всячески старалась утешить Александра и поддержать в нем решимость. "Это его тронуло, — вспоминает фрейлина графиня Эдлинг, — и в дни страшного бедствия в их сердца пролился луч взаимного счастия". Все же всеобщее удручающее впечатление от сдачи Москвы чувствовалось настолько сильно, что Александру приходилось опасаться внезапной вспышки недовольства. Полиция доносила ему, что в народе растет раздражение против правительства и особы государя. При дворе опасения перед бунтом были так велики, что 15 сентября, в день коронации Александра, ему советовали ехать в Казанский собор не верхом, а в карете вместе с императрицами. Александр в первый и последний раз в жизни уступил советам боязливого благоразумия. Действительно, контраст между недавним московским триумфом и этим выездом был разителен. Притихшая толпа проводила царский поезд мрачными взглядами; ни в пути, ни в то время, когда Александр поднимался по ступеням в собор, не раздалось ни одного приветственного крика; в мертвой тишине были слышны лишь шаги царя и придворных по каменным плитам. Казалось, достаточно одного негодующего возгласа — и толпа бросится на государя; однако все обошлось благополучно. Несмотря на неспокойную обстановку в городе, Александр продолжал прогуливаться один по каменноостровским рощам, а его дворец по-прежнему не охранялся. Однако ему стоило больших усилий сохранять видимое спокойствие и бодрость духа. Гибель Москвы потрясла его — он признавался, что в эти дни ничто не могло рассеять его мрачных мыслей. Это подавленное состояние ускорило духовный переворот, зревший в нем. Однажды он поделился своими переживаниями с князем А. Н. Голицыным. Голицын, некогда легкомысленный и легковесный эпикуреец, вот уже несколько лет как остепенился и наибольшее удовольствие в жизни находил в чтении Библии, которую изучал с ревностью неофита. Выслушав Александра, он робко предложил царю "почерпнуть утешение" из этого источника. Александр ничего не ответил, но несколькими днями позже, придя к жене, спросил, не может ли она дать ему почитать Библию (у себя Александр этой книги еще не держал). Елизавета Алексеевна с радостным удивлением протянула ему изящный томик, лежавший у нее на столе. Александр ушел к себе и сразу принялся за чтение. Пораженный словами и образами великой книги, он стал подчеркивать те места, которые соответствовали его положению и душевному состоянию, и когда он перечитывал их, ему казалось, что какой-то дружеский голос придавал ему силы. Впоследствии Александр признавался прусскому епископу Эйлерту: "Пожар Москвы осветил мою душу и наполнил мое сердце теплотою веры, какой я не ощущал до тех пор. Тогда я познал Бога". Деист превратился в христианина. Тем временем тарутинский маневр Кутузова начал приносить первые плоды: русская армия отдохнула, пополнила свои ряды, воспрянула духом. По словам Вильсона, выгоду избранной главнокомандующим позиции теперь осознавали все — от генерала до последнего солдата: "Не было уже отчаяния, прекратился ропот осуждения; час мнимого стыда и унижения миновался, возвратилась уверенность. Солдаты вновь ободрились, предвидя борьбу с неприятелем; в самой их поступи, в самом обращении с оружием виделась их готовность сразиться, прорвать вражеские ряды и отбить свои пылающие жилища". В окрестностях Москвы возникло и ширилось партизанское движение. Начавшись с действий в тылу у французов небольших отрядов гусар и казаков, оно, по мере вовлечения в него крестьян, приняло откровенно разбойничий облик и черты бесчеловечной свирепости, что было, конечно, неизбежно при смешении истинных защитников отечества с людьми, искавшими в народной войне лишь прикрытия своим зверским наклонностям. Кутузов в общем не одобрял привлечения к партизанской войне нерегулярных отрядов и в письмах называл их действия разбойничьими, однако он прекрасно понимал их значение и не препятствовал «разбойничкам» заниматься своим делом — как-никак каждый день пребывания в Москве стоил Великой армии 500 человек. Стремясь продлить, насколько возможно, пребывание Наполеона в разрушенной и сожженной Москве, Михаил Илларионович приказывал партизанам распускать ложные слухи о слабости русской армии, тем самым поддерживая в Наполеоне надежду на скорый мир. В то же время в Петербурге среди людей, не видевших и не понимавших благотворного значения тарутинского «стояния», росло число врагов главнокомандующего. Если не самым ярым, то самым крикливым из них был Ростопчин, называвший Кутузова старой бабой, которая потеряла голову и думает что-нибудь сделать, ничего не делая. Он советовал царю для предотвращения мятежа в армии и в стране отозвать этого "старого болвана и пошлого царедворца", "гнусного эгоиста", пришедшего "от старости лет и развратной жизни почти в ребячество", который только "спит и ничего не делает". Немногие понимали значение «бездеятельности» Кутузова. Так, генерал Кнорринг в ответ злым языкам, утверждавшим, что главнокомандующий спит по восемнадцать часов в сутки, говорил: "Слава Богу, что спит; каждый день его бездействия стоит победы. Он возит с собой переодетую в казацкое платье любовницу. Румянцев возил их по четыре. Это не наше дело". Александр по-прежнему принадлежал к числу недоброжелателей главнокомандующего, как бы возглавляя оппозицию непонимания. Одним из ярких свидетельств тому был случай с посольством Лористона. Вскоре после вступления в Тарутино Кутузов получил письмо от начальника главного штаба Великой армии Бертье, в котором говорилось о желании Наполеона направить в русский лагерь посла с важными поручениями. Письмо поставило Кутузова в крайне затруднительное положение: считая, что было бы полезно завязать переговоры с Наполеоном, так как это позволяло выиграть время, он вместе с тем чувствовал себя связанным словом, данным царю при назначении на должность главнокомандующего, — не вступать ни в какие переговоры с неприятелем. После долгих колебаний Михаил Илларионович поступил так, как находил наиболее полезным: медлил с ответным письмом, затем до вечера держал Лористона на русских форпостах, приказав одновременно шире раскинуть лагерные костры и петь веселые песни, и наконец принял французского посла у себя в кабинете, надев по такому случаю (первый раз за все время главнокомандования) мундир. Лористон начал с наболевшего — с жестокостей партизанской войны. Кутузов возразил, что он бессилен что-либо предпринять, поскольку жестокость является лишь выражением негодования народа против завоевателей. Тогда Лористон перешел к главному. — Неужели эта небывалая, эта неслыханная война должна продолжаться вечно? — воскликнул он. — Император искренне желает положить предел этой распре между двумя великими и великодушными народами и прекратить ее навсегда. Михаил Илларионович ответил, что не имеет никаких полномочий на этот счет. — При назначении меня в армию, — сказал он, — и названия мира ни разу не было упомянуто. Я навлек бы на себя проклятие потомства, если бы сочли, что я главный виновник какого-либо соглашения, — таков в настоящее время образ мыслей нашего народа. Лористон попросил выписать ему пропуск для проезда в Петербург, где он надеялся получить аудиенцию у Александра. Кутузов отказал ему в этом, обещав, однако, известить государя о желании французского посла. Таким образом, Михаил Илларионович блестяще выполнил свой план, дав отпор Лористону по всем пунктам и тем не менее обнадежив его относительно успеха переговоров в будущем. Но Александр, будучи извещен о разговоре с Лористоном, увидел в этом лишь нарушение его воли. Главнокомандующий получил нагоняй в собственноручном письме государя. "Из донесения вашего, — писал Александр, — с князем Волконским полученного, известился я о бывшем свидании вашем с французским генерал-адъютантом Лористоном. При самом отправлении вашем к вверенным вам армиям, из личных моих с вами объяснений известно вам было твердое и настоятельное желание мое устраняться от всяких переговоров и клонящихся к миру сношений с неприятелем. Ныне же, после сего происшествия, должен с такою же решимостью повторить вам: дабы сие принятое мною правило было во всем его пространстве строго и непоколебимо вами соблюдаемо… Все сведения, от меня к вам доходящие, и все предначертания мои, в указах на имя ваше изъясняемые, и одним словом все убеждает вас в твердой моей решимости, что в настоящее время никакие предложения неприятеля не побудят меня прекратить брань и тем ослабить священную обязанность: отомстить за оскорбленное отечество". Александра, вытерпевшего недавно большое унижение в разговоре с Вильсоном, можно было понять: в то время как он делал уступки «армии», которая, по словам "посла бунтовщиков", готова была на государственный переворот в случае переговоров государя с противником, главнокомандующий этой самой армией самовольно завязывал сношения с Наполеоном. Кроме того, Александр со все возрастающим нетерпением ожидал, когда же скажутся те выгоды позиции в Тарутино, о которых писал ему Кутузов после оставления Москвы. Не видя и не зная настоящего положения французов, он тревожился о безопасности Петербурга и 4 октября писал Михаилу Илларионовичу: "На вашей ответственности будет, если неприятель окажется в состоянии отрядить значительную часть сил в Петербург, где осталось немного войск… Вспомните, что вы еще должны отвечать оскорбленному отечеству за потерю Москвы…" Это старание выставить в рескриптах Кутузова виновником потери древней столицы, в то время как он уже сделал все, чтобы вызвать агонию французской армии, было и нетактично, и неумно. Наконец царь услышал долгожданную весть о победе — 15 октября полковник Мишо привез в Петербург донесение Кутузова о Тарутинском сражении. Впервые французы (из корпуса Мюрата, которому было поручено наблюдать за тарутинским лагерем) бежали перед русскими, потеряв не менее 2 тысяч человек. Новость привела Александра в восторг, который еще более увеличился, когда Мишо заявил ему о желании армии видеть государя в своих рядах. Однако чутье подсказало ему не торопиться возглавить войска, пока силы Наполеона еще не окончательно подорваны. — Все люди честолюбивы, — сказал Александр Мишо, — признаюсь откровенно, что и я честолюбив не менее других. Знаю, что если бы я находился при армии, то вся слава отнеслась бы ко мне и что я занял бы место в истории. Но пусть пожинают лавры те, которые более меня достойны их. Возвращайтесь в главную квартиру, поздравьте князя Михаила Илларионовича с победой и скажите ему, чтобы он выгнал неприятеля из России и что тогда я поеду ему навстречу и введу его торжественно в столицу. Пресловутые лавры уже теперь, в преддверии окончательной гибели Великой армии, могли быть по праву разделены между Кутузовым, который дал направление всей борьбе с нашествием, и Александром, задавшим, так сказать, морально-дипломатический тон отношений к врагу. Его твердая, непримиримая позиция, призывы к всенародному сопротивлению, неусыпные заботы о всех необходимых для успеха средствах подняли народный дух и оживили деятельность военного ведомства. Но этим и ограничивается его благотворное участие в Отечественной войне. Попытки Александра руководить военными действиями и сам взгляд на ход войны и качества собственных военачальников нельзя считать правильными; многое даже указывает на ошибочное понимание и оценку событий, особенно с момента оставления Москвы. Александр в своем нетерпении как бы забывал, что, для того чтобы Великая армия погибла, нужно дождаться благоприятных условий. Поэтому, чем бы ни руководствовался Александр в данном решении не вмешиваться в распоряжения Кутузова, нельзя не признать, что его скромность (или претензия на скромность) должна быть поставлена ему в заслугу. Невозможность дальнейшего пребывания в Москве стала очевидной для Наполеона к началу октября. Вычислив по русским календарям, что серьезные холода наступят не раньше чем через две-три недели, он решил обойти русскую армию в Тарутино и расположиться на зимние квартиры в тех самых «обильных» губерниях, которыми так дорожил Кутузов. Успех маневра зависел в первую очередь от быстроты, поэтому Наполеон распорядился оставить в Москве 10 тысяч раненых французов, чтобы не быть связанным большим обозом. Поручая их великодушию неприятеля, император вместе с тем как будто нарочно делал все, чтобы до крайности раздражить русских: приказал снять крест с колокольни Ивана Великого и поручил оставленному в Москве Мортье взорвать храмы и дворцы Кремля и "эту мечеть", как он выразился о храме Василия Блаженного. И действительно, несмотря на самоотверженные действия оставшихся в городе москвичей, с опасностью для жизни разминировавших Кремль и тушивших фитили, вследствие взрывов 12 октября кремлевские башни дали трещины, а дворец Екатерины был почти полностью разрушен; в отместку за это при возвращении русской армии солдаты и партизаны перебили около 4 тысяч раненых французов. Движение французов к Калуге обнаружил Сеславин: сидя в дозоре на дереве недалеко от старой Калужской дороги, он увидел карету, в которой ехал сам французский император, окруженный маршалами и генералами. Не довольствуясь виденным, Сеславин захватил на опушке леса унтер-офицера Старой гвардии и, перекинув его через седло, умчался с ним в Тарутино. Кутузов, не медля ни минуты, двинул армию к Малоярославцу, чтобы преградить путь Наполеону. Ожесточенный восемнадцатичасовой бой, в течение которого город восемь раз переходил из рук в руки, закончился занятием Малоярославца французами, но за это время все русские корпуса успели подойти к месту сражения. К вечеру 12 октября вся 100-тысячная русская армия расположилась в двух верстах к югу от города. Кутузову предстояло решить трудный вопрос: дать ли наутро генеральное сражение или придерживаться прежней тактики выжидания? Тарутинское сражение произвело чрезвычайно бодрящее впечатление на царя, который, успокоившись за судьбу Петербурга, с легкостью женского своенравия перешел от резких упреков главнокомандующему к самым лестным рескриптам в его адрес. Но теперь Александр с еще большей настойчивостью требовал решительных действий, с той лишь разницей, что вместо прежних властных напоминаний он ограничивался высказыванием своей уверенности в предстоящих победах. Михаил Илларионович не побоялся навлечь на себя новое неудовольствие государя, отказавшись от генерального сражения. "Все это развалится и без меня", — кивнул он в сторону французского лагеря. План Кутузова состоял в прикрытии от французов не разоренных войной местностей. "Полагаю нанести неприятелю величайший вред параллельным движением", — сообщил он в Петербург. Решение Кутузова было встречено в русском штабе без особого удовольствия — оно не сулило ни лавров, ни наград. Вильсон, видевший свою задачу в том, чтобы следить за дряхлым главнокомандующим и понукать его, открыто обвинил его в том, что он хочет дать Наполеону "золотой мост". — Я вовсе не убежден, будет ли великим благодеянием для вселенной совершенное уничтожение императора Наполеона и его армии, — спокойно ответил Кутузов. — Наследство его достанется не России, а той державе, которая уже теперь господствует на морях, и тогда преобладание ее будет невыносимо. — Исполняйте ваш долг, и будь что будет, — процедил сквозь зубы англичанин. Но и Наполеон не осмелился вступить в генеральное сражение с русскими. Вопрос о дальнейших действиях решился сам собой: 14 октября обе армии одновременно отступили в противоположные стороны. Французы устремились на запад по той самой разоренной дороге, по которой и пришли в Москву. Старая Смоленская дорога представляла собой в полном смысле пустыню: сожженные или покинутые жителями деревни, полуразрушенные города, разлагающиеся людские и конские трупы на обочинах… Те скудные припасы, которые еще можно было найти, забирала Старая гвардия, шедшая впереди, остальной армии не доставалось ничего. С фуражирами и мародерами, рыскавшими в округе, безжалостно расправлялись партизаны, местные крестьяне и казаки. 28 октября, когда Великая армия (или, вернее, те 40 тысяч человек, еще способных держать оружие, которые шли впереди) достигла Дорогобужа, выпал первый снег; это еще более затруднило снабжение из-за отставания обоза и катастрофического падежа лошадей. Вскоре мороз достиг двенадцати градусов, и этот весьма скромный, по русским понятиям, холод оказался убийственным для полуголодных южан. В то время как Кутузов сдерживал, насколько мог, боевое рвение своих генералов (впрочем, не всегда успешно), Александр прислал ему свой план окружения Наполеона силами главной армии и корпусов Чичагова, Тормасова и Витгенштейна. Кутузов отнесся к этому плану весьма скептически. Он отнюдь не считал Наполеона зверем, попавшим в капкан (действия французского императора на Березине полностью подтвердили опасения Михаила Илларионовича), и по-прежнему стремился только к тому, чтобы не дать Наполеону разбить себя, полагая, что остальное сделают время, холод и ежедневная убыль людей во французской армии. Кутузов осторожно высказал царю сомнения насчет его плана, указывая главным образом на невозможность одновременного четкого выполнения предписанных маневров русскими корпусами, разбросанными на огромном расстоянии друг от друга. Поэтому Александр, не придавший никакого значения возражениям главнокомандующего, стал возлагать основные надежды на Чичагова, более способного, по его мнению, "по решимости его характера", исполнить план окружения и "искоренить французов до последнего". Осторожность Кутузова имела веские основания. Сражения у Вязьмы и Красного показали, что французская армия все еще сильна: не будучи в силах атаковать, она тем не менее не терпела поражений и пробивалась через все заслоны. Но план Александра также содержал свою долю правды: разбросанность русских корпусов уравновешивалась неурядицей среди Великой армии, к тому же почти лишенной кавалерии вследствие недостатка в кормах. Задним числом можно с уверенностью утверждать: прими Кутузов план Александра, русская армия не потеряла бы столько людей в преследовании французов. Медлительность Михаила Илларионовича, ставившего себе в заслугу сбережение людей, "чтобы было с чем явиться на границу", не оправдывается цифрами потерь, которые понесла русская армия: из 100 тысяч человек, вышедших из Тарутино, в Смоленск пришла только половина, причем лишь 10 тысяч из них выбыло в сражениях, остальных скосили голод, холод и болезни (таким образом, потери преследующей русской армии равняются потерям гибнущей французской армии при Березине). Вряд ли генеральное сражение нанесло бы русской армии больший ущерб. Образ действий Кутузова оказался тесно связанным со жгучим чувством национального самолюбия. Действительно, в конце концов торжество русской армии над врагом было безусловным и решительным, но странное дело — это произошло без оглушительных ударов на поле боя, что дало повод французам оспаривать нашу славу победителей, так как Наполеон фактически не проиграл в России ни одного сражения. Конечно, не стоит тратить много слов, чтобы доказать, что холод только довершил поражение Великой армии, однако следует заметить, что исход Отечественной войны решался не на полях сражений, а в умах и сердцах множества самых разных русских людей, вдруг почувствовавших себя народом, вследствие чего понятия «свобода» и «достоинство» приобрели для них первостепенное значение. Это превращение массы людей со своими эгоистическими интересами в народ и не было учтено французским императором. Наполеон превосходно знал человеческую природу, современники записали за ним множество чрезвычайно метких характеристик государственных и военных деятелей, поэтов, писателей, живущих и умерших знаменитостей. Но, рассчитывая политические ходы, Наполеон неизбежно упрощал и огрублял свои знания о людях, сводя все их поступки к двум основным мотивам: страху и выгоде. Поэтому, сталкиваясь с тем, как целыми народами — испанцами, русскими, а позже немцами — овладевали противоположные чувства бескорыстия и самоотречения, Наполеон терялся и становился от этого упрям, жесток и почти невменяем в своем стремлении добиться цели во что бы то ни стало. В его действиях в подобных случаях историки и мемуаристы склонны были видеть некие роковые ошибки, на которые и указывали с добросовестностью посредственности, как будто, избежав этих ошибок, он мог истребить в противнике патриотизм и самоотверженность. На самом же деле гений Наполеона оставался прежним всегда и везде, и упрекать его в упадке гениальности можно с тем же правом, с каким человеку, спотыкающемуся в темноте, можно поставить в вину упадок зрения. Переправа через Березину является превосходной иллюстрацией сказанного. В то время как Кутузов, придерживаясь своего понимания обстановки, вообще отсутствовал на поле боя, чем фактически лишил русские войска единоначалия, переложив командование на нетрезвого балагура Платова и сухопутного адмирала Чичагова, Наполеон, напротив, оказался на высоте своего призвания, умелыми действиями выведя остаток армии из мышеловки, придуманной Александром. Вина Кутузова в данном случае была несомненна и намного превышала промах несчастного Чичагова, новобранца на суше, которого сделали козлом отпущения; а гибель французов явилась не столько результатом нашей победы, сколько естественным концом деморализованной армии. Тем не менее торжество было полное и ликование русской армии было столь же искренним, как и законным. Право Кутузова и его сподвижников на чествование было несомненно. Заслуга Михаила Илларионовича заключалась в благоразумном руководстве в борьбе с нашествием, в умении избрать и провести безопаснейший способ для достижения успеха. И если его старческая деятельность не была ознаменована громкими победами, то за ним имеется не менее важная заслуга избежания опасных ошибок. Вместе с ним честь и славу за благополучный исход войны разделял Александр, перед заслугами которого теряются личные побуждения уязвленного тщеславия и самолюбия. Та стойкость, которую он проявил при продолжительных неудачах, то настойчивое участие в руководстве военными действиями, которое, несмотря на все недочеты, требовало от военачальников главного — решительных ударов по врагу, наконец, то насилие над собой, которое он совершил, наделив Кутузова полномочиями главнокомандующего, — все эти заслуги ставят Александра на такую высоту, на которой теряются из виду все недочеты его легкомысленной, по-женски суетной и впечатлительной личности, светлые стороны которой нашли свое счастливое применение в роковом и доблестном 1812 году. Однако главная заслуга в окончательном успехе принадлежала стойкости армии, самоотверженности народа и безраздельной любви к родной земле — этим трем стихийным витязям Отечественной войны. Начиная с 7 ноября военные действия обратились в преследование 20 тысяч человек, бегущих по Виленской дороге. Обещание Александра сбылось: в России больше не осталось ни одного вооруженного француза. Обычно считают, что русскую границу в июне 1812 года перешло около 400 тысяч человек, которых потом, уже в пределах России, догнало еще 150 тысяч — всего 550 тысяч солдат и офицеров. Из всей этой массы людей (из которых 50 тысяч дезертировало в самом начале кампании) в декабре обратно переправилось через Неман около 18 тысяч человек. В русский плен сдалось 130 тысяч человек, следовательно, сражения, партизанская война, болезни, мороз унесли в могилу примерно 350 тысяч солдат и офицеров Великой армии. Для Наполеона бедствие было непоправимым. Сокрушительный удар был нанесен не только его военному могуществу — рушилась вся его политическая система, по которой он хотел заставить жить Европу. С истреблением его польских полков рушилось дело возрождения Польши, с уничтожением немецких корпусов — Рейнский союз, Вестфальское королевство и все планы создания Германии, подвластной Франции; наконец, гибель французской армии подготавливала распад самой Французской империи. Вся верная ему Европа оказалась погребена в снегах России; на смену ей шла другая Европа — антинаполеоновская. Нашествие неудержимо поворачивалось в другую сторону на запад. III
По мере приближения остатков французской армии к границам России Александру предстояло выбрать: заключать ли мир с Наполеоном или продолжать войну ради чуждых интересам России целей — восстановления политической независимости Германии, возвеличения значения Австрии и смены политического режима во Франции. Уже в конце 1812 года в беседе с фрейлиной Стурдзой он высказал свои мысли на этот счет. — Неужели, государь, — заметила Стурдза, — мы не обеспечены навсегда от подобного нашествия? Разве враг осмелится еще раз перейти наши границы? — Это возможно, — сказал царь, — но если хотеть мира прочного и надежного, то надо подписать его в Париже. В этом я глубоко убежден. Между тем Кутузов придерживался противоположного взгляда, считая, что война должна завершиться там же, где и началась, — на Немане. Помимо убеждения, что дальнейшее продолжение войны может быть выгодно только англичанам и немцам, к прекращению боевых действий его вынуждало катастрофическое сокращение численности армии: из 100 тысяч солдат, имевшихся у него под рукой в Тарутино, в Вильну вступили только 27 тысяч человек. Все это вынудило Михаила Илларионовича просить Александра дать войскам отдых, иначе, предупреждал он, расстройство войск дойдет до такой степени, что придется "вновь составлять армию". Ответом царя на эту просьбу было требование новых жертв: "Поверхность наша над неприятелем расстроенным и утомленным, приобретенная помощью Всевышнего и искусными распоряжениями вашими, и вообще положение дел требует всех усилий к достижению главной цели, несмотря ни на какие препятствия. Никогда не было столь дорого время для нас, как при нынешних обстоятельствах. И потому ничто не позволяет останавливаться войскам нашим… в Вильне". Не особенно рассчитывая на выполнение Кутузовым этих распоряжений, Александр сам выехал к армии. Несмотря на сильную стужу, он ехал от Петербурга до Вильны в открытых санях на тройке, которой управлял неизменный кучер Илья. 11 декабря Кутузов, в парадной форме, с орденами, звездами и портретом государя в бриллиантовой оправе на груди, со строевым рапортом в руке выстроил у дворцового подъезда почетный караул лейб-гвардии Семеновского полка. Александр появился в пять часов дня. Он прижал к сердцу главнокомандующего, принял рапорт, поздоровался с семеновцами и прошел во дворец рука об руку с Михаилом Илларионовичем. Они уединились в кабинете и долго беседовали. По окончании аудиенции граф Толстой поднес Кутузову на серебряном блюде орден святого Георгия 1-й степени (до царя дошли сведения, что старик остался недоволен пожалованной ему шпагой с бриллиантовым эфесом и лаврами из изумрудов стоимостью 60 тысяч рублей; Михаил Илларионович картинно потрясал ею в обществе и заявлял: "Я скажу императору, какая это дрянь", — считая ее слишком малой наградой за то, что он в течение года "заставил две армии" — турецкую и французскую — "питаться кониной"). Вильсон в своих записках уверяет, что Александр пожаловал Кутузову орден с большой неохотой и, объясняя англичанину причины своего поступка, будто бы сказал: "Мне известно, что фельдмаршал не исполнил ничего из того, что следовало сделать, не предпринял против неприятеля ничего такого, к чему бы он не был буквально вынужден обстоятельствами. Он побеждал всегда только против воли… Однако дворянство поддерживает его, и вообще настаивают на том, чтобы олицетворить в нем народную славу этой кампании… Мне предстоит украсить этого человека орденом святого Георгия первой степени, но признаюсь вам, я нарушаю этим статуты этого славного учреждения… я только уступаю самой крайней необходимости. Отныне я не расстанусь с моей армией и не подвергну ее более опасностям подобного предводительства". Если эти слова и были действительно сказаны (а мы знаем, всякий человек слышал от Александра то, что хотел слышать), то нет сомнений, что в разговоре с Кутузовым царь удержался от каких-либо укоров, которые — Александр не мог не понимать этого — были неуместны спустя всего четыре месяца после того, как он собирался отрастить бороду и питаться картофелем в Сибири. Наутро 12 декабря, в день своего рождения, Александр, принимая поздравления от генералов кутузовского штаба, сказал им: — Вы спасли не одну Россию, вы спасли Европу! Космополит вновь взял в нем верх над патриотом. Под влиянием обстоятельств и общего настроения Александр ненадолго увлекся собственным народом, проникся умилением и восторгом (выражаемыми преимущественно перед дамами — Стурдзой и г-жой де Сталь) к своим соотечественникам, почувствовал себя русским царем. Но быстрое завершение Отечественной войны не дало укрепиться этому поверхностному патриотизму. Александр по-прежнему оставался диковинным оранжерейным цветком, не связанным корнями с русской почвой. Однако под влиянием чтения Библии и религиозных размышлений его космополитизм претерпел важные изменения: он перестал быть светским космополитизмом XVIII века, постепенно превратившись в космополитизм христианско-мистический, гораздо больше соответствовавший сентиментально-мечтательной натуре Александра. Теперь он ощущал себя не русским царем, а христианским государем, призванным укротить зверя; ему казалось, что он наконец-то понял свое предназначение — стать защитником угнетенных народов. Эта мысль поднимала его в собственных глазах, придавала смысл его существованию и оправдывала глубинное презрение и непонимание русской жизни, равнодушие к непомерным бедствиям страны, тщеславное желание одержать верх над Наполеоном. Проникнутый этим настроением, он искренне не мог понять и принять национального эгоизма Кутузова и его единомышленников, думавших прежде всего о русских интересах и выгодах. Вечером по случаю дня рождения государя в доме Кутузова был дан бал. Город был иллюминирован, на ратуше вывешен транспарант, изображавший Россию, отсекающую голову гидре. Перед началом бала по приказу Кутузова семеновцы поднесли к ногам Александра трофейные знамена, однако на лице царя выразилось лишь чувство сожаления. Никакого впечатления не произвела на него и представленная ему жена французского офицера, сопровождавшая мужа во всех сражениях и стычках и взятая вместе с ним в плен. — Я не сочувствую этого рода отваге в женщинах, — только и сказал царь. Зато он не отходил от графини Шуазель-Гуфье, ставшей героиней дня из-за того, что полгода назад, в первые дни нашествия, она, представляясь Наполеону в Вильне, единственная из всех польско-литовских дам русского подданства не сняла с платья шифр фрейлины русского двора. Александр, вообще охотно разговаривавший с женщинами на политические темы, развивал перед ней свое видение прошедших событий. Подчеркнув народный характер войны, царь с особенным умилением отозвался о русских крестьянах. — О мои бородачи! — сказал он восторженно. — Они гораздо лучше нас: между ними встречаешь еще первобытные патриархальные добродетели, истинную преданность государю и отечеству. Они не поддались на приманку французов, обещавших им свободу. Жиды также выказали удивительную привязанность, — с некоторым недоумением добавил он. Говоря о гордости французского императора, погубившей Европу и его самого, царь воскликнул: — Какую потерял он будущность! Стяжав славу, он мог даровать мир Европе, но он не сделал этого! Очарование исчезло! — И, помолчав, добавил: — А заметили вы светло-серые глаза Наполеона? Его проницательный взгляд невозможно выдержать. Здесь же, на балу в честь своего дня рождения, Александр подписал акт об амнистии тем полякам, которые сражались под знаменами Великой армии. Впрочем, Потоцкие, Радзивиллы и прочие паны, воевавшие против России, все это время пользовались доходами со своих имений, нисколько не опасаясь их конфискации, — это был один из жестов доброй воли царя по отношению к Польше. Акт об амнистии рассердил Кутузова, просившего государя наградить своих офицеров землями польско-литовских мятежников. Не одобрил его и великий князь Константин Павлович. Танцуя, он расталкивал польские пары и грубо кричал: — Ну, вы, дайте дорогу! Почтив своим присутствием бал у фельдмаршала, Александр в то же время не разрешил виленским дворянам устроить бал в его честь, сославшись на то, что "в нынешних обстоятельствах ни танцы, ни звуки музыки не могут быть приятны" и что он посетил дом Кутузова, только чтобы "сделать удовольствие старику". Вильна действительно представляла собой далеко не радостное зрелище. Город был наполнен больными и ранеными русскими и французскими солдатами; на улицах валялось около 20 тысяч неубранных трупов людей и лошадей, с которыми не знали, что делать. В госпитале Базилианского монастыря скопилось около 7,5 тысячи мертвых тел, наваленных друг на друга даже в коридорах; разбитые окна и проломы в стенах были закрыты телами умерших, чтобы предотвратить замерзание живых. Французские пленные, которых нечем было кормить, свободно бродили по улицам, выпрашивая милостыню. Александр подобрал нескольких из них в свои сани и развез местным помещикам, дав деньги на их содержание. Кроме того, он посетил лазареты, сделав некоторые распоряжения по улучшению положения пленных. Однако тягостное зрелище тысяч мертвых и искалеченных тел нисколько не повлияло на намерение Александра продолжить погребение молодого поколения России на полях Европы. Его приезд в Вильну стал не ознаменованием успешного окончания Отечественной войны, а предвестием дальнейшего кровопролития. Для продолжения войны с Наполеоном Россия должна была напрячь все силы. Царский манифест провозгласил о небывалом рекрутском наборе — по 8 человек с каждых 500 душ. Эта мера сопровождалась туманными объяснениями, что хотя "рог сильного сломлен", но Россия не может терпеть злобы, присваивающей себе право "располагать престолами царей", и т. п. Этот манифест, в отличие от предыдущих воззваний Александра, не мог, разумеется, найти никакого отклика в русском сердце; он попросту не был понятен большинству народа. Александру не приходило в голову, что от такой напасти, как притеснение Наполеоном прав Гогенцоллернов и Бурбонов, Россия «терпела» значительно меньше, чем от подобного рекрутского набора. Гораздо больше сочувствия вызвал другой указ государя — о сооружении храма Христа Спасителя для увековечения народного подвига в Отечественной войне. Основным препятствием к немедленному возобновлению боевых действий по-прежнему была миролюбивая позиция Кутузова. "Вы дали обет, — говорил Михаил Илларионович царю, — не класть оружия до тех пор, пока хоть один вооруженный неприятель будет находиться в вашей земле. Вторая часть обета исполнена, исполните же первую!" Александр жаловался: "Несколько трудно выжить отсюда фельдмаршала, что весьма необходимо". Чтобы обломать упрямство старика, он пустил в ход все свое очарование. Шишков, разделявший мнение Кутузова о бесполезности дальнейшей войны с Наполеоном, однажды спросил его, почему он не настаивает твердо перед государем на прекращении войны. — Царь, — уверенно сказал Шишков, — по вашему сану и знаменитым подвигам, конечно, уважил бы ваши советы. — Я говорил ему об этом, — вздохнул Михаил Илларионович, — но первое: он смотрит на это с другой стороны, которую также совсем опровергнуть не можно; и другое, скажу тебе про себя откровенно и чистосердечно: когда он доказательств моих оспорить не может, то обнимет меня и поцелует, тут я заплачу и соглашусь с ним. Ни Шишков, ни Кутузов не могли понять, что никакие стратегические и политические соображения не в силах поколебать страстного желания Александра отдать визит в Париже. Известие о переходе на сторону русских 16-тысячного корпуса прусского генерала Йорка ускорило выступление русской армии в заграничный поход. 24 декабря войска графа Витгенштейна беспрепятственно вошли в Кенигсберг, а 28-го главные силы русской армии двинулись из Вильны к Меречу на Немане. 1 января 1813 года они перешли границу Великого Герцогства Варшавского. Заграничный поход начался. В конце января главный штаб русской армии, который теперь возглавлял князь Волконский, разместился в Плоцке. Присутствие государя изменило вид и атмосферу главной квартиры: если в Тарутино все обращались друг к другу запросто и нередко ходили в сюртуках, сшитых из солдатского сукна, то в Плоцке офицеры, подражая царю и его свите, нарядились в лучшие форменные мундиры и обзавелись великолепными экипажами. Сам Александр выезжал всегда верхом, одетый щеголем, с выражением живейшего удовольствия на лице. Впрочем, радоваться пока что было особенно нечему. В Варшавском герцогстве никто не встречал русских как освободителей; одни евреи в каждом местечке, где проходили русские войска, выносили разноцветные хоругви с изображенным на них вензелем Александра, били в барабаны и литавры и играли на трубах. Иногда — чрезвычайно редко — к ним присоединялись хмурые поляки, которые сами не знали, чего хотели. Сама главная армия из-за беспрерывного движения стремительно сокращалась, оставляя позади больных и отставших. Из 27 тысяч человек, вышедших из Вильны, к границам Силезии подошло всего 17 тысяч; подкрепления запаздывали. Тем не менее русским вначале сопутствовал успех. 18 января Милорадович подписал перемирие с австрийским корпусом Шварценберга. После ухода австрийцев русские войска заняли Варшаву (ключи от города вручил Милорадовичу тот же чиновник, который в 1794 году поднес их Суворову). Высочайшим указом Варшава была освобождена от постоя. В это время князь Адам Чарторийский возобновил переписку с царем — он предлагал создать из Варшавского герцогства Польское королевство под властью великого князя Михаила Павловича. Александр решительно отклонил эти планы: "Я буду говорить с вами совершенно откровенно… Для того чтобы провести в Польше мои любимые идеи, мне, несмотря на блеск моего теперешнего положения, предстоит победить некоторые затруднения: прежде всего общественное мнение в России — образ поведения у нас польской армии, грабежи в Смоленске и Москве, опустошение всей страны оживили прежнюю ненависть. Затем, разглашение в настоящую минуту моих намерений относительно Польши бросило бы всецело Австрию и Пруссию в объятия Франции: результат, воспрепятствовать коему было бы весьма желательно, тем более что эти державы уже выказывают наилучшее расположение ко мне. Эти затруднения, при благоразумии и осторожности, будут побеждены…. Имейте некоторое доверие ко мне, к моему характеру, к моим убеждениям, и надежды ваши не будут более обмануты. По мере того как будут выясняться результаты военных действий, вы будете видеть, до какой степени дороги мне интересы вашего отечества и насколько я верен моим прежним идеям. Что касается до форм правления, то вам известно, что я всегда отдавал предпочтение формам либеральным. Я должен предупредить вас, однако же, и притом самым решительным образом, что мысль о моем брате Михаиле не может быть допущена. Не забывайте, что Литва, Подолия, Волынь считают себя до сих пор областями русскими и что никакая логика в мире не убедит Россию, чтобы они могли быть под владычеством иного государя, кроме того, который царствует в ней". В начале февраля русские войска перешли Одер, и главная квартира была перенесена в Калиш. Здесь наметилась одна характерная особенность дипломатического поведения Александра. Вступая во владения прусского короля без всякого гласного или тайного соглашения с последним, царь обратился сначала к его подданным, призвав их к вооруженной борьбе с французским владычеством, а затем от его же имени обратился к подданным других немецких государей. Тем самым он как бы заявлял, что признает себя судьей и вершителем судеб тех стран, куда вступал по собственному произволу. Не дожидаясь признания другими монархами своих прав на руководство сопротивлением Наполеону, он сам провозглашал себя предводителем сражающейся Европы. Фридрих Вильгельм, не знавший, как ему реагировать на действия Александра, выехал из Потсдама в Бреславль, поближе к русским войскам, и здесь, по старой привычке, попытался усидеть на двух стульях, поддерживая одновременно сношения с Францией и Россией. Но, видя, что вся Пруссия с восторгом откликнулась на призыв Александра к борьбе, он отмел колебания и подписал с Россией союзный договор. Русские войска вступили в Берлин. 3 марта Александр примчался в Бреславль. Король встретил его за городом. Не говоря ни слова, они бросились друг к другу в объятия, после чего верхом въехали в Бреславль под гром орудий и звон колоколов. 21 марта прусский король отдал визит, приехав в Калиш. Кутузов, не имея сил сидеть на коне, стоял во главе построенной для встречи армии. Фридрих Вильгельм отдал должное отличной выучке русских войск, но нашел их слишком малочисленными. Михаил Илларионович с каждым днем все больше слабел. Все же без его воли не отдавалось ни одного распоряжения по армии. Когда здоровье не позволяло ему делать личный доклад государю, Александр сам приходил к нему в кабинет или спальню. Руководя военными операциями в Польше и Пруссии, Кутузов оставался при своем мнении относительно бесцельности заграничного похода и при всяком удобном случае напоминал об этом. Так, на военном совете, где решался вопрос, идти или нет за Эльбу, он с нарочито простонародной грубостью рубанул: "Самое легкое дело идти теперь за Эльбу. Но как воротимся? С рылом в крови!" Тем не менее Александр продолжал выказывать ему знаки расположения и настоял на том, чтобы Фридрих Вильгельм передал старому фельдмаршалу начальство над прусскими войсками. В Штейнау, пограничном силезском городе, жители поднесли Александру лавровый венок, который царь отослал Михаилу Илларионовичу, сказав, что лавры принадлежат ему. Согретый последними лучами славы, Кутузов медленно угасал. 6 апреля он не смог следовать дальше за армией, слег и через десять дней скончался. Александр известил княгиню Кутузову о том, что она стала вдовой, в собственноручном письме: "Болезненная и великая не для одних вас, но и для всего отечества потеря. Не вы одна проливаете о нем слезы: с вами плачу я и плачет вся Россия!" А на докладе, где похоронить тело фельдмаршала, царь написал: "Мне кажется приличным положить его в Казанском соборе, украшенном его трофеями". Вместе с тем он испытывал огромное облегчение оттого, что последняя преграда к широким наступательным действиям исчезла. Командование русскими и прусскими войсками было возложено на графа Витгенштейна. Тем временем опасения Кутузова начинали оправдываться: ситуация на театре военных действий менялась не в пользу союзников. Россия при самом большом напряжении сил не могла ни в 1812-м, ни в 1813 году выставить больше половины тех сил, которые ставил под ружье Наполеон. Сенат без затруднений вотировал все предложенные французским императором наборы. 140 тысяч юношей, подлежавших набору в 1813 году, были призваны досрочно и уже обучались в казармах военному делу; кроме того, досрочно был забран призыв 1814 года. "Я все еще могу расходовать триста тысяч человек в год", — удовлетворенно говорил Наполеон. Весной под его знаменами находилось 500 тысяч человек; правда, в большинстве своем это были отроки довольно хрупкого сложения, не достигшие двадцатилетнего возраста, тщательно распределенные императором между ветеранами. Сам Наполеон за последний год сильно постарел; им часто овладевала непреодолимая сонливость, верховая езда быстро утомляла его, желудочные и печеночные боли терзали его обрюзгшее тело. Однако личный престиж императора устоял, он все еще считался непобедимым. Действительно, летняя кампания 1813 года подтвердила, что Наполеон остается лучшим полководцем мира. В Эрфурте он принял командование над 110-тысячным войском, только что прибывшим из Франции, во главе которого в середине апреля двинулся против союзников, чьи силы не превышали 72 тысяч человек (39 тысяч русских и 33 тысячи пруссаков). Отбросив русский авангард у Вейсенфельса, Наполеон двинулся к Лейпцигу, но союзники перерезали ему дорогу и 20 апреля близ Люцена на Позернской равнине атаковали французов. Александр и Фридрих Вильгельм наблюдали за ходом боя с холма, расположенного неподалеку от места, где развертывалось сражение. На просьбу своей свиты удалиться в более безопасное место Александр ответил: — Для меня здесь нет пуль. Но его присутствие в который раз не принесло русским войскам успеха. Оба союзных государя только к ночи оставили отступавшую армию и направились ночевать в деревню Гроич, с трудом пробираясь между фурами с припасами и ранеными при помощи фельдъегеря, освещавшего путь фонарем. Александр не ложился всю ночь, справляясь о состоянии армии. Убедившись из донесений, что возобновлять наутро сражение нельзя, он пошел к дому, который занимал прусский король, и приказал разбудить его, чтобы сообщить эту неутешительную весть. Фридрих Вильгельм, заметно огорченный, отвечал с некоторой запальчивостью: — Это мне знакомо. Если только мы начнем отступать, то не остановимся на Эльбе, но перейдем также и за Вислу. При таком образе действий я снова вижу себя в Мемеле. А когда царь ушел, он вскочил с постели, подошел к окну и заметил как бы про себя: — То же самое, как и при Ауерштедте. Он успокоился только тогда, когда раненый генерал Шарнгорст убедил его в необходимости сохранить союз с Россией. Союзная армия продолжила отступление. Было решено переправиться на правый берег Эльбы. Вскоре мимо штабс-капитана свиты его императорского величества Александра Ивановича Михайловского-Данилевского промчались в клубах пыли коляски Александра и его свиты. Волконский на минуту остановил свой экипаж и, бросив Михайловскому-Данилевскому: "Запиши в реляции, что мы идем фланговым маршем", — покатил дальше. "Какова должна быть история, основанная на подобных материалах, — подумал будущий историограф заграничного похода русской армии, — а к сожалению, большая часть истории не имеет лучших источников". Действительно, в официальной реляции Люценское сражение было представлено как победа. Витгенштейн получил андреевскую ленту, а прусский маршал Блюхер — Георгия 2-й степени. Витгенштейн остановил армию на дороге из Дрездена к Бреславлю, у Бауцена, заняв грозную позицию, на которой когда-то с успехом сражался против французов Фридрих II: с юга ее обрамляли утесистые склоны Исполиновых гор, с севера — необозримые болота, поперек дороги путь противнику преграждали две стремительные речки с крутыми берегами, а позади находилось плато Гогенкирхен, укрепленное многочисленными селами. Бауценская позиция, господствовавшая над дорогой, представляла собой настоящую арену, со всех сторон окруженную естественными и искусственными преградами. Подкрепления, которые привел Барклай-де-Толли, увеличили силы союзников, потерявших в предыдущем сражении около 20 тысяч человек, до 70 тысяч. Наполеон, осмотрев позицию, решил вести сражение два дня. 8 мая он оттеснил союзников за первую реку; на следующий день оставалось прорвать их оборону на второй реке и овладеть плато Гогенкирхен. В пять часов утра 9 мая Александр и Наполеон одновременно прибыли на поле боя и весь день оставались на виду друг у друга, заняв со своими штабами два противоположных холма. Витгенштейн, в отличие от маршалов Наполеона, ни разу не подъехал к войскам. Сражение было жаркое и упорное, однако после полудня перевес французов стал очевиден. В четыре часа генералы предложили Александру прервать сражение. Раздосадованный Александр вскочил в седло. — Я не желаю быть свидетелем этого поражения. Прикажите отступать, — сказал он Витгенштейну и дернул поводья. К ночи сражение утихло. С обеих сторон из строя выбыло 30 тысяч человек, в том числе около 12 тысяч французов. Союзные армии отступили к Рейхенбаху. Александр ехал шагом, утешая отчаявшегося Фридриха Вильгельма. — Я ожидал иного! — жаловался прусский король. — Мы надеялись идти на запад, а идем на восток! Александр отвечал, что, несмотря на поражение, ни один батальон армии не расстроен вконец и что, глядишь, дела с Божьей помощью пойдут лучше. — Если Бог благословит наши общие усилия, — вздохнул Фридрих Вильгельм, — то мы должны будем сознаться перед лицом всего света, что Ему одному принадлежит слава успеха. Царь горячо пожал ему руку и сказал, что всецело разделяет его чувства. Следствием бауценского поражения была смена главнокомандующего русской армией. Спустя четыре дня Барклай вступил в новую должность. Развить военный успех летней кампании Наполеону помешало поведение Австрии. Меттерних зорко наблюдал за событиями. После гибели в России Великой армии его любимая мысль о посредничестве Австрии в европейских делах получила опору в реальной политической обстановке. Теперь Меттерних начал игру, о которой давно мечтал: он постарался встать над обеими враждующими сторонами, чтобы не допустить впредь преобладающего влияния ни Франции, ни России. Поздравляя Наполеона с победами, он в то же время заверял русского царя и прусского короля в ненависти к французскому владыке. Правда, речь пока не шла о свержении династии Наполеона; в лице австриячки Марии Луизы и ее сына, малолетнего "короля римского", Габсбурги надеялись иметь послушного им наследника французского престола, к тому же связанного с ними родственными узами. После Люцена и Бауцена Меттерних решил, что наступило время предложить это посредничество, и убедил Наполеона заключить перемирие с целью подготовить созыв большого европейского конгресса для выработки условий всеобщего мира. Французский император и сам видел, что его нынешние победы — не Маренго и не Аустерлиц. Его маршалы громогласно требовали мира, во Франции распространялось уныние и разочарование, и Наполеон считал нужным воочию показать всем, что он искренне желает мира. Он уверил себя, что Австрия ни в коем случае не покинет его, поскольку император Франц, как отец Марии Луизы и дед Наполеона II, не может остаться безучастным к их дальнейшей судьбе. А главное — он рассчитывал восстановить свои силы, пополнить конницу и закончить летнюю кампанию блестящим успехом, который приведет к покорности колеблющуюся Европу. Перемирие было заключено 23 мая сроком на шесть недель — до 8 июня — и затем продлено до 29 июля. Оно носило характер исключительно военный и не принесло Наполеону никаких политических выгод. Впоследствии он признал, что заключение перемирия было крупным промахом с его стороны: союзная армия за это время привела себя в порядок, а Австрия вступила в антифранцузскую коалицию. Действительно, Наполеон терял на дипломатическом поприще гораздо больше, чем выигрывал на военном. Меттерних умело воспользовался его самоослеплением. На свидании в Опочно (на границе Чехии) с Александром он заверил его, что австрийские войска вскоре примкнут к союзникам, и просил только небольшой отсрочки, чтобы Австрия смогла закончить свои военные приготовления. "Если Наполеон отклонит наше посредничество, — успокаивал он царя, — вы найдете нас в рядах ваших союзников; если же он это посредничество примет, то сами переговоры, которые в таком случае начнутся, с очевидностью докажут, что Наполеон не желает быть ни благоразумным, ни справедливым, и результат будет тот же". В те же дни Англия подписала с Россией и Пруссией новый договор о субсидиях, обязавшись покрыть все издержки дальнейшей борьбы с Наполеоном. Наконец, Бернадот не только согласился предоставить военные силы Швеции в распоряжение союзников, но и преподал им несколько стратегических и тактических советов, исходя из своего знания состава и образа действий французской армии. В Праге состоялось несколько совещаний уполномоченных посланников враждующих сторон, на которых выяснилось, что они не наделены никакими полномочиями для заключения мира и только тянут время в формальных пререканиях. 29 июля, в последний день перемирия, Меттерних объявил, что Австрия вступает в войну на стороне союзников. Он переиграл Наполеона методично, ход за ходом, как искусный шахматный игрок. Александр поддержал разрыв переговоров: "Только меч может и должен решить исход событий". В ночь с 29 на 30 июля на пространстве от Праги до силезской границы запылали сигнальные костры, оповещавшие союзные армии о возобновлении военных действий. На следующий день 125-тысячная русско-прусская армия выступила к границам Чехии. По пути к ней присоединились австрийские войска под командованием фельдмаршала князя Карла Шварценберга, насчитывавшие 130 тысяч человек, и 180-тысячная шведская армия Бернадота; 200 тысяч англичан и испанцев готовились перейти Пиренеи, 80 тысяч австрийцев намеревались отнять у Франции Италию, 200 тысяч пруссаков и русских под командованием Блюхера действовали в Германии. Теперь на Наполеона двигалась миллионная армия коалиции. Император мог противопоставить ей всего 550 тысяч человек, среди которых было много немцев и итальянцев, готовых изменить ему при первой возможности. Проволочка с переговорами дорого обошлась Наполеону: если летняя кампания еще была ознаменована успехами, то осенняя окончилась катастрофой под Лейпцигом. Формально находясь в стороне от руководства военными действиями, Александр продолжал оказывать преобладающее влияние на ход кампании, несмотря на присутствие в армии австрийского императора и прусского короля. План коалиции состоял в том, чтобы изнурять Наполеона, всячески избегая решительного сражения с ним и громя поодиночке его маршалов. Мысль об этой новой тактике исходила от Бернадота и была поддержана двумя французскими перебежчиками — генералами Моро и Жомини, любезно принятыми Александром, который включил их в свою свиту. Однако применить эти советы на деле оказалось труднее, чем предполагалось. В начале августа главная русская армия под командованием Барклая-де- Толли и австрийские войска князя Шварценберга устремились к Дрездену, где находился слабый французский корпус Сен-Сира. 13 августа 60-тысячная армия союзников собралась под городом. Около полудня Александр со свитой и в сопровождении Шварценберга отправился на рекогносцировку. Царь настаивал на немедленном штурме, австрийский фельдмаршал советовал ждать прихода подкреплений. Препирательства продолжались до вечера и позволили Наполеону подтянуть к Дрездену главные силы. Наконец ночью союзниками была принята неопределенная диспозиция Шварценберга: взять город путем артиллерийского обстрела и ряда демонстративных атак. Наутро приступили к исполнению принятого плана. Но благоприятный момент был упущен. Когда в одиннадцать часов Александр поднялся на высоты Рекница, он увидел французские подкрепления, тянущиеся к Дрездену по Бауценской дороге. Одновременно были получены сведения о прибытии в город самого Наполеона. Это вызвало новые препирательства в штабе союзников; наступление колонн было остановлено. По словам Михайловского-Данилевского, "то место, где стояли монархи со штабом своим, уподоблялось шумному народному совещанию". Медлительность Шварценберга привела Моро в крайнее раздражение, и, бросив свою шляпу на землю, он сказал фельдмаршалу: "Черт побери вас, сударь! Я не очень удивляюсь тому, что начиная с семнадцатилетнего возраста вы всегда бывали биты". Александр отвел героя республиканских войн в сторону и постарался успокоить его. "Ваше величество, этот человек лишит вас всего", — не унимался Моро. В шестом часу разгорелось сражение. Наполеон, не опасаясь за свой центр, достаточно прикрытый дрезденскими укреплениями, двинул в бой оба своих крыла. К вечеру русские и австрийцы были отброшены от Дрездена. Александр находился на поле боя, пока не стих последний выстрел, а ночью вновь созвал военный совет. Ввиду того что подошедшие к ночи подкрепления увеличили силы союзников до 160 тысяч, ему удалось убедить Шварценберга оставаться на занятых позициях. Ночью хлынул холодный дождь, увеличив уныние солдат, терпевших недостаток в припасах и обескураженных неудачей приступа. 15 августа в шестом часу утра Александр прибыл на позиции. Ливень не утихал, мешая передвижению обеих неприятельских армий и делая ружья совершенно непригодными к употреблению. Через час союзная и французская артиллерии вступили в поединок, продолжавшийся без перерыва восемь часов. Все это время Александр со штабом находился на холме, наблюдая, как ядра проламывают просеки в густых рядах колонн; многие смертоносные снаряды долетали и до холма. Часу в третьем Александр заметил, что его лошадь бьет копытом о камень, и, тронув поводья, отъехал на несколько шагов. Место, на котором стоял царь, занял Моро. Не прошло и минуты, как раздался нарастающий свист — и французское ядро прошило насквозь его лошадь. Генерал получил страшное ранение в обе ноги. Когда генерала унесли,[43] появился гонец с донесением, что четыре австрийских полка на левом фланге сложили оружие. Все сразу заговорили об отступлении. Александр предложил возобновить бой наутро, но Шварценберг уже был невменяем — он только и твердил что об огромных потерях — которые и в самом деле были велики: 30 тысяч человек за два дня — и изнурении австрийской армии. Царь с сокрушенным видом предоставил ему распоряжаться. Ночью, под непрекращающимся дождем, по колено в грязи, началось отступление. В темноте слышались только вопли раненых и ругательства. Наполеон, промокший до костей, вечером приехал во дворец союзника, короля Саксонского. Несмотря на непогоду, въезд в Дрезден был обставлен со всевозможной торжественностью: за императором несли трофейные знамена и вели 15 тысяч пленных союзников. Когда саксонский военный министр поздравил победителя, Наполеон выразил сожаление, что ненастье помешало ему окончательно уничтожить неприятеля. — Но, — добавил он, — там, где меня нет, все идет плохо. Действительно, победа под Дрезденом была последней улыбкой фортуны наскучившему любимцу. План Бернадота начал приносить плоды. В то время как Наполеон отстаивал Дрезден, шведская армия разбила маршала Удино при Гросс-Берене, а Блюхер нанес поражение Макдональду на реке Кацбах. Вследствие этих неудач Наполеон счел нужным остаться в Дрездене, поручив преследовать отступающих союзников 15-тысячному корпусу Вандамма. Вандамм намеревался преградить путь Шварценбергу в Чехию, заняв Петерсвальдский проход через Богемские горы. Но войска Сен-Сира и Мортье оставили его без поддержки, и вместо того, чтобы окружить союзную армию, Вандамм сам был окружен под Кульмом и вынужден сложить оружие с половиной своего корпуса, оставшейся в живых после яростного боя. Сражение при Кульме стало первой победой над французами, при которой присутствовал Александр, имевший к тому же полное право приписывать успех сражения своим распоряжениям, так как австрийский фельдмаршал, по обыкновению, и не помышлял о решительных действиях; Фридрих Вильгельм оставался эхом мнения Александра. Что же касается императора Франца, то он под гром орудий предавался в Теплице своему любимому развлечению — музыке. Когда после сражения принц Леопольд, командующий русской конной бригадой, приехал к нему во дворец с просьбой уступить апартаменты для усталых офицеров, Франц, исполнявший скрипичную партию в трио и находившийся в отличном расположении духа, безропотно согласился очистить залу: "И прекрасно, мы можем продолжить нашу игру и внизу". Совершенно довольный, он спустился вниз и вновь взялся за смычок, так и не поинтересовавшись судьбой сражения. Поэтому не случайно сражение при Кульме до конца дней оставалось одним из любимых воспоминаний Александра. Таким образом, дрезденская победа не принесла Наполеону никаких выгод. Напротив, теперь все три неприятельские армии приближались друг к другу, готовясь соединиться и запереть Наполеона в Саксонии. Французский император очутился в положении преследуемого. В начале октября кольцо союзных армий замкнулось на Лейпцигской равнине. Наполеон был вынужден принять генеральное сражение, вошедшее в историю под названием "битва народов", так как здесь сошлись солдаты со всех концов Европы.[44] 4 октября в десятом часу утра Александр прибыл на поле битвы, где войска строились в боевые порядки. В молчании он шагом ехал к первой линии, как вдруг с французской стороны раздался гул первого орудийного залпа. — Неприятель приветствует прибытие вашего величества, — с улыбкой заметил Милорадович, следовавший за государем. В этот день против Наполеона сражалось 220 тысяч человек — силы русско-прусской армии Блюхера, атаковавшей французов с севера, и австро-русской армии Шварценберга, нападавшей с юга. Сам император располагал 155 тысячами человек. Первые три часа противники не уступали друг другу ни пяди земли. Затем Наполеон двинул значительную часть кавалерии с главными силами пехоты на центр союзников, намереваясь разъединить их силы. Австрийцы и русские дрогнули и подались назад, обнажая высоту, на которой находился Александр со всем штабом. Наполеон, видя центр прорванным, поздравил саксонского короля с победой и велел звонить во все колокола Лейпцига. "Все еще вернется к нам", — с довольной улыбкой сказал он своему секретарю Дарю. Генералы умоляли государя отъехать в более безопасное место, но Александр, не слушая их, со спокойным видом говорил только о подкреплениях для опрокинутых войск. Все считали сражение проигранным, не отчаивался один Александр. По словам Михайловского-Данилевского, это была лучшая минута его военной деятельности. "Я смотрел нарочно в лицо государю, — пишет он, — он не смешался ни на одно мгновение и, приказав сам находившимся в его конвое лейб-казакам ударить на французских кирасир, отъехал назад не более как шагов на пятнадцать. Положение императора было тем опаснее, что позади него находился длинный и глубокий овраг, через который не было моста". В эту критическую минуту царь распорядился ввести в бой резервную артиллерию и гвардейский корпус. 112 русских орудий открыли канонаду, о которой Милорадович сказал, что она была громче бородинской. Артиллерийский огонь не утихал до шести часов вечера и позволил стянуть к центру резервы. Успех французов остался без последствий. В то же время Блюхер заставил отступить маршала Мармона. 5 октября противники бездействовали. К союзным войскам присоединилась вся северная армия — 110 тысяч человек под начальством Бернадота. Было решено назавтра окружить Наполеона. Александр весь день провел в поле, под дождем, лично присматривая за исполнением его распоряжений. Шварценберг, совершенно ошалевший от вчерашнего боя, уже ни во что не вмешивался. 6 октября, в солнечный и ясный день, разгорелась решающая битва. Александр прибыл к войскам рано утром, еще до снятия с бивуаков. Следуя за колоннами, он переезжал от одной высоты к другой, не обращая внимания на ложившиеся вокруг ядра; Фридрих Вильгельм и Франц следовали за ним. Когда одно ядро упало почти рядом с царем, генералы не выдержали и попросили его не рисковать своей жизнью. Александр с улыбкой ответил: — Одной беды не бывает. Посмотрите, сейчас прилетит другое ядро. И в самом деле тотчас же рядом разорвалась граната, ранив нескольких казаков из конвоя.[45] Наступление велось союзниками энергично. Французы, несмотря на яростное сопротивление, отступали шаг за шагом. Отовсюду к Александру скакали гонцы с известиями о занятии союзными войсками очередного пункта. В разгар боя командир саксонского корпуса Рюссель перешел на сторону союзников и выпустил по французам заряды, предназначенные для пруссаков. Александр принял явившегося к нему Рюсселя с распростертыми объятиями, восторженно превознося его патриотизм. Все же, несмотря ни на что, успех в этот день не был окончательным. Французы отступили под самые стены Лейпцига, и наутро нужно было штурмовать город. С рассветом Александр объехал войска, благодаря их за вчерашнюю победу и призывая щадить город и его жителей. — Ребята! — взывал царь. — Вы вчера дрались как храбрые воины, как непобедимые герои. Будьте же сегодня великодушны к побежденному нами неприятелю и к несчастным жителям города. Ваш государь этого желает, и если вы преданы мне, в чем я уверен, то вы исполните мое приказание. Стойкость французской армии была сломлена вчерашним поражением. При первых атаках союзниками городских укреплений французы стали отступать, в конце концов обратившись в беспорядочное бегство. На реке Эльстер повторилась березинская катастрофа. Для переправы через реку и многочисленные отводные каналы нужно было навести множество мостов. Но Бертье не получил от Наполеона накануне никаких распоряжений на этот счет, так что в наличии оказался только один мост — в Линденау. Половина французской армии скучилась на дороге, ведущей к нему, в то время как другая половина прикрывала отступление артиллерии и обоза. Кто-то успел переправиться, как вдруг на глазах у изумленной армии мост взлетел в воздух — французские саперы, неправильно истолковав приказ Наполеона, сочли нужным взорвать мост, чтобы остановить неприятельскую погоню. Мышеловка захлопнулась. Началась паника. Маршал Макдональд, отлично умевший плавать, переплыл Эльстер нагишом и спасся; предводитель польского легиона Понятовский верхом бросился в воду и был унесен течением; Лористон и еще 21 генерал сдались в плен с 15 тысячами человек и 350 орудиями. Еще 13 тысяч французов предпочли смерть плену и были перебиты на улицах и в домах Лейпцига. Они дрались с неслыханным остервенением; Молодая гвардия шесть раз возвращала свои позиции. Но союзники продолжали атаки, не считаясь с потерями. Лейпцигское сражение стоило жизни 130 тысячам человек, в том числе 50 тысячам французов. Русская армия потеряла 22 тысячи солдат и офицеров. Александр въехал в город около полудня, когда на его улицах еще кипел бой. В окне одного из домов он увидел бледное лицо саксонского короля. Александр демонстративно отвернулся от него. Вечером он написал в Петербург фельдмаршалу Салтыкову: "Благодарение Всевышнему, с душевным удовольствием извещаю ваше сиятельство, что победа совершенная. Битва продолжалась 4-го, 6-го и 7-го числа. До 300 пушек, 22 генерала и до 37 тысяч пленных достались победителям. Всемогущий Един всем руководствовал". Смирение этих строк скрывало рвущуюся наружу радость: он оказался прав в своих предчувствиях, злодей повержен, он, Александр, воистину является орудием Промысла! Наполеон отошел за Рейн. Германия была освобождена. Успех вновь породил разброд в коалиции. Меттерних и Фридрих Вильгельм заговорили о выгодном мире и отводе армии на зимние квартиры. В окружении Александра открыто поговаривали, что цель похода достигнута — Наполеон загнан в свое логово, а прусский король может спокойно вернуться в Берлин. Но Александр упорно настаивал на зимнем походе и твердил, что прочный мир может быть подписан только в Париже, любой другой мир будет только перемирием. — Я не могу каждый раз поспевать вам на помощь за четыреста лье, — говорил он Францу и Фридриху Вильгельму. Благодаря его настойчивости единство мнений было восстановлено, союзные войска двинулись к границам Франции. Александр считал необходимым сохранить нейтралитет Швейцарии и потому был возмущен, узнав, что австрийцы без его ведома вступили на ее территорию. По этому поводу царь вспомнил о своем старом друге Лагарпе и 22 декабря отправил ему письмо — впервые за годы разлуки. Зная, что Лагарп еще пользуется влиянием в Швейцарии, Александр просил его заверить тамошние власти, что республиканский строй Швейцарии будет сохранен, если кантоны не поддержат Наполеона и сохранят нейтралитет. 1 января 1814 года, в годовщину переправы через Неман, русская армия перешла мост через Рейн в округе Базеля. Александр наблюдал за переправой. Шел дождь со снегом, дул пронизывающий ветер. На днях, отправляя в Швейцарию своего представителя, графа Каподистрию, Александр инструктировал его, что видит свою задачу в "восстановлении европейской системы", которая должна "возвратить каждому народу полное и всецелое пользование его правами и его учреждениями, поставить как их всех, так и нас самих (то есть государей. — С. Ц.) под охрану общего союза, охранить себя и защитить их от честолюбия завоевателей". С такими мыслями он вступал на землю Франции, следуя по пути угадывания замыслов Провидения. IV
К началу 1814 года ненависть народов бушевала у самых границ Французской империи. Всюду — от Голландии до Пиренеев — одна из неприятельских армий ждала благоприятной минуты, чтобы вторгнуться во Францию. После Лейпцигской битвы у Наполеона не оставалось уже ни одного союзника. Из 170 тысяч солдат, оставшихся в гарнизонах охваченной восстанием Германии, ни один не смог принять участие в обороне Франции. Гарнизоны зарейнских крепостей капитулировали один за другим. Один Даву с нечеловеческой энергией оборонял Гамбург с суши и с моря.[46] За исключением Гамбурга, вне Франции уже нигде больше не развевалось французское знамя. Во Францию через Рейн переправились жалкие остатки армии, сломленные неудачами и лишениями, среди которых к тому же свирепствовали болезни. В Майнце собралось едва 40 тысяч человек, которых косил тиф. Каждое утро на улицах находили мертвых солдат, лежавших вповалку. Живые отказывались прикасаться к ним. Пришлось нарядить каторжников, чтобы свалить трупы на большие телеги, обвязав их веревками, словно возы с сеном. Каторжники не хотели идти на эту работу, но им пригрозили картечью. Не лучше обстояло дело и с генералитетом. Лица маршалов выражали бесконечную усталость от войны и полное равнодушие ко всему, что раньше так занимало их, — к славе, почестям, победам. Мюрат в Италии первый из маршалов открыто перешел на сторону врага. Остальных от этого шага удерживала лишь многолетняя привычка раболепного преклонения перед гением императора. По Франции рыскали летучие отряды, отыскивавшие уклонявшихся от военной службы. В провинции стояли суда, набитые товарами, которые никто не хотел разгружать, а тем более везти в глубь страны. В Париже 1 января ничего нельзя было достать, кроме самого необходимого и кое-каких сластей. Роялисты повсюду расклеивали свои прокламации, стараясь напомнить народу забытое имя Бурбонов. По Парижу распространялись слухи, что слуги в Тюильри в светлую лунную ночь видели тени Генриха IV и Людовика XVI, которые с коронами в руках входили во дворец. В ночь на Новый год какой-то смельчак пробрался в Тюильри и завесил флаг Империи черным крепом. Но в народе вера в Наполеона была еще крепка. В городах и деревнях люди ненавидели и осуждали войну, но это не лишало популярности того, кто был ее виновником. Крестьяне кричали разом и "Долой косвенные налоги!", и "Да здравствует император!". Измученная страна к середине января дала Наполеону еще 175 тысяч солдат, но обучать их было уже некогда: к началу февраля четыре пятых новобранцев еще не владели воинскими приемами. Что касается экипировки и вооружения, то на складах и арсеналах Франции их почти не было — все осталось на военных складах зарейнских крепостей. Тщетно Наполеон объявлял набор за набором, удваивал, утраивал налоги, отдал на нужды войны свой собственный капитал — 75 миллионов франков золотом, сэкономленных за десять лет от сумм, отпускаемых на содержание его двора, тщетно торопил с работой на оружейных заводах, оборудованием крепостей, подвозом припасов, шинелей и сапог — времени и денег уже не хватало ни на что. 1 января Наполеон, назначив регентство Марии Луизы, выехал из Парижа к армии. Он еще надеялся все спасти. Александр покинул Базель 4 января и выехал вслед за армией. Главная армия Шварценберга шла к Лангру восемью колоннами, растянутыми на протяжении 350 верст. Силезская армия Блюхера двигалась несколько быстрее — уже 15 января она заняла Нанси. Дожди, снег, холод — все служило Шварценбергу оправданием его медлительности. Александр, с детства приученный к холоду, с молчаливым укором фельдмаршалу ехал большей частью верхом, в одном мундире. Он по-прежнему сам командовал русскими войсками, Барклай только объявлял его приказы. Все донесения привозились прямо к царю, и все бумаги, заслуживавшие особого внимания, составлялись лично государем. Михайловский-Данилевский не раз заставал его в кабинете с циркулем в руках, проверяющим по карте таблицы переходов. При получении важных сведений ночью Александр вставал, пешком шел к союзным монархам или Шварценбергу, освещая себе путь фонарем, будил их, садился на кровать, читал донесение и условливался о необходимых мерах. В городах, через которые проходила армия, царь принимал местные власти и обнадеживал их своим покровительством. Русские офицеры с любопытством и некоторым недоумением взирали на страну своих детских грез, не узнавая в ней ту страну культуры и свободы, о которой читали в книгах просветителей и романистов. "Жители, — писал Н. Н. Муравьев, — были бедны, не обходительны, ленивы и в особенности неприятны. Француз в состоянии просидеть целые сутки у окна без всякого занятия и за работу вяло принимается. Едят они весьма дурно, как поселяне, так и жители городов; скряжничество их доходит до крайней степени; нечистота их отвратительна, как у богатых, так и у бедных людей. Народ вообще малообразован, немногие знают грамоту, и то нетвердо и неправильно пишут, даже городские жители. Они, кроме своего селения, ничего не знают и не знают местности и дорог далее пяти верст от своего жилища. Дома поселян выстроены мазанками и без полов. Я спрашивал, где та очаровательная Франция, о которой нам гувернеры говорили, и меня обнадеживали тем, что впереди будет, но мы двигались вперед и везде видели то же самое". 10 января в Лангре Александр увиделся с Лагарпом. Старый учитель был вознагражден за двенадцатилетнюю разлуку самым восторженным и радушным приемом. Представляя его прусскому королю, Александр сказал: — Всем, что я знаю, и всем, что, быть может, есть во мне хорошего, я обязан господину Лагарпу. Пока что движение союзных армий по Франции напоминало прогулку. Все неукрепленные города сдавались по первому требованию, немногочисленные гарнизоны крепостей не представляли никакой угрозы, и союзники, выставив против них заслоны, спокойно двигались дальше. 20 января разыгралось сражение при Ла-Ротьере. 136 тысяч французов в течение восьми часов выдерживали атаки 122-тысячной главной армии союзников и к вечеру отступили к Труа. Ликование Александра далеко превышало истинное значение победы (потери были равные — по 6 тысяч человек с каждой стороны), главное для него было в том, что это была первая победа над Наполеоном на французской земле. Сверхъестественная сила императора, изменившая ему под Лейпцигом, не возродилась, он перестал быть непобедимым, а значит, принимая во внимание огромный численный перевес союзников, успех можно было считать предрешенным. Офицеры союзных армий назначали друг другу свидания через неделю в саду Пале-Рояля, и сам Александр пообещал пленному генералу Рейнье, уезжавшему из лагеря союзников по случаю обмена пленными: — Мы раньше вас будем в Париже. В сражении при Ла-Ротьере союзники, чтобы узнавать друг друга, повязали на рукава белые повязки, что породило слухи о поддержке ими дела свергнутых Бурбонов. Когда Жомини поставил об этом в известность Александра, царь сказал: "Это моя ошибка". Он не был настроен решительно против Бурбонов, но полагал, что Франция откажется принять их, и потому считал их кандидатуру неприемлемой. На военном совете в Бриенском замке с участием монархов, Шварценберга и Блюхера было решено немедленно идти на Париж. Чтобы облегчить задачу прокормления огромной армии, положено было двигаться двумя колоннами — Блюхер долиной Марны, Шварценберг долиной Сены. Самонадеянность победителей была такова, что вопреки всем стратегическим соображениям они дробили свои силы. В то же время Александр должен был уступить настояниям Меттерниха и Фридриха Вильгельма и отправить уполномоченных послов к Наполеону с предложением открыть мирный конгресс в Шатильоне. Царь пошел на это неохотно и в разговоре с русским уполномоченным графом А. К. Разумовским дал прямое указание не торопиться с переговорами, предоставив войне идти своим ходом. Наполеон был настроен далеко не миролюбиво. Когда герцог Бассано в Ножане вошел к нему, чтобы представить на подпись депеши в Шатильон для французского уполномоченного, он нашел императора лежащим на полу над картой, утыканной булавками. — А, это вы, — сказал Наполеон, едва повернув к нему голову. — Я занят теперь совсем другими делами: я мысленно разбиваю Блюхера. Семидесятилетний Блюхер задорно бросился вперед. Высокий, с седыми бакенбардами и усами, закрывавшими все лицо, он выглядел на коне, в гусарском доломане, тридцатилетним удальцом. Его любимой поговоркой были слова: "Побеждать — это значит двигаться вперед". Он хвалил мужество русских, находившихся под его началом; русские солдаты добродушно называли воинственного старика Брюхов. Его мечтой было разбить Наполеона. "Только бы мне удалось побить его один раз, и он погиб", — говорил он. Наполеон не предоставил ему этой возможности. Он обрушился на растянувшиеся во время похода колонны Блюхера всей мощью сконцентрированных сил. В течение двух недель победы следовали одна за другой — через каждые три дня. "Я снова надел мои итальянские сапоги", — хвастливо заявлял Наполеон. Сократив наполовину армию Блюхера, император повернул против Шварценберга. Перед Труа 150-тысячная главная армия союзников, несмотря на требования Александра, не решилась вступить в бой с 70 тысячами новобранцев императора и отступила за реку Об. Надев итальянские сапоги, Наполеон уже собирался примерить и якобинский колпак: он призвал французов к народной войне. Настроение обывателей стремительно менялось не в пользу союзников. Если поначалу Франция встретила нашествие равнодушно, то теперь она готова была сопротивляться ему. Слова Александра о том, что он воюет не с французами, а с Наполеоном, оставались словами, а война — войной со всеми сопутствующими ей невзгодами: реквизициями, грабежами, изнасилованиями, убийствами, поджогами. Занятые союзниками провинции были буквально разорены реквизициями, свыше двухсот городов и селений вконец разграблено. "Я думал, — сказал однажды генерал Йорк своим бригадирам, — что имею честь командовать отрядом прусской армии; теперь я вижу, что командую только шайкой разбойников". Действительно, разбой прусских частей мог сравниться только с неистовым грабежом казаков (регулярные русские части соблюдали строгую дисциплину). «Пруссак» и «казак» сделались самыми ненавистными словами во Франции. Казалось, что они не просто ищут добычу, но что им по душе сеять скорбь, отчаяние и разорение. Не довольствуясь тем, что их карманы, походные сумки и телеги ломились от всякого добра (на трупе одного казака нашли пять пар часов), они уничтожали все, что не могли увезти с собой, разбивали двери, зеркала, окна, рубили мебель, рвали обои, поджигали дома и скирды, вырубали сады и виноградники, выбивали днища у бочек с вином и затопляли подвалы. Зарево пожаров озаряло дикие сцены, не поддающиеся описанию. Мужчин рубили саблями и кололи штыками или, раздетых догола и привязанных к ножкам кровати, заставляли смотреть, как насилуют их жен и дочерей; других истязали, выпытывая, где они спрятали ценности и деньги. В Бюси-ле-Лон казаки сожгли ноги слуге, охранявшему господский дом, а так как и после этого он упорно молчал, сунули ему в рот охапку сена и подожгли; в Ножане пруссаки едва не разорвали суконщика, растягивая его за руки и за ноги, и только благодетельная пуля прекратила его мучения. В Провене бросили на угли младенца, чтобы заставить его мать указать место, где спрятаны драгоценности. В одном только округе Вандёвр насчитывалось 550 человек, умерших от истязаний и побоев. Французские крестьяне составляли партизанские отряды, правда, немногочисленные, которые не менее зверски расправлялись с захваченными союзниками. Особенно прославился отряд отставного офицера Брисса, действовавший в Вогезских горах. Однажды он появился из леса на виду у Александра и обстрелял русский авангард, ранив одного гусара. Впрочем, широкой поддержки у местных жителей партизаны не получили. Что касается местных властей, то они всегда проявляли лояльность к союзникам. Так, мэр города Бламона уведомил Александра письмом, что шайка злоумышленников намеревается посягнуть на его жизнь. Угрожающие размеры приобрело и дезертирство из союзной армии. Только в русских частях на пути к Парижу сбежало из строя 6 тысяч солдат. В этой тревожной обстановке 13 февраля в Бар-сюр-Об состоялся военный совет союзного командования, на который были приглашены Шварценберг, Меттерних, лорд Кэстльри, Нессельроде, Радецкий, Дибич, Волконский и ряд других генералов и сановников. Все они, как один, высказывались за отступление. Александр, напротив, видел только одно направление — на Париж. Он убеждал, просил, требовал, горячился… Наконец он твердо сказал: — В случае отступления я отделюсь от главной армии со всеми находящимися здесь русскими войсками, соединюсь с Блюхером и пойду на Париж. Надеюсь, — обратился он к Фридриху Вильгельму, — ваше величество, как верный союзник, явивший мне многие опыты своей дружбы, не откажетесь идти со мною. Прусский король, вздохнув, ответил, что не расстанется с ним и что уже "давно предоставил свои войска в распоряжение его величества". — Для чего же оставлять меня одного? — забеспокоился император Франц. Решено было переменить роли армий Блюхера и Шварценберга: теперь пруссаки, усиленные армией Бернадота, должны были оттягивать на себя главные силы Наполеона, а армия Шварценберга — действовать в тыл французам, держа направление на Париж. На следующий день вся русско-австрийская армия перешла обратно за реку Об. В то же время Блюхер начал крайне рискованное движение к Парижу, подставляя свой фланг Наполеону. — Да, да, я иду на Париж с разбитой армией! — ликовал старый прусский вояка. Наполеон ринулся ему наперерез. Завязались упорные бои, победы сменялись неудачами, пока приближение армии Шварценберга не заставило императора отступить. В начале марта союзники получили неожиданную поддержку из Парижа — от Талейрана. Вице-электор совершил новое предательство во благо Франции. Недавно Наполеон сделал еще одну попытку связать его с собой, поручив возглавить переговоры в Шатильоне, но Талейран отказался от этой чести, едва избежав побоев от взбешенного императора. Для Талейрана было важно не покидать Париж, где он держал в руках все нити политической игры. У него возник план «законного» низложения императора не силой оружия иностранных армий, а волей самой нации в лице Сената, с последующей передачей престола Бурбонам. Пока Наполеон на заснеженных полях Франции выигрывал февральскую кампанию, Талейран в столице вербовал сторонников его низложения. Самым крупным его приобретением был архиепископ Майнцкий Дальберг. Вдвоем они послали в лагерь союзников барона Витроля, инспектора казенных ферм, ранее служившего у принца Конде и втайне сочувствующего роялистам. Дальберг передал с ним записку, написанную симпатическими чернилами, осторожный Талейран ограничился устными инструкциями. Суть миссии Витроля сводилась к тому, чтобы побудить союзников как можно быстрее двигаться к Парижу — здесь их ждут. 5 марта Витроль был у Александра и вручил ему листок бумаги, на котором после промачивания в соленой воде появились строчки: "Особа, мной посылаемая к вам, заслуживает вполне вашего доверия. Выслушайте ее и узнайте меня. Пора объясниться. Вы двигаетесь на костылях; встаньте на ноги и пожелайте что можете". Состоялся долгий разговор, во время которого Витроль пришел в ужас: царь высказывался против возвращения Бурбонов! — Если бы вы их знали, — говорил Александр, — вы были бы убеждены, что бремя такой короны слишком тяжело для них. Идеи свободы не могли развиваться безнаказанно в течение столь долгого времени в стране, подобной вашему отечеству. "Вот до чего мы дожили, о Боже! — записал потом ошеломленный Витроль. — Император Александр, царь царей, соединившихся для блага вселенной, говорил мне о республике!" Он, как мог, старался поколебать «гибельное» предубеждение Александра против Бурбонов: — Мнение нации вы найдете не в провинциях, которые безгласны, а в Париже, и только в Париже! Соедините ваши силы, не оглядывайтесь назад, сожгите ваши корабли, двигайтесь прямо к Парижу, и я предаю мою голову в руки вашего величества: пусть она падет на плахе, если общественное мнение в Париже не выскажется открыто в пользу восстановления монархии. В конце концов горячность Витроля произвела впечатление на царя. — Господин Витроль, — сказал он, — в тот день, когда я буду в Париже, я не признаю другого союзника, кроме французской нации. Я обещаю вам, что этот разговор будет иметь величайшие последствия. Последствия наступили немедленно: переговоры в Шатильоне прекратились, армия Шварценберга двинулась вперед. 8 марта 100-тысячная австро-русская армия настигла Наполеона с 28 тысячами человек на берегу Об, у Арси. Французы вначале в беспорядке кинулись к мосту, но Наполеон со шпагой в руке преградил им путь: "Кто из вас перейдет мост раньше меня?" Весь оставшийся день, до ночи, французы отбивали нерешительные атаки союзников, не уступая ни пяди земли. Александр, следивший за распоряжениями Шварценберга, громко произнес: — Эти австрийцы сделали мне много седых волос. На следующий день Наполеон приказал отступать по единственному мосту через Об. Увидев этот маневр, Шварценберг созвал монархов и весь штаб на краткое совещание, которое продолжалось два часа. Александр в этот день чувствовал себя нездоровым и не присутствовал на совещании, поэтому Шварценберг благополучно смог уклониться от несомненной победы. Когда союзники все-таки двинулись вперед, две трети французов уже достигли другого берега. Оставшиеся гренадеры продержались в Арси до темноты и ночью, отступая, взорвали мост. Имея дело с таким противником, мог ли Наполеон бояться поражения? Войска императора исчезли из поля зрения союзников на целых двое суток. Наконец выяснилось, что Наполеон переправился через Марну и идет к Сен-Дизье с целью ударить в тыл главной армии. Это стало известно из собственноручного письма Наполеона к Марии Луизе, перехваченного 12 марта казаками. (Император всегда писал супруге шифром, но эта записка единственная! — оказалась незашифрованной. В этом невезении было уже что-то фатальное.) Письмо Наполеона кончалось словами: "Этот маневр или спасет, или погубит меня". Получилось — погубил. Известие о том, что путь на Париж открыт, было сразу оценено Александром. 13 марта в десять часов утра царь собрал общий военный совет, где предложил, соединившись с Блюхером, идти прямо на столицу, оставив Наполеона в тылу. Шварценберг, беспокоившийся за свои коммуникации, настаивал на движении вслед Наполеону. Большинство генералов согласились с ним. Однако в дело вновь вмешался случай. Сразу после роспуска совещания Александру принесли письмо министра полиции Савари Наполеону, только что перехваченное казаками, в котором говорилось, что в Париже скопилось множество влиятельных лиц, враждебных правительству, и что министр полиции не может поручиться за спокойствие в столице в случае приближения союзной армии. Царь немедленно потребовал к себе Барклая-де-Толли, Дибича, Толя и Волконского. — Теперь нам представляется две возможности, — сказал им государь. — Первая — идти на Наполеона и в гораздо превосходнейших силах атаковать его, и вторая — скрывая от него наши движения, идти прямо на Париж. Какое ваше мнение, господа? Он посмотрел на Барклая, как старшего чином. Барклай, взглянув на карту, повторил решение военного совета: — Надобно со всеми силами идти за Наполеоном и атаковать его. Дибич предложил послать 40–50 тысяч человек к Парижу, а с остальными силами преследовать Наполеона. Толь советовал отрядить вслед Наполеону 10 тысяч человек кавалерии, а главными силами идти форсированным маршем к Парижу. Что касается Волконского, то он молчал, находясь в некотором расстоянии от стола с картой, как "адъютант, который ожидает приказания своего генерала" (это не помешало ему впоследствии приписать себе историческое решение идти на Париж). Александр поддержал мнение Толя. Дибич возразил: — Если ваше величество хочет восстановить Бурбонов, тогда, конечно, лучше идти со всеми силами на Париж. — Здесь дело идет не о Бурбонах, а о свержении Наполеона, — напомнил ему царь. Генералы взялись за циркуль, чтобы рассчитать переходы, а Александр в волнении вышел из кабинета. "В глубине сердца моего, — рассказывал он впоследствии князю А. Н. Голицыну, — затаилось какое-то смутное и сильное чувство ожидания, какое-то непреоборимое желание предать это дело в полную волю Божию. Совет продолжал заниматься, а я на время оставил его и поспешил в собственную мою комнату; там колена мои подогнулись сами собою, и я излил пред Господом все мое сердце". Вообще, в последние дни он был весь издерган, нервы его были на пределе. Волконский писал, что жить с царем все равно как "на каторге". Вернувшись в кабинет, Александр выслушал расчеты генералов: если двинуться на Париж немедленно, то у союзной армии будет не менее двух суток, прежде чем Наполеон подоспеет на выручку столице. Царь немедленно поскакал вдогонку союзным монархам и Шварценбергу. Догнав их, он спешился, расстелил карту прямо на земле и объяснил положение дел. На этот раз Шварценберг, против своего обыкновения, сразу дал согласие изменить направление движения армии. В тот же день союзная кавалерия наткнулась у Фер-Шампенуаза на 4300 новобранцев, шедших на соединение с Наполеоном. Французы построились в шесть каре и упрямо двигались вперед, пробиваясь сквозь толщу все прибывающей конницы. Они прошли семь миль, отбиваясь вначале от 5 тысяч, потом от 10 тысяч и, наконец, от 20 тысяч всадников. Три каре так поредели, что вынуждены были сомкнуться в одно. Александр лично руководил боем. Видя ожесточение, с каким русские и прусские драгуны и гусары, ворвавшиеся в одно из каре, рубили несчастных "сыновей Марии Луизы" (прозвище новобранцев, призванных во французскую армию в январе 1814 года, во время регентства императрицы Марии Луизы), царь устремился туда с лейб-казачьим полком и въехал прямо в середину каре. На все уговоры не подвергать свою жизнь опасности он отвечал: — Я хочу спасти их. Вмешательство царя спасло жизнь нескольким сотням французских юношей. Впрочем, они неохотно сдавались в плен, предпочитая смерть в бою. В последний раз солдаты Империи проявили бесстрашие, которое, однако, уже не могло спасти ни Францию, ни Париж, ни императора. 17 марта колонна генерала Раевского первая завидела столицу Франции. К вечеру подошли остальные части — всего около 110 тысяч человек, из которых 63 тысячи были русскими. Главная квартира союзной армии расположилась в Бонди. Союзники подходили к Парижу с северо-восточной стороны, наиболее укрепленной естественными и искусственными преградами. Здесь перед городом возвышались две группы холмов — Бельвильские высоты и Монмартр, покрытые кустарником, лесом, садами и деревнями. С запада и юга город был, напротив, совершенно открыт, но на военном совете союзники решили атаковать Париж с северо-востока, чтобы не тратить время на переброску войск в другое место (разведка неверно информировала союзный штаб о том, что Наполеон уже находится неподалеку от Мо и будет под Парижем не позже, чем через сутки; с другой стороны, разведка значительно преуменьшила число защитников города). Столицу обороняли отряды маршалов Мармона и Мортье, которые вместе с 13 тысячами национальных гвардейцев насчитывали 42 тысячи человек. Мария Луиза с сыном накануне покинула город. Формально оборону Парижа возглавил брат Наполеона Жозеф, который назначил главнокомандующим маршала Мармона. Ночью в союзном лагере царило оживление. Вновь было получено приказание обвязать рукава белыми повязками, и солдаты спешно искали и раздирали на полосы простыни. Александру донесли, что армия собирается не оставить в Париже камня на камне. Царь поспешил к Фридриху Вильгельму, но с удивлением услышал, что тот "никак не берется воспретить такого удобного и долгожданного случая для прусских войск" отомстить за все несчастья их родины. — Если можете, ваше величество, — добавил король, — возьмитесь сами удержать мои войска. — За моих русских я ручаюсь, — ответил Александр. — Надеюсь сдержать и ваших солдат. Штурм начался утром 18-го. Опираясь на показания разведки, союзное командование полагало, что корпуса Мармона и Мортье еще не прибыли в Париж, поэтому первоначально на город было двинуто всего 16 тысяч человек из состава русской армии. К тому же прусский офицер, посланный Александром к Блюхеру еще в пятом часу утра, заблудился и доставил депешу с приказанием атаковать Монмартр с трехчасовым опозданием. Принц Евгений Вюртембергский, возглавлявший русские штурмовые колонны, занял Роменвильский замок, расположенный на склоне высот, — ключ всей позиции. Мармон лично повел французов в контратаку. В течение часа кипел жестокий бой. Упорство французов навело принца Вюртембергского на мысль о том, что он имеет дело не с одной дивизией Компана, а с корпусами Мармона и Мортье. Показания пленных подтвердили его догадку. Евгений тотчас известил об этом Шварценберга и Барклая. На место боя прибыли подкрепления, и французы, не выдержав, стали отступать. Мармон, уже с неделю небритый, в рваном мундире, с головы до ног закопченный порохом, сражался в последних рядах отступающих. Вокруг него закололи штыками с десяток солдат, а ему самому прострелили шляпу. В этот момент один французский батальон, ранее окруженный русскими, пробился сквозь окружение и ударил в тыл атакующим. Благодаря этому отряд Мармона смог отступить на высоты Бельвиля. В 11 часов Мармон известил Жозефа: "Я не могу продолжать оборону более двух часов и предупредить несчастье насильственного взятия Парижа". Но, к удивлению маршала, союзники приостановили атаку — это Шварценберг, узнав о силах гарнизона, распорядился подождать прибытия Блюхера. Барклай поддержал это решение. В течение последующих двух часов только артиллерия противников поддерживала вялую перестрелку. В полдень показались колонны Силезской армии, охватывавшие город с севера. Блюхер из-за болезни ехал не на лошади, а в коляске. Тем не менее он был настроен, как всегда, воинственно и клялся сжечь "проклятый город революции". Жозеф, потрясенный этим зрелищем, послал записку Мармону о том, что уполномочивает его вести переговоры о сдаче столицы, после чего последовал за Марией Луизой в Блуа. К часу дня подкрепления союзников вышли на исходные позиции и двинулись вперед, захватывая одно укрепление за другим. Около трех часов русские войска овладели Бельвильскими высотами. Французы, теснимые со всех сторон, медленно отходили к предместью. В городе началась паника. В это время Александр беседовал с пленным генералом Пейра. Поговорив с ним с полчаса и расспросив о положении дел в Париже, царь отпустил его к Мармону с требованием сдачи столицы. Вместе с французским генералом в Париж отправился русский парламентер — флигель-адъютант полковник Михаил Федорович Орлов. — Разрешаю вам прекращать огонь повсюду, где вы найдете это нужным, — напутствовал его Александр. — Бог ниспослал мне власть и победу лишь для того, чтобы я доставил вселенной мир и спокойствие. Если мы можем достичь этого мира без борьбы, тем лучше; в противном же случае уступим необходимости и будем сражаться, потому что с бою или церемониальным маршем, на развалинах или в пышных палатках, но Европа должна ныне же ночевать в Париже. Ко времени прибытия Орлова Мармон уже полностью пал духом. Успеху русского парламентера немало способствовала и поддержка его предложений Талейраном. В четыре часа дня Мармон послал к Александру трех парламентеров, из которых лишь один сумел проникнуть за линию огня, двое других, потеряв лошадей и трубачей, возвратились. К шести часам вечера были выработаны условия капитуляции. Огонь постепенно прекратился по всей линии. Последние выстрелы раздались на Монмартре — приказ о прекращении огня пришел к Блюхеру уже после того, как он направил на высоты дивизию генерала Ланжерона. Поэтому прусский фельдмаршал выполнил приказ не ранее, как взял последний оплот обороны. Вместе со штабом он поднялся на Монмартр, чтобы осмотреть Париж. — Накажи меня Бог, — проворчал он сердито, — но я охотнее направил бы на это революционное гнездо мои пушки, нежели мою зрительную трубу! Александр объехал войска и поздравил их с победой. Тут же, перед строем, был зачитан приказ о присвоении Барклаю-де-Толли звания фельдмаршала. (На радостях Александр собирался пожаловать фельдмаршалом и Аракчеева, ни разу не побывавшего ни в одном сражении, но тот благоразумно отклонил эту честь.) Сражение под Парижем имело больше политическое, чем военное, значение. Тем не менее по числу потерь (по 9 тысяч человек с обеих сторон; из союзников 6 тысяч были русские) оно было наиболее кровопролитным за всю кампанию 1814 года. К трем часам ночи была подписана капитуляция: Париж во всем полагался на великодушие союзных монархов. Орлов уверил отцов города, что они могут послать депутацию к Александру, чтобы высказать свои пожелания. Те воспользовались этим предложением и направили в Бонди префектов департаментов города, членов муниципального совета и командиров национальной гвардии. В Бонди депутатов разместили на ночлег, Орлова же незамедлительно проводили к царю. Александр принял его лежа в постели. — Какие известия вы привезли? — спросил он. — Ваше величество, это капитуляция Парижа, — ответил Орлов. Александр взял акт о капитуляции, прочитал и, сложив, спрятал под подушку. Затем, выслушав краткий рассказ Орлова, он отпустил его и тотчас заснул. Страшное напряжение всех душевных сил разрешилось почти обморочным сном. Наутро царь принял депутацию. — Передайте парижанам, — сказал он, — что я не вступаю в их стены в качестве врага и что от них зависит иметь меня другом. Но скажите также, что у меня есть единственный враг во Франции и что в отношении к нему я непримирим. Дальнейшая речь государя повторяла эту мысль на двадцать ладов с крайней запальчивостью, причем Александр нервно расхаживал взад-вперед по парадной зале. Он возложил охрану спокойствия в городе на национальную гвардию и заверил, что не потребует от жителей ничего, кроме припасов войскам; сама армия, кроме гвардии, расположится лагерем под Парижем. Больше всего теперь Александр желал, чтобы Париж не постигла участь Москвы. В этом заключались, если угодно, его месть и его тщеславие. Военный замысел Александра оправдался полностью: Наполеон слишком поздно узнал об опасности, угрожавшей Парижу. Разгромив 15 марта у Сен-Дизье 10-тысячный корпус Винценгероде, император из расспроса пленных выяснил, что перед ним лишь заслон, а не главные силы союзников. "Это прекрасный шахматный ход! — воскликнул Наполеон. — Я никогда бы не поверил, что генералы коалиции способны сделать это!" Император немедленно двинул войска к Парижу, но 18 марта, к началу штурма, он достиг лишь Труа (150 миль от столицы); к концу дня расстояние сократилось почти наполовину, но здесь измученная гвардия оказалась не в состоянии идти дальше. Наполеон продолжил путь всего с несколькими эскадронами, надеясь хотя бы личным присутствием поправить дело. Вскоре он бросил и этот конвой и отправился в Париж на почтовых. В двадцати милях от столицы он столкнулся с кавалерийским отрядом. В одном из всадников Наполеон узнал генерала Бельяра и, полный нехороших предчувствий, схватил его за рукав. — Где армия? — спросил император дрожащим голосом. — Она следует за мной, сир, — был ответ. — А неприятель? — Он стоит у ворот Парижа. Ах, сир, — с горечью воскликнул Бельяр, — если бы у нас было десять тысяч человек резерва и если бы вы были с нами мы бы спасли Париж и отстояли честь нашей армии. — Безусловно, — с раздражением сказал Наполеон, — но я не могу быть везде. Несколько минут он стоял полностью уничтоженный. Затем на него напал припадок бешенства, он метался из стороны в сторону и кричал как безумный, осыпая ругательствами и проклятиями Жозефа и Мармона и обещая пойти на Париж, призвать к оружию народ и либо вышвырнуть союзников вон из столицы, либо погрести себя под ее развалинами. Со стороны Парижа подходили новые войска и обступали императора. Наполеон продолжал неистовствовать. Прошло не менее получаса, прежде чем Наполеон успокоился. Казалось, он обрел былую энергию — потребовал стола, свечей, карт. Получив их, он уединился с Бертье и Коленкуром на ближайшей почтовой станции. Здесь он изложил свой план. Коленкур должен был немедленно отправиться в Париж, к Александру, чтобы предупредить свержение Наполеона и предложить мир на условиях Шатильонского конгресса. Пока будут тянуться переговоры, к императору подойдут подкрепления, и Париж будет освобожден. Коленкур выслушал эти фантазии без всякого воодушевления. Он попытался образумить Наполеона, предложив вступить с Александром в честные переговоры и покориться — не людям, а всесильным обстоятельствам. — Нет, нет! — резко оборвал его император. — Прекратите унижать меня! Пока еще можно спасти величие Франции. Наши шансы будут прекрасны, если только вы выиграете мне три-четыре дня. С этими словами он отпустил Коленкура, решив ждать результатов его посольства в Фонтенбло. Наутро он выехал туда в крайне возбужденном, нервном состоянии. Как раз таким соратники видели его накануне великих побед. Однако Наполеон уже не обладал прежним авторитетом. Коленкур, прежде безропотно подчинявшийся воле императора, и не думал серьезно о выполнении этого поручения. Он вообще принадлежал к людям, которым невыносима роль обманщика. Коленкур решил использовать свою миссию по-своему и спасти Наполеона тем способом, который представлялся ему наиболее вероятным. Он надеялся подействовать на благородство Александра и тем предупредить роялистские интриги. Коленкур приехал в Бонди утром 19-го. В окрестных селениях хозяйничали солдаты союзной армии. Всюду были видны следы грабежа и смерти: выбитые двери, окна, мертвые тела людей и животных… Возле самого Бонди наполеоновский посол столкнулся с роскошными придворными экипажами (заготовленными Наполеоном для особо торжественных случаев) — это уезжала депутация парижских властей. Сквозь хрустальные стекла карет были видны довольные лица, на которых не было ни тени патриотического горя. До начала торжественного въезда в Париж оставалось не более часа; тем не менее Александр принял Коленкура. Посол был встречен как добрый друг, царь обнял его и усадил рядом с собой. — Я чужд всякого чувства мести, — начал разговор Александр, — я хочу только мира. Не найдя его в Шатильоне, я пришел искать его в Париже. Я хочу мира, почетного для Франции, но прочного для Европы, а посему ни я, ни мои союзники не соглашаемся вести переговоры с Наполеоном. Вступив в Париж, союзники соберут совет из выдающихся лиц, выбранных из всех партий, из всех оттенков общественного мнения. Лицо, указанное наиболее сведущими представителями нации, будет принято союзниками, и Европа освятит его избрание своим согласием. Александр говорил тихим, спокойным голосом, в котором, однако, звучала непоколебимая решимость. Коленкур попытался возразить: — Союзники не должны доводить до отчаяния Наполеона и его армию… — Союзники вовсе не желают никого доводить до отчаяния, — так же спокойно отвечал Александр. — Но они твердо намерены довести борьбу до конца, дабы не быть вынужденными начинать ее вновь. Рассчитывать же на прочный мир с человеком, опустошившим всю Европу от Кадикса до Москвы, союзные государи считают невозможным. Коленкур молчал, совершенно подавленный. Александр ласково уверил его в своем расположении и пригласил навестить его в Париже в любое время. С этими словами он подал ему руку и вышел. Последнее, что увидел Коленкур, покидая Бонди, была светло-серая лошадь, поданная царю для торжественного въезда в Париж. Посол Наполеона узнал в нем жеребца по имени Эклипс, некогда подаренного им Александру в Петербурге. V
C рассветом 19 марта союзные войска, которым предстояло войти в Париж, начали строиться в походный порядок. Честь вступления во французскую столицу выпала не всем, а только русско-прусской гвардейской пехоте, кавалерии и артиллерии, шести батальонам австрийских гренадер и одному вюртембергскому полку — всего примерно 35 тысяч человек. Дело в том, что во всей союзной армии не было ни одной целой пары сапог и ни одного целого мундира; многие солдаты были одеты во французские крестьянские блузы, в женские кофты и даже в капуцинские рясы, большинство же щеголяло во французских мундирах, снятых с убитых при Арси, Фер-Шампенуазе и под Парижем. Только белые повязки на рукавах и сосновые ветки, воткнутые в кивера, говорили о принадлежности этих солдат к одной армии. Гвардия же находилась в резерве и хотя тоже поистрепалась в боях, но походно-бивуачная жизнь не оставила на ней таких разрушительных следов. По замыслу Александра, "людоеды и татары", которыми пугал французов Наполеон, должны были покорить парижан не только воинственным видом, но и элегантностью. В восемь часов утра Александр выехал из Бонди в сопровождении небольшой свиты. На нем был парадный мундир лейб-гвардии казачьего полка; роскошный белый султан рассыпался по его шляпе. По пути к царю присоединились прусский король, Шварценберг и более тысячи генералов и офицеров союзной армии (император Франц и Меттерних отсутствовали из соображений приличия, не желая принимать участие в торжестве по случаю победы над родственником Габсбургов; не было также и Блюхера — из-за болезни). За ними тронулись и остальные войска. Александр мысленно оглядывался на пройденный путь. Подозвав к себе Ермолова, он незаметно указал ему на ехавшего бок о бок Шварценберга и сказал по-русски: — По милости этого толстяка не раз у меня ворочалась под головой подушка. — Затем, помолчав с минуту, царь спросил: — Ну что, Алексей Петрович, теперь скажут в Петербурге? Ведь, право, было время, когда у нас, величая Наполеона, считали меня простачком. — Не знаю, государь! — в смущении отвечал Ермолов. — Могу сказать только, что слова, которые я удостоился слышать от вашего величества, никогда еще не были сказаны монархом своему подданному. В одиннадцать часов колонна монархов и генералов достигла Пантенской заставы Парижа. У ворот Александра приветствовал принц Евгений Вюртембергский. Он представил царю свой 20-й егерский полк (русской армии), более других покрывший себя славой в Отечественной войне и заграничном походе (полк участвовал в 137 сражениях; из 7 тысяч нижних чинов, числившихся в нем в апреле 1812 года, оставалось налицо 400 человек, а из 567 офицеров — 8). Приветствовав храбрецов, Александр открыл шествие. Под звуки военной музыки войска вошли в Париж. Во главе колонны гарцевал прусский гвардейский гусарский полк, за ним ехали лейб-казаки в своих красных мундирах, следом двигались Александр и Фридрих Вильгельм со своей бесконечной свитой; дальше — русская и прусская гвардия, австрийцы и остальные. К входившим в Париж войскам пристало немало любопытных из числа солдат и офицеров тех частей, которые должны были оставаться в лагере под городом. "По левую руку от меня, — вспоминал один такой нарушитель дисциплины, — ехал лейб-медик принца (Евгения Вюртембергского. — С. Ц.) в старом изношенном кителе и дырявой фуражке, по правую — прусский драгун, приветствовавший всех разряженных парижанок неприличными гримасами. Передо мною двигался корпусной аудитор с крестьянской фуражкой на голове, а сзади — австрийский камергер в богатом гусарском мундире". Вначале вид Парижа внушал победителям только отвращение: тянулось Сен-Мартенское предместье — один из грязнейших рабочих кварталов старого Парижа. Дома здесь были старинные, закоптелые, с облупившейся штукатуркой, улицы — тесные и вонючие, под ногами чавкала грязь, перемешанная с помоями и падалью. В глазах толпившихся здесь людей (блузники с женами, нахальные мальчишки) читалось враждебное отчуждение, несколько смягченное любопытством. Повсюду раздавался лишь один вопрос: где император Александр? Один из русских офицеров, ехавший с лейб-казаками впереди царя, автоматически отвечал: "Белая лошадь, белый султан". Стоило вдали показаться генералу на белой лошади, толпа начинала вопить: "Вот он! Вот он!" Здесь любопытство, однако, не перерастало в симпатию и энтузиазм. Кое-где в толпе даже мелькали плакаты с призывом к сопротивлению и слышались возгласы: "Да здравствует император Наполеон!" (В течение всего прошедшего дня простой люд Парижа требовал от правительства оружия, чтобы защищать город, но так и не получил его.) Со вступлением на северный бульвар все вокруг приобрело праздничный вид. По обеим сторонам улицы потянулись дома, один роскошнее другого. "При всех почти домах находятся богатые лавки с различными товарами, — пишет очевидец. — Серебряные и галантерейные ряды блестят на каждой улице. Художники и разного рода промышленники означаются бесчисленными вывесками, пестреющими на всех домах. Все улицы… вымощены камнем". За неимением роялистских флагов из окон свешивались белые скатерти, женщины с балконов махали белыми платками — повязки на рукавах союзников и тут ввели в заблуждение парижан. Нарядные зрители заполнили улицы. Все женщины, как мещанки, так и аристократки, держали себя одинаково свободно, даже вызывающе, теснились вперед и увлекали за собой мужчин. Изменилось и настроение толпы. Уже в начале бульвара навстречу союзникам выехала странная процессия — кавалькада щеголей из самых знатных фамилий, на богато убранных лошадях, одетые все как один в черные фраки с белой повязкой на правом рукаве и белые перчатки. Это была политическая демонстрация в пользу Бурбонов, устроенная Талейраном. Молодые люди подъехали к свите государей и втерлись в нее с непринужденным изяществом светских людей. Они осыпали любезностями союзных офицеров и ругали Наполеона. Остальная публика ликовала. На союзников сыпались цветы и белые ленты. Вообще, отличное владение русских офицеров французским языком приводило к тому, что их вначале принимали за соотечественников-эмигрантов. Александр кричал в обе стороны: — Я не являюсь врагом! Я приношу мир и торговлю! — Да здравствует мир! — неслось в ответ. — Мы давно ждали прибытия вашего величества! — Я пришел бы к вам раньше, но меня задержала храбрость ваших войск, — с любезной улыбкой отвечал царь. Им вновь владело только одно желание нравиться, пишет французский историк Тьер, "и никому не хотел он так нравиться, как этим французам, которые побеждали его столько раз, которых он победил наконец в свою очередь и одобрения которых он добивался с такой страстностью. Победить великодушием этот великодушный народ — вот к чему он стремился в эту минуту больше всего. Благородная слабость — если только это была слабость". Сотни людей теснились вокруг Александра, целовали его коня, стремена, ботфорты. Женщины и тут подавали пример, хватаясь за его шпоры и даже за хвост его лошади. Царь все терпел, все дозволял. Среди страшной давки какой-то портной сумел подать ему свое прошение; Александр принял бумагу с милостивой улыбкой. Сразу, как по команде, со всех сторон к нему потянулись руки с адресами, прошениями… Вскоре Александр оказался не в состоянии принимать их и поручил это одному из адъютантов. Был момент, когда какой-то молодой человек, находившийся в толпе рядом с царем, внезапно поднял над головами ружье. Михайловский-Данилевский ринулся на него, сшиб с ног, вырвал оружие и, схватив за шиворот, стал звать жандармов. Возникла сумятица. Парижане, не менее русских изумленные появлением в своих рядах вооруженного человека, растерянно повторяли: "Он пьян". Александр, раздосадованный этим неприятным инцидентом, настойчиво повторял: — Оставь его, Данилевский, оставь его! Наконец Михайловский-Данилевский разжал руку. Молодой человек скрылся в толпе. Его намерения так и остались невыясненными. Достигнув Елисейских полей, Александр и Фридрих Вильгельм остановились, пропуская мимо себя войска. Вся громадная площадь и все примыкающие к ней улицы были переполнены народом. Парижанки просились в седла к офицерам, чтобы лучше видеть государей. Очень скоро десятки элегантно одетых дам продефилировали мимо Александра верхом вместе со всадниками. Царь, смеясь, указал на них Шварценбергу. — Лишь бы только не похитили этих сабинянок! — лукаво ответствовал старый ловелас. Даже Евгений Вюртембергский вынужден был уступить напору одной хорошенькой мадемуазели. — Молодой господин, возьмите меня в седло, я умираю от любопытства, — умоляла она. — Мадемуазель! — строго возразил принц. — Я состою на службе. — А что это значит? — А то, что мне предстоит сейчас стать во главе отряда и обнажить шпагу. — О! В таком случае я буду держать ее вам. — Вы слишком любезны, мадемуазель, — смягчился Евгений. — Могу я узнать ваше имя? — Меня зовут Луиза. Отец мой торгует сукнами. Он будет крайне рад видеть вас у себя. Этот довод сразил принца, и он подхватил девушку в седло. Другая особа столь же напористо атаковала другого немецкого принца: — Ах, какая прелестная лошадь! — Мадемуазель, вы, кажется, более обращаете внимание на росинанта, нежели на самого рыцаря? — с шутливой обидой спросил его высочество. — Ах, месье, — был ответ, — вы действительно очень красивый молодец, но красивые мужчины не так редки в Париже, как красивая лошадь. Еще одна парижанка добралась почти до самих государей. Сгорая от любопытства узнать, кто есть кто в этой блестящей толпе, она обратилась к толстяку генералу, покрытому звездами и орденами: — Месье! Не могли бы вы показать мне короля Прусского? — Не угодно ли вам взглянуть налево, на моего соседа? — А Блюхер? — Его нет здесь. — А Веллингтон? — Он пока еще сражается. — А Шварценберг? — Он имеет честь говорить с вами. — Ах, Боже мой, князь, как я счастлива познакомиться с таким знаменитым человеком! Теперь я не сомневаюсь, что он несет на своих плечах всю Европу. Прохождение войск мимо государей длилось до пяти часов пополудни. Затем Александр хотел ехать в Елисейский дворец, выбранный им для своего местопребывания в Париже, но тут ему доложили, что дворец, по слухам, минирован. Тогда Талейран предложил царю остановиться у него, и Александр с немногими адъютантами пешком направился на Сен-Флорентинскую улицу. (Позже предполагали, что слух о минировании Елисейского дворца пустил сам Талейран — чтобы иметь Александра всегда "под рукой" и не допустить на него посторонних влияний.) В доме Талейрана царя уже ожидали граф Нессельроде, генерал на русской службе корсиканец Поццо ди Борго и обычные гости вице-электора: Дальберг, аббат де Прадт, финансист барон Луи и генерал Дессоль. Александр поговорил с гостями и прошел в кабинет хозяина. Спустя полчаса приехали король Прусский, Шварценберг и князь Лихтенштейн. Талейран проводил их в кабинет вместе с Нессельроде и Поццо ди Борго и попросил дозволения пригласить "своего единственного соучастника", Дальберга. Разговор шел о том, что сейчас волновало всех, — о будущности Наполеона и Франции. Александр открыл собрание краткой речью, в которой заявил, что союзники преследуют лишь одну цель — мир и готовы заключить его с теми лицами, которые могут считать себя представителями французской нации: — Ни я, ни союзники не имеем ни малейшего притязания вмешиваться во внутренние дела Франции, давать ей то или другое правительство. Мы готовы признать какое угодно правительство, только бы оно было признано всеми французами и дало бы нам гарантию прочного мира. Царь готов был видеть во главе Франции кого угодно — Марию Луизу с малолетним Наполеоном II, Бернадота, республиканцев, Бурбонов, но вначале все-таки предложил обсудить возможность оставления на престоле Наполеона. Все единодушно высказались против этого варианта, даже Шварценберг не сказал ни одного слова в защиту зятя своего государя. Тогда Талейран перешел в наступление: — Раз мы согласны в том, что республика невозможна для поколения, пережившего ужасы 1793 года, раз мы считаем монархию единственной формой правления, то нам придется согласиться, что фамилия Бурбонов одна способна занять трон Франции, ибо мы не можем произвольно и искусственно создать условия, которые придали бы такую способность другой фамилии. Гений, игра революции могут возвысить на некоторое время человека, но подобный феномен исчезает быстро, как видим мы тому доказательство, и народы вновь возвращаются к порядкам, освященным веками и долгими национальными симпатиями. К тому же я глубоко убежден, что и в настоящую минуту большинство французов предпочитает восстановление древней законной династии всему остальному. Итак, республика — невозможна, регентство и Бернадот — не что иное, как интриги, одни лишь Бурбоны — принцип. В доказательство своего мнения он попросил разрешения ввести в кабинет нескольких лиц, которые "лучше кого-либо другого знают Францию и настроение общественного мнения". Приглашенные им аббат де Прадт, барон Луи и генерал Дессоль — Церковь, экономика, армия — высказались за реставрацию Бурбонов. Суть их речей сводилась к одному: что ни один здравомыслящий человек во Франции не желает возвращения этого бешеного, готового растерзать Францию и Европу в погоне за своими кровавыми химерами, что в его жене и сыне все будут усматривать его самого, что, наконец, французский народ не имеет другого выбора, кроме Бурбонов, о которых, правда, "не думали до сих пор, но лишь потому, что для этого не было времени". — Мы все роялисты, все французы — роялисты, — сказал в заключение своей речи аббат де Прадт. — Да, вся Франция — роялисты! — поддержал его барон Луи. — Она отталкивает от себя Бонапарта, она не хочет больше его знать. Этот человек труп, хотя пока еще от него нет смрада. Это циничное заявление вызвало гримасу отвращения на лице Александра. Он снова обратился к Талейрану: — Мы еще не исчерпали все возможности. Что вы скажете о Бернадоте? — Возможны лишь две комбинации: Наполеон или Людовик XVIII, — с живостью отозвался Талейран. — Если бы мы желали видеть на престоле солдата, то мы удержали бы того, кого имеем, — ведь это первый солдат в мире. Всякий другой не потянет за собой и десяти человек. — И Талейран снова повторил чеканную фразу о том, что Бурбоны — это принцип, видимо, заготовленную им заранее. На этот раз ему никто не противоречил. Все немного помолчали, затем Александр произнес: — Хорошо. Если вы все действительно такого мнения, то, значит, решено. (Фридрих Вильгельм и Шварценберг молча кивнули под его вопрошающим взглядом.) Мы не будем вести переговоров с Наполеоном, — продолжал царь, мы не будем противиться восстановлению Бурбонов. Но не нам, чужеземцам, подобает провозглашать низложение Наполеона, еще менее того мы можем призывать Бурбонов на престол Франции. Кто же возьмет на себя почин в этих двух великих актах? Талейран подумал с минуту. — Я беру на себя подвинуть к этому делу Сенат, — сказал он. Александр одобрительно кивнул. — Но для этого необходимо, чтобы Европа раз навсегда отреклась, официально и торжественно, от всякого общения с Наполеоном, чтобы союзные монархи всенародно объявили, что они никогда не признают властелином Франции ни самого Бонапарта, ни кого-либо из членов его семейства. Только ввиду подобного заявления, — иронично улыбнулся Талейран, — сенаторы обрящут в себе смелость свободно высказать свое мнение. Никто из присутствующих не возражал. Талейран тут же набросал проект декларации, которую Александр от имени всех союзников скрепил своей подписью. Судьба Наполеона была окончательно отделена от судьбы Франции. В то время как Талейран представлял Александру в трех лицах все общественное мнение Франции, западные, аристократические части Парижа Сен-Жермен и Сент-Оноре — сделались местом проведения демонстраций роялистов. Началом их было появление на площади Согласия (где был казнен Людовик XVI) полусотни всадников с белыми повязками на рукавах. Они громко зачитали воззвание принца Конде и стали раздавать белые кокарды, крича: "Да здравствуют Бурбоны! Долой тирана!" Но народ не выражал им никакого сочувствия. Когда смотр войск кончился и уже вечерело, около сотни роялистов, окруженные пьяным сбродом, собрались у Вандомской колонны. Это сооружение, увенчанное фигурой Наполеона, было отлито из пушек, захваченных у русских и австрийцев в Аустерлицком сражении, и считалось символом империи. Послышались крики "Долой Наполеона!" и предложения свалить колонну. Масла в огонь подлили несколько русских офицеров, оказавшихся на площади. — Не Наполеон ли это наверху? — спрашивали они. — Да, он! — Высоко взошел, не пора ли ему сойти вниз? — Сейчас сойдет! Кто-то из толпы взобрался на плечи статуе и обмотал вокруг шеи императора толстый канат, концы которого сбросил вниз. Стали тянуть, но медный Наполеон не поддавался. Снизу казалось, что император держит веревки в руках и правит народом. Это открытие сделал русский генерал Левенштерн, возвращавшийся со спутниками из ресторана. Какой-то усач француз поддержал его: — Смотрите, смотрите! Этот чертов молодец и теперь держит нас в своих руках! Тут на площади появился караул лейб-гвардии Семеновского полка, посланный лично Александром восстановить порядок. Гвардейцы молча окружили колонну, и толпа, поворчав, разошлась. Передавали слова государя, сказанные им по этому случаю: "Если бы я стоял так высоко, то опасался бы, чтобы у меня не закружилась голова". К ночи на улицах Парижа водворилась тишина, и только непривычные возгласы патрулей: "Кто идет?" и "Wer da?" тревожили спокойный сон парижан. На следующий день, 20 марта, Сенат объявил императора Наполеона низложенным. Власть перешла в руки Временного правительства. Александр всячески подчеркивал, что он "друг французского народа", в доказательство чему в этот день объявил о своем решении отпустить на родину всех французских пленных. Этот акт великодушия сделал его имя еще более популярным во Франции; среди простого народа уже пошли разговоры о том, как было бы хорошо, чтобы русский государь назывался также и королем Французским. Между тем Коленкур, пользуясь приглашением царя, еще три дня оставался в Париже, пытаясь предотвратить переворот. Ему не оставалось ничего другого, как снова идти к царю в надежде на чудо. Александр принял его сразу и, как всегда, любезно, но не сказал ничего утешительного: — Вам остается теперь лишь одно — отправиться в Фонтенбло и убедить Наполеона принести неизбежную жертву. Я не питаю никакой ненависти к Наполеону. Он несчастен, и с этой минуты я прощаю ему то зло, которое он причинил России. Но Франция и Европа нуждаются в покое, а с ним они никогда не будут иметь его. Пусть Наполеон требует для себя лично чего угодно: нет такого убежища, которое я не согласился бы предоставить ему. Пусть он примет руку, которую я протягиваю ему, пусть он пожалует в мои владения, где встретит не только роскошный, но и сердечный прием. Мы подали бы великий пример всему свету, я — предложив, а он — приняв это гостеприимство. Но мы не можем вести с ним переговоров на ином основании, кроме его отречения. — Но, отнимая у Наполеона Францию, не согласятся ли союзники дать ему Тоскану? — продолжал выпытывать шансы своего господина Коленкур. — Тоскану… — задумался царь. — Конечно, она ничего не значит по сравнению с Французской империей… Но неужели вы думаете, что союзники согласятся оставить Наполеона на материке и что Австрия потерпит его пребывание в Италии? — Тогда, быть может, державы согласятся предоставить ему Парму или Лукку? — Нет, нет! На материке — ничего. Остров — пожалуй. Может быть, Корсику? — Но Корсика — это часть Франции. Наполеон не согласится принять ее. — Ну тогда Эльбу. Убедите вашего господина покориться необходимости, а там посмотрим. Все, что только возможно будет для него сделать, будет мною сделано. Я не забуду, как должно воздать человеку, столь великому и столь несчастному. Коленкуру не оставалось ничего другого, как подчиниться. 21 марта он уехал в Фонтенбло. Великодушное отношение Александра к Наполеону во многом было вызвано тем, что шел Великий пост и царь говел. Князь А. Н. Голицын, с которым Александр впоследствии делился своими воспоминаниями о пребывании в Париже, свидетельствует, что настроение государя в эти дни было самое возвышенное. "Я и здесь повторю то же, — говорил Александр, — что если кого милующий Промысл начнет миловать, тогда бывает безмерен в божественной своей изобретательности. И вот в самом начале моего говения добровольное отречение Наполеона, как будто нарочно, поспешило в радостном для меня благовестии, чтобы совершенно уже успокоить меня и доставить мне все средства начать и продолжить мое хождение в церковь". Смирение и великодушие, впрочем, давались ему легко, раз его жажда мести и тщеславие были удовлетворены. Чтобы заставить Наполеона подписать отречение, маршалам пришлось составить против него настоящий заговор неповиновения. Несколько дней император боролся с противодействием окружающих; наконец 26 марта он написал окончательный акт об отречении: "Ввиду заявления союзных держав, что император Наполеон является единственным препятствием к восстановлению мира в Европе, император Наполеон, верный своей присяге, заявляет, что он отказывается за себя и своих наследников от престолов Франции и Италии, ибо нет личной жертвы, не исключая даже жертвы собственной жизнью, которую он не был бы готов принести во имя блага Франции". Ней и Коленкур повезли документ Александру. В тот же день Сенат провозгласил королем Франции Людовика XVIII. Однако уже наутро Наполеон послал вдогонку Коленкуру гонца, требуя возвратить ему акт об отречении. Целый день он проводил смотры и учения гвардии и твердил, что еще не все кончено, не все потеряно. Но маршалы и генералы один за другим, в одиночку и группами покидали Фонтенбло, чтобы в Париже публично выразить свою преданность новому государю. Наполеон остался почти один в опустевшем дворце. В ночь с 1 на 2 апреля он принял яд, который всегда носил при себе со времени отступления из Москвы. Но то ли яд потерял силу, то ли Наполеону не хватило языческого героизма римлян, на которых он так любил ссылаться, и он принял слишком маленькую дозу — во всяком случае, он остался жив. (Позднее он отрицал попытку самоубийства: "Я понимаю, что для моих друзей было бы гораздо удобнее, если бы я убил себя. Но это противоречит моим принципам: я всегда считал трусостью неумение переносить несчастье".) Наполеон отделался сильными желудочными спазмами и рвотой. К утру страдания улеглись, осталась только слабость. Его усадили на кресле возле окна, и он с наслаждением вдыхал свежий воздух. Вошел Бертье, который уезжал в Париж; он уверял, что скоро вернется в Фонтенбло. Наполеон кивал головой, но когда Бертье вышел, сказал Коленкуру спокойно, без капли горечи: — Вот увидите, он не вернется. Затем он без возражений подписал договор, привезенный Коленкуром, в котором союзные монархи признавали за ним суверенные права на остров Эльбу. Цезарь принимал державу Санчо Пансы. В полдень 8 апреля во дворе Белого Коня Наполеон простился со своей гвардией. Он объявил им, что приносит личные интересы на алтарь отечества и удаляется писать мемуары, чтобы "на скрижалях истории" запечатлеть их подвиги. — А вы, дети мои, продолжайте служить Франции! С этими словами он припал к побежденному знамени Империи. Ветераны уже не кричали "Да здравствует император!", их лица были искажены болью и гневом, по щекам текли слезы. Бесчисленные раны на теле, любовь, скорбь и ярость в сердце — вот что оставлял император своим солдатам. Отречение Наполеона прошло в Париже почти что не замеченным. Царь не выразил ни радости, ни торжества. Шла Страстная неделя, и Александром владели совсем иные чувства. "Душа моя, — рассказывал он князю Голицыну, — ощущала тогда в себе другую радость. Она, так сказать, таяла в беспредельной преданности Господу, сотворившему чудо Своего милосердия; она, эта душа, жаждала уединения, жаждала субботствования; сердце мое порывалось пролить пред Господом все чувствования мои. Словом, мне хотелось говеть и приобщиться Святых Тайн". Однако этому желанию Александра препятствовало одно обстоятельство: в Париже не было русской церкви. Совершенно случайно стало известно, что последний русский посол, уезжая из Парижа, передал посольскую церковь на хранение в дом американского посланника. Алтарь и необходимая утварь были поставлены в доме напротив Елисейского дворца, где жил Александр, — получилась импровизированная церковь. Префект полиции Пакье отдал распоряжение, чтобы по улице, отделяющей церковь от дворца, не ездили экипажи. Но сохранять молитвенную сосредоточенность на пути из дворца в церковь и обратно Александру все равно не удавалось. "Бывало, всякий раз хожу в церковь. Но, идучи туда и возвращаясь обратно в дом, трудно, однако ж, мне было сохранить чувствование своего ничтожества, которое требует святая наша Церковь в подвиге покаяния; как, бывало, только покажусь на улице, так густейшая толпа… тесно обступает и смотрит на меня… с тем доброжелательством, которое для лиц нашего значения так сладко и обаятельно видеть в людях. С трудом всякий раз пробирался я на уединенную свою квартиру". Александр распорядился, чтобы вместе с ним говела вся русская армия. Был издан приказ, запрещающий русским посещать во время поста театры и другие публичные увеселения. "А кто явится из русских в спектакль, о том будет известно Его Императорскому Величеству", — предупреждал высочайший приказ. 10 апреля, в день Светлого Христова Воскресения, Париж увидел необычное зрелище. Александр повелел устроить публичное русское богослужение — как, "так сказать, апофеоз русской славы среди иноплеменников". На площади Согласия, где был казнен Людовик XVI, был воздвигнут алтарь, вокруг которого встали семь русских священников из полкового духовенства, в богатых одеяниях. С утра на бульварах и улицах Парижа выстроилось около 80 тысяч человек союзной армии, в основном русские. Толпы любопытных теснились вокруг Тюильри и по набережной Сены. Александр, Фридрих Вильгельм и Шварценберг прибыли к полудню, и богослужение началось. "И вот, — вспоминал Александр, — при бесчисленных толпах парижан всех состояний и возрастов, живая гекатомба наша вдруг огласилась громким и стройным русским пением… Все замолкло, все внимало!.. Торжественная была эта минута для моего сердца; умилителен и страшен был для меня момент этот. Вот, думал я, по неисповедимой воле Провидения из холодной отчизны Севера привел я православное мое русское воинство для того, чтобы в земле иноплеменников, столь недавно еще нагло наступавших в Россию, в их знаменитой столице, на том самом месте, где пала царственная жертва от буйства народного, принести совокупную, очистительную и вместе торжественную молитву Господу. Сыны Севера совершали как бы тризну по королю французскому. Русский царь по ритуалу православному всенародно молился вместе со своим народом и тем как бы очищал окровавленное место пораженной царственной жертвы. Духовное наше торжество в полноте достигло своей цели; оно невольно втолкнуло благоговение в самые сердца французские". Однако, как это обычно бывало с Александром, к этим торжественным и высоким размышлениям примешались сиюминутные, суетные чувства. "Не могу не сказать тебе, Голицын, — чистосердечно признавался он, — хотя это и несовместно в теперешнем рассказе, что мне даже было забавно видеть, как французские маршалы, как многочисленная фаланга генералов французских теснилась возле русского креста и друг друга толкала, чтоб иметь возможность скорее к нему приложиться. Так обаяние было повсеместно, так оторопели французы от духовного торжества русских". Нижним чинам для разговения выдали мясную порцию. "Яичек красных нигде не было, а потому и не христосовались, — вспоминает очевидец. — Качелей также не было, и солдаты в первый день святой Пасхи провалялись в своих балаганах, вспоминая о матушке-России, которая в этот день ликовала с красными яичками". К вечеру из Дижона приехал Меттерних и сразу вернул царя в мир политики. Он известил императора Франца, что "нашел русского императора в весьма благоразумном настроении. Он фантазирует гораздо менее, чем я мог предполагать". Меттерних согласился со всеми статьями договора с Наполеоном об отречении, кроме одного — дарования императору прав на остров Эльбу. "Вот увидите, — предупреждал он, — этот пункт не позднее как через два года снова приведет нас на поле битвы". Однако его проницательность не была оценена — Александр отказался нарушить свое обещание свергнутому императору. Наполеон покинул Фонтенбло 20 апреля под надзором союзных комиссаров: со стороны России — графа А. П. Шувалова, Австрии — барона Ф. Коллера, Пруссии — полковника графа Трухзес-Вальдбурга, Англии — полковника Нила Кэмпбелла. Императору разрешили взять с собой около 800 ветеранов Старой гвардии, добровольно последовавших за ним в изгнание, немногочисленную свиту — маршала Бертрана, генерала Друо и еще кое-кого из офицеров, сохранивших верность, и личную казну, помещенную в огромном фургоне. Императорский поезд имел торжественный вид. Впереди ехал небольшой отряд гвардейской кавалерии, за ним — карета с генералами и закрытая карета, в которой сидели Наполеон и Бертран. Конный конвой также сопровождал эти экипажи, а в хвосте ехали комиссары — каждый в своей карете; позади тянулись гренадеры. Как только процессия выехала из ворот Фонтенбло, замок окончательно опустел — прислуга, дежурные офицеры, даже личный камердинер императора Констан и телохранитель, мамелюк Рустан, — все помчались в Париж ловить удачу. Население провинций поначалу встречало Наполеона приветливо и даже восторженно. Толпы крестьян на дороге кричали: "Да здравствует император!" — и осыпали бранью союзных комиссаров. Но за Невером, где Наполеон значительно оторвался от военного конвоя, настроение населения резко изменилось. Императора встречали угрюмые лица, повсюду виднелись белые кокарды и знамена. Наполеон с некоторым беспокойством проехал, не останавливаясь, несколько городов и вышел из кареты только в полночь, в Руане, занятом австрийцами. Здесь, под охраной австрийских штыков, он вздохнул свободнее. На другой день, при приближении к Лиону, комиссары заметили, что император занят лишь мыслями о личной безопасности. Наполеон ни за что не захотел останавливаться в Лионе. Ехали всю ночь, меняя лошадей. Утром был сделан короткий привал, после чего вновь провели в экипажах весь день. Наполеон был возбужден, постоянно приглашал в свою карету союзных комиссаров, часами болтал с ними, шутил. Вальдбургу, смеясь, заметил: — В конце концов, я вышел из всей этой истории недурно. Я начал партию, имея в кармане всего лишь шесть франков, а теперь я ухожу со сцены с порядочным кушем. По мере приближения к Авиньону Наполеона встречали все более враждебно. Император почти не выходил из экипажа. В Авиньоне в то время, когда меняли лошадей, у почтовой станции собралась толпа. Слышались крики: "Долой тирана! Долой сволочь! Да здравствует король! Да здравствуют союзники, наши освободители!" Вдруг толпа хлынула к карете Наполеона; впереди всех были какие-то бешеные, остервенелые бабы. Они лезли на подножки, грозили Наполеону кулаками, выкрикивали площадные ругательства; другие бросали в карету камни. Особенно досталось егерю на козлах: его хотели заставить кричать "Да здравствует король!" и грозили ему саблей. Наконец свежие лошади рванулись вперед, и императорская карета помчалась по дороге, сопровождаемая свистом и бранью. Но и в придорожных деревнях было не лучше. В небольшой деревушке Оргоне толпа пьяных мужиков повесила чучело Наполеона, вывалянное в крови и грязи, на виселице возле почтовой станции. Пока меняли лошадей, крестьяне орали: "Долой вора! Долой убийцу!" — бранились и плевали на карету. Бледный Наполеон пытался укрыться за Бертрана, вжавшись в угол кареты. (Он, человек, безусловно, храбрый, не раз хладнокровно смотревший в глаза смерти на поле боя, совершенно терялся при виде враждебно настроенной толпы — свойство всех людей с сильно развитым индивидуальным началом.) Десятки рук тянулись к императору, чтобы вытащить и растерзать его. Шувалов первый бросился разгонять толпу, другие комиссары присоединились к нему. Общими усилиями удалось водворить порядок. Во время дальнейшего пути Наполеон останавливал каждого встречного, расспрашивая о настроении жителей. Из этих бесед он узнал, что народ сильно возбужден указами Временного правительства и что многие фанатики поклялись не выпустить его живым из Франции. Наполеон был парализован страхом и больше не надеялся на комиссаров. Надев английский мундир и круглую шляпу с большой белой кокардой, он сел на выпряженную лошадь и поскакал дальше в сопровождении форейтора и камердинера, чтобы не привлекать к себе внимания. Он решил выдавать себя за полковника Кэмпбелла, который уехал вперед двумя днями ранее — приготовить все необходимое для морского путешествия на Эльбу. В захудалом деревенском трактире в селении Ла-Калад Наполеон заказал для себя обед и разговорился с хозяином, который оказался мирно настроенным обывателем; зато его жена, маленькая, болтливая, любопытная женщина, видимо, заправлявшая всем в доме, не могла даже слышать имени Наполеона (женщины, подобные ей, за отсутствием собственного мнения служат верным показателем так называемого общественного мнения). Она выражала уверенность, что "народ покончит с ним, прежде чем он успеет добраться до моря", или, в крайнем случае, "найдет средства утопить его в море". — Не правда ли? — заключала она всякую фразу, пытливо вглядываясь в глаза проезжему полковнику. — Правда, правда, — поспешно отвечал Наполеон. В ожидании обеда, уставший и голодный, он на пять минут задремал на плече у камердинера. Когда он проснулся, ужас вновь охватил его. Император проклинал свое прошлое и давал обет никогда не увлекаться вновь честолюбивыми мечтами. — Я навсегда откажусь от политической жизни, — чуть не со слезами говорил он камердинеру, — я не буду заботиться ни о чем. Я буду счастлив на Эльбе, счастливее, чем когда-либо прежде. Я буду заниматься наукой. Пусть предлагают мне корону Европы — я отвергну ее. Ты видел, что такое этот народ? Да, я имел право презирать людей. И, однако же, это Франция! Какая неблагодарность! Мне опротивело мое честолюбие, я не хочу более царствовать. В это время за дверью послышался шум. Наполеон испуганно поднял голову, но это были всего лишь комиссары, догнавшие его. Они уселись отдельно от императора, сохраняя его инкогнито. Подали обед, но Наполеон не мог есть: ему казалось, что пища отравлена. Он брал кусочки мяса в рот и незаметно выплевывал на пол. Вообще, его настроение всецело зависело от трактирщицы: когда она появлялась — он бледнел, когда выходила — с трудом приходил в себя. После обеда, поднявшись в свою комнату, он стал ломать голову, как незаметно выбраться отсюда. При малейшем шуме за окном он вздрагивал, а если его оставляли одного хоть на минуту — плакал, как ребенок. Пришлось вызвать из ближайшего города полицию и национальную гвардию — только тогда Наполеон согласился отправиться дальше. Но, не полагаясь вполне на охрану, император пересел в карету Коллера, переоделся в австрийский мундир и приказал кучеру курить трубку, чтобы окутать экипаж клубами дыма. В Ле-Люке Наполеона ожидала Полина, его сестра, приехавшая с двумя эскадронами австрийских гусар. Дальше император ехал в сопровождении этого конвоя, и его тревога рассеялась. В Фержюсе он наконец увидел море. Наполеон остановился в маленькой гостинице — в той самой, где четырнадцать лет назад он ночевал при возвращении из Египта. Воспоминания о прошлом вновь пробудили его высокомерие. "Как только миновала опасность, как только достиг он гавани, он опять принял на себя роль повелителя", — доносил Меттерниху барон Коллер. Узнав, что французское правительство предназначило для его перевозки на Эльбу обычный бриг, он пришел в негодование: — Что это значит? Я создал французский флот, а мне предлагают какой-то жалкий бриг! Какая низость! Они должны были дать мне линейный корабль! Он пожелал переправиться на Эльбу не иначе как на английском фрегате «Неукротимый». Союзные комиссары не возражали. 28 апреля он взошел на борт «Неукротимого». Его встретили с почестями. Шувалов и Вальдбург приехали проститься. Наполеон был одинаково любезен с обоими, благодарил за услуги, просил передать Александру искреннюю признательность, но ни словом не упомянул о прусском короле. Коллер и Кэмпбелл остались на борту. 3 мая вдали показалась Эльба. При приближении «Неукротимого» над бастионами Порто-Ферайо взвился флаг Империи. Жители острова встретили нового повелителя восторженно, но пышность встречи напоминала скорее деревенскую свадьбу: городские власти явились в старомодных одеждах, три скрипки и два контрабаса наигрывали веселый марш. Для императора был приготовлен старый балдахин из полинявшего бархата. Однако Наполеон принимал все знаки почета с величавым достоинством. После всего пережитого ему доставили бы удовлетворение и почести аборигенов Австралии. VI
Между тем в побежденный Париж продолжали съезжаться монархи. 3 апреля состоялся торжественный въезд императора Франца. Парижане остались им недовольны: считали, что отцу Марии Луизы следовало явиться с меньшим шумом. Двумя днями ранее в столицу приехал граф д'Артуа, брат Людовика XVIII. Теперь со дня на день ожидали приезда самого короля Франции. Людовик XVIII приходился младшим братом Людовику XVI. До революции он носил титул графа Прованского. После казни Людовика XVI граф Прованский, уехавший к тому времени из Франции, принял звание регента, а после смерти малолетнего дофина — титул короля Франции. Победная поступь революционных войск заставляла его переезжать из города в город, из страны в страну все дальше на восток, пока наконец он не очутился по приглашению Павла I в Митаве. Здесь ему отвели громадный дворец, построенный Бироном, и назначили двести тысяч рублей на содержание двора (вспомним, что сам Павел, будучи наследником, получал от матери тридцать тысяч). Русский царь был единственным государем Европы, который оплачивал расходы изгнанника, прочие коллеги Людовика по "прелестному ремеслу монарха" не дали ему ни гроша. Несколько лет, проведенных в митавской глуши, были, быть может, не самыми веселыми в его жизни, зато одними из самых спокойных — а престарелый Людовик научился ценить покой. Неожиданное сближение Павла с Наполеоном сделало пребывание Людовика в России неудобным для царя и оскорбительным для короля. Он покинул Митаву и под именем графа де Лилля перебрался в Варшаву. Здесь он получил предложение первого консула официально отречься от престола за кусок земли в Италии и шесть миллионов франков пенсии. Людовик переборол искушение. Он ответил протестами на расстрел герцога Энгиенского и коронацию Наполеона, но, как заметил последний: "Претендент должен протестовать всегда, это единственное остающееся у него средство царствовать". Разрыв Александра с Наполеоном и приближение французов к Польше вновь привели Людовика в Митаву. Александр был не столь щедр по отношению к Бурбонам, как его отец (уроки Лагарпа о злоупотреблениях старого режима во Франции сыграли в этом не последнюю роль). Очевидцы свидетельствуют о весьма провинциальной обстановке королевских покоев и порядком изношенных фраках придворных. Время и события сделали из Людовика истинно трагическую фигуру несчастного изгнанника. Усилившиеся припадки давней мучительной подагры надолго лишали его ног, кочевая жизнь и унижения лишили бодрости духа, развили в нем подозрительность и болезненное пристрастие к подчеркиванию своего королевского достоинства. По правде сказать, во всей его фигуре только особой формы нос Бурбонов еще говорил о королевской породе этого тучного, обрюзгшего старика с кирпичной, бычьей шеей, неподвижно застывшего в вольтеровском кресле с Горацием в руках, в почти маскарадном костюме — мешковатом старомодном фраке, шляпе с белыми перьями, красных гетрах и бархатных сапогах, в которые он прятал больные ноги. Этот безбожник, предпочитавший античных классиков Библии и в интимных разговорах глумившийся, по старой памяти, над христианством и религией вообще, верил, однако, в свое легитимное божественное право на престол — это была, так сказать, его личная религия, которая одна поддерживала его угасающие силы. В 1806 году он напутствовал русских офицеров: — Господа! Побейте хорошенько французов, но после того имейте к ним снисхождение, ведь они мои дети. Тильзитский мир заставил его искать убежище в Англии, где ему симпатизировали тори и принц-регент Георг. Английское правительство приобрело для него поместье Гартвелл и выделило приличное содержание. В 1814 году Людовику было шестьдесят лет; физические и душевные силы его были на исходе. Хотя он и подписывал официальные бумаги восемнадцатым годом своего правления, ему уже плохо верилось в то, что Франция когда-либо признает его своим государем. Получив известие о том, что французская корона теперь действительно принадлежит ему, Людовик лишился чувств и несколько дней не вставал с постели. Георг принял его в Лондоне со всеми почестями, подобающими королевской особе; солдаты почетного караула и сам принц-регент надели белую кокарду Бурбонов. Людовик был в мундире маршала Франции, который не очень вязался с его бархатными сапогами. Георг сам обвязал его колено лентой ордена Подвязки. Прощаясь с Георгом, Людовик заявил, что "королевский дом наш обязан своим восстановлением на престоле предков после Всевышнего Промысла более всего мудрым советам вашего королевского высочества и непоколебимому постоянству английской нации". Он чтил в Англии страну, не вступавшую ни в какие сделки с Наполеоном. К Александру Людовик относился неприязненно. Митавское гостеприимство не оставило приятных воспоминаний, а колебания царя в вопросе передачи престола Бурбонам окончательно истребили в сердце Людовика не только какую-либо симпатию, но даже чувство элементарной благодарности. 12 апреля Людовик отплыл из Дувра на восьмилинейном корабле, в сопровождении целой флотилии английских и французских судов. 17-го он вступил в Компьен под гром орудий и овации жителей. Маршал Бертье приветствовал его, как отца и благодетеля нации, уверяя, что Франция, "изнывавшая двадцать пять лет", с восторгом встретит своего законного государя. Ней и Мармон не отставали в лести. Людовик сразу понял, с кем имеет дело, и обошелся с ними как добродушный барин с нашалившей дворней. Он выразил солидарность маршалу Лефевру по поводу посетившей его подагры, заверил Мармона, все еще носившего руку на перевязи, что он вскоре сможет вновь служить Франции и королю, после чего назидательно напомнил всем о своем божественном праве на престол. В Компьене Людовика от имени русского императора приветствовал Поццо ди Борго, корсиканец на русской службе, присланный Александром с письмом, в котором царь настойчиво советовал Бурбонам не забывать, что во Франции произошла революция, не преследовать либеральных идей, не раздражать наполеоновской армии и даровать Франции свободные государственные учреждения. Письмо осталось без ответа. Тогда Александр прибыл в Компьен сам и изложил королю на словах все то, о чем писал в письме. Выслушав царя, Людовик ничего не опроверг и ничего не подтвердил. Вообще, в продолжение всего разговора он был занят двумя вещами: своим божественным правом и соблюдением своего королевского достоинства. Принимая царя, Людовик, сидевший, как всегда, в кресле, указал ему на стул, а в ответной речи, невзирая на то что его вольтерьянство было хорошо известно царю, подчеркнул, что все перемены произошли по воле Промысла, что французский король — первый монарх Европы, а Бурбоны — старейшая династия среди царствующих домов. Прием у французского короля произвел на Александра дурное впечатление. — Весьма естественно, что король, больной и дряхлый, сидел в кресле, — сказал он Волконскому, — но я в таком случае приказал бы подать для гостя другое. "Император был очень оскорблен этим поведением, — свидетельствует Нессельроде, — и оно повлияло на последующие отношения обоих монархов". Не добившись от короля прямого ответа на свои требования, Александр в конце концов объявил ему, что он сможет въехать в Париж не раньше, чем примет конституцию или обнародует декларацию о даруемых им народу правах. Людовик выбрал декларацию — дарование вольностей больше вязалось с его божественным правом. Он въехал в Париж в английской карете, запряженной восьмеркой лошадей, в английском кафтане и английской шляпе с бурбонской кокардой, приколотой собственноручно принцем-регентом; на его ногах были неизменные бархатные сапоги. Рядом с экипажем ехали члены королевской фамилии, сзади — маршалы, национальная гвардия и регулярная гвардейская пехота. Роялист Шатобриан писал, что гвардейцы таяли от восторга, республиканец Беранже — что они стыдились белых кокард. Кажется, особого энтузиазма действительно не было. Даже Меттерних признавался, что въезд французского короля произвел на него тяжелое впечатление. За торжественным обедом король нанес Александру новое оскорбление. Несмотря на подагру, Людовик вошел в обеденную залу первым и сел на почетном месте, а когда лакей поднес первое блюдо царю, как гостю, грозно вскричал через стол: — Ко мне, пожалуйста! Остальная часть обеда прошла не лучше. Выходя из Тюильри, Александр возмущенно произнес: — Мы, северные варвары, более вежливы у себя дома. Можно было подумать, что это он возвратил мне престол. Не желая остаться в долгу, царь усилил внимание к семейству Наполеона: неоднократно посещал в Мальмезоне Жозефину и сблизился с королевой Гортензией, падчерицей свергнутого императора. О Бурбонах он, не стесняясь, говорил: — Эти люди ничего не забыли и ничему не научились. Они никогда не сумеют поддержать себя. Людовик в свою очередь называл Александра не иначе как "маленький король Парижа" и не включил его в число получивших большую ленту ордена Святого Духа. Французский король имел все основания завидовать популярности Александра. Парижане были совершенно покорены и очарованы своим победителем, который хотел, чтобы в нем видели гостя. Префект парижской полиции Пакье писал: "Замечали, что все исходит от Александра. Его союзник, король Прусский, оставался незамеченным; его мало видели, он избегал показываться публично и сохранял всюду свойственную ему застенчивость, которая не могла придать ему особенного блеска. Александр, напротив того, ездил верхом по городу по всем направлениям и внимательно осматривал все общественные учреждения. Совершая эти поездки, он искал случая делать то, что могло возбудить к нему сочувствие всех классов общества". Эти прогулки, кстати сказать, совершались без конвоя и без предварительного уведомления полиции, что доставляло немало хлопот Пакье. Популярности царя в высшем парижском свете способствовала его дружба с г-жой де Сталь, чей салон служил ему аудиторией для высказывания либеральных мыслей. Знаменитая писательница приехала в Париж из Лондона. Ее приезд принял значение политического события. В Париже не было ни одного хоть сколько-нибудь значительного лица, которое не посетило бы ее салон. Здесь обсуждались самые последние политические новости, ибо хозяйка салона жила под девизом: "Говорить о политике — моя жизнь". В случае прихода Александра его фигура, конечно, становилась центром всеобщего внимания. Царь с красноречием революционного трибуна громил реакционеров всех мастей и рангов. Он с негодованием отзывался о короле Фердинанде VII, который сразу после своего возвращения в Испанию уничтожил конституцию; клеймил презрением раболепство французской прессы, которая 18 марта клялась в преданности Наполеону, 19-го хранила глубокое молчание, а 20-го разразилась проклятиями в адрес «тирана» (при этом Александр заметил, что ничего подобного нельзя встретить в России); жаловался, что его политические намерения не поняты и не поддержаны французами. О Бурбонах он не хотел и говорить и, похоже, был недоволен собой за излишнюю уступчивость Талейрану. — Бурбоны, — говорил Александр, — неисправившиеся и неисправимые, полны предрассудков старого режима. Либеральные взгляды у одного герцога Орлеанского, на прочих нечего надеяться. Он обещал г-же де Сталь, что на предстоящем конгрессе потребует уничтожения рабства в Америке и торговли невольниками. — Я знаю, — поспешил добавить он, обращаясь к Лафайету, — за главой страны, в которой существует крепостничество, не признают права явиться посредником в деле освобождения невольников. Но каждый день я получаю хорошие вести о внутреннем состоянии моей империи, и с Божьей помощью крепостное право будет уничтожено еще в мое царствование. "Что за человек этот император России! — восхищалась г-жа де Сталь. — Без него мы не имели бы ничего похожего на конституцию. Я от всего сердца желаю всего того, что может возвысить этого человека, представляющегося мне чудом, ниспосланным Провидением для спасения свободы, со всех сторон окруженной опасностями". В салоне писательницы получил дальнейшее развитие польский вопрос. Здесь Александр мог встречаться и разговаривать с поляками о будущем их родины, не придавая этим встречам официального значения, которое могло бы встревожить Фридриха Вильгельма и Меттерниха. Послам командующего польским легионом Великой армии генерала Домбровского, генералу Сокольницкому и полковнику Шимановскому царь заявил о том, что предает забвению прошлое и прощает полякам участие в разорении России. — Я желаю видеть одни ваши добродетели, — сказал он. — Вы храбрецы и честно исполнили вашу службу! — Мы не имеем другого честолюбия, кроме любви к отечеству, — ответил Шимановский. — Это болезнь нашей земли. — Она неизлечима и делает вам честь, — сказал Александр. — Я уже издавна благорасположен к вашей нации. Он разрешил польским войскам вернуться в герцогство Варшавское под своими знаменами и заставил французское правительство выдать им полагающееся за прежние годы жалованье. Главнокомандующим польской армии был назначен великий князь Константин Павлович. Царь виделся и с Костюшко, проживавшим с семьей под Парижем в небольшом домике, который казаки не тронули лишь потому, что на двери было написано его имя. Александр обещал Костюшко в скором времени восстановить Польшу под русским скипетром и даже предложил ему звание вице-короля. Костюшко поблагодарил и ответил, что вернется в Польшу только тогда, когда она будет восстановлена в прежних границах и полностью независима. Свои планы относительно Польши Александр сформулировал в разговоре с Лагарпом: "Мое намерение состоит в том, чтобы вернуть полякам все, что только окажется возможным для меня, даровать им конституцию, относительно которой я оставляю за собой право развивать ее по мере того, как они станут возбуждать во мне доверие к себе". Лагарп во время пребывания Александра в Париже стал как бы личным секретарем царя, занимаясь разбором обширной корреспонденции на высочайшее имя. Письма, адресованные русскому государю, приходили в Париж со всей Европы и делились на три категории: восхваления, просьбы и предложения. Александр получил 9 тысяч одних только стихотворных посланий! Среди них была торжественная ода, сочиненная Руже де Лиллем, в которой автор «Марсельезы» восклицал: Героем века будь и гордостью творенья! Просьбы, в основном денежного характера, большей частью удовлетворялись. Одна француженка-бонапартистка, например, просила у царя денег, чтобы доехать до Тосканы и поселиться напротив Эльбы, где она могла бы видеть "место заточения" своего кумира. Требуемая сумма из средств императорского кабинета была ей передана. Предложения, напротив, в основном вежливо отклонялись. Так, на предложение изменить название Аустерлицкого моста в Париже Александр ответил: "Достаточно уже и того, что я перешел этот мост со своей армией!" Вообще, без славословий в адрес "ангела мира" не обходилась ни одна официальная речь, ни один выпуск газет. Известный адвокат Беллар даже на одном из уголовных процессов умудрился начать свою речь с панегирика Александру. Парижанки выразили свое восхищение элегантным и любезным царем тем, что ввели в моду "александровские букеты", состоящие из цветов, первые буквы которых составляли имя русского государя; взрослые женщины носили их на груди, девочки — в волосах. Восторженность парижан по отношению к Александру распространялась и на русскую армию. Появление гвардейских офицеров в театрах вызывало рукоплескания и крики: "Да здравствуют русские!" В первые дни после вступления армии в Париж хозяева кофеен отказывались брать деньги с русских — в благодарность за то, что они не мстят за сожженную Москву. Должным образом было оценено и то, что русские не хвастались своими победами над французами. Журналист одной из парижских газет писал: "Мы слышали, что молодые русские офицеры рассказывали в самый день торжественного вступления своего в Париж о подвигах своих от Москвы до Сены как о делах, в которых они были предводимы промыслом Божиим; себе они предоставляли только ту славу, что они были избраны орудием Его милосердия. Они описывали победы свои без восторга и в таких простых выражениях, что мы думали, будто они об этом условились из особенной учтивости. Но они нам показали серебряную медаль, которую генералы и солдаты носят в виде знака отличия. На одной стороне этой медали изображено Око Провидения, а на другой слова Священного Писания: "Не нам, не нам, а имени Твоему"". Впрочем, некоторым образованным офицерам доставляло удовольствие морочить представителей самой культурной нации Европы. Так, Н. Н. Муравьев рассказывает, что однажды на прогулке он засмотрелся на лебедей в саду Тюильри. Подошедшие к нему хорошо одетые парижане спросили, есть ли в России лебеди… — Нет, — ответил он, — как же у нас лебедям быть, когда воды целый год во льду и покрыты снегом. — Как же у вас пашут и сеют? — ужаснулись французы. — Пашут снег, сеют в снегу, и хлеб родится на снегу. — О Боже, какая страна! Иначе вели себя пруссаки. Они присвоили себе часть Пале-Рояля, где кутили с куртизанками. Пример подавал Блюхер, который целые дни проводил здесь за карточным столом. Разгоряченный игрой и вином, он снимал сюртук, засучивал рукава рубашки и сидел, покуривая маленькую трубочку. Прусские офицеры не пропускали в это «святилище» никого из посторонних. Наполеоновские офицеры приходили сюда специально, чтобы затеять дуэль, поэтому пруссаки постоянно имели при себе заряженные пистолеты. Что касается австрийцев, то они вели себя довольно мирно, но из-за того, что они носили на киверах и шляпах зеленые ветви, которые французы принимали за изображение лавров, между ними и парижанами часто возникали ссоры и драки, вплоть до убийств. Вообще же русским солдатам жилось в Париже несладко. Например, бивуаки конных полков российской гвардии расположились на Елисейских полях, под открытым небом. Остатки кормового сена служили конногвардейцам постелью, пуки соломы на копьях — крышей. "Во все время нашего пребывания в Париже часто делались наряды, так что солдату в Париже было более трудов, чем в походе, — свидетельствует Н. Н. Муравьев. — Победителей морили голодом и держали как бы под арестом в казармах. Государь был пристрастен к французам до такой степени, что приказал парижской национальной гвардии брать наших солдат под арест, когда их на улицах встречали, отчего произошло много драк, в которых большей частью наши оставались победителями…" Один русский солдат был казнен за то, что взял хлеб из булочной. Русские офицеры также имели своих притеснителей. Первый из них, пишет Муравьев, был генерал Сакен, которого назначили военным губернатором Парижа. Он "всегда держал сторону французов; в благодарность за сие получил он от города, при выезде своем, разные драгоценные вещи, между прочим, ружье и пару пистолетов, оправленных в золото". Другим «гонителем» был флигель-адъютант царя Рошешуар, француз-эмигрант, назначенный комендантом Парижа. Он окружил себя французами и делал различные неприятности русским офицерам, которые его не терпели. Так что Александр, продолжает Муравьев, "приобрел расположение к себе французов и вместе с тем вызвал на себя ропот победоносного своего войска". 18 мая союзники подписали с Францией мирный договор. Франция возвращалась к границам 1792 года, потеряв области с населением в 15 360 000 человек. Англия обязалась вернуть французские колонии, удержав за собой, однако, остров Мальту. Произведения искусства, вывезенные Наполеоном из побежденных и завоеванных европейских стран, благодаря заступничеству Александра остались в Париже: царь настоял на том, что здесь они будут доступнее для любителей изящного. Положено было собраться через два месяца на конгресс, чтобы обсудить послевоенное устройство Европы. В высочайшем манифесте к русским войскам по случаю подписания мирного договора говорилось: "Всемогущий положил предел бедствиям. Прославил любезное нам отечество в роды родов. Воздал нам по сердцу и желаниям". Александра ничто больше не удерживало в Париже. Но он не хотел покидать Францию, не оставив ей конституции. Между тем Людовик все медлил с обнародованием декларации о правах. Терпеливо подождав несколько дней, Александр решил заговорить с Бурбонами наполеоновским языком: объявил Людовику, что союзные войска не покинут Парижа до тех пор, пока он не сдержит свое обещание. 23 мая долгожданный документ, под именем хартии, был опубликован в парижских газетах. В тот же день союзные государи оставили столицу Франции; император Франц направился в Вену, Александр и Фридрих Вильгельм — в Англию. Генерал Сакен сложил с себя полномочия военного губернатора Парижа. Визит Наполеону был отдан. Нужно было возвращаться в свое победоносное варварское отечество. Несмотря на торжественные слова манифеста, Александр уезжал из Парижа разочарованным. Дети революции не хотели республики, не хотели свободы. Еще одной иллюзией стало меньше. Человеческая порода вызывала у царя отвращение и презрение. — Я не верю никому, — говорил он Волконскому. — Я верю лишь в то, что все люди — мерзавцы. 26 мая Александр и Фридрих Вильгельм высадились в Дувре. Восторгу англичан не было пределов; они выпрягли лошадей из экипажей государей и на себе вкатили их в город. (Блюхер в свою очередь поинтересовался, любят ли его в Англии, и с удовольствием выслушал ответ, что миллионы бокалов ежедневно выпиваются за его здоровье сразу после тоста за здоровье принца-регента; такой же популярностью пользовался и Платов.) Принимая представителей местных властей, царь заявил, что "всегда будет стараться о сохранении дружбы между Англией и Россией". На следующий день монархи отправились в Лондон. Английская столица с миллионным населением выглядела тогда не очень привлекательно. Полицейские в синей форме еще не заботились ни о чистоте улиц, ни о регулировании движения колясок и повозок, так что столкновения экипажей и драки кучеров были обычным явлением. На улицах можно было увидеть домашний скот; проститутки, несмотря на английское пуританство, бросали, по словам очевидца, свои "бесстыдные призывы весьма открытым образом, не опасаясь полиции". Зато по сравнению с другими европейскими столицами здесь было гораздо меньше воровства. Вообще, главными достопримечательностями Лондона были два человека: Браммел и принц-регент Георг. Оба царствовали — один в умах, другой на троне. Мимолетный властелин мимолетного мира, Браммел царствовал милостью граций, как выражались о нем современники. Однако влияние этого человека, о котором Байрон сказал, что предпочел бы родиться Браммелом, чем Наполеоном, не ограничивалось сферой моды. Дендизм не имеет синонимов в других языках. Подобно тому как Наполеон был мерилом политического успеха, Браммел в глазах людей того времени олицетворял меру вкуса. На пути к славе ему пришлось взять на себя единственный труд родиться. Джордж Брайан Браммел появился на свет в 1778 году в Вестминстере. Двенадцати лет он был отдан в Итон, а затем в Оксфорд. Браммел вышел из Оксфорда в 1794 году, через три месяца после смерти отца, и был зачислен корнетом в 10-й гусарский полк под начало принца Уэльского. Он не мог пожелать себе лучшего командира. Они сразу сошлись: "первый джентльмен Европы", как называли наследника престола, гораздо более гордился изяществом своих манер, чем высотой общественного положения. Принцу было тридцать два года, и он стремился сделать блеск своей молодости вечным. "Нарисовать его портрет не составит труда, — говорит Теккерей. — Сюртук со звездой, парик, под ним — лицо, расплывшееся в улыбке. Но, прочитав о нем десятки книг, переворошив старые газеты и журналы, описывающие его здесь — на балу, там — на банкете, на скачках и тому подобном, под конец убеждаешься, что нет ничего и не было, только этот самый сюртук со звездой, и парик, и под ним — улыбающаяся маска; только одна пышная видимость". Когда-то он был красив и носил прозвище "принц Флоризель" — этим именем он подписывал свои письма к актрисе Мэри Робинсон, исполнявшей роль Пердиты. Принц начал свою молодость с изобретения новой пряжки на башмаках: она имела один дюйм в длину, пять в ширину, закрывала почти весь подъем и доставала до пола с обеих сторон. Изобретение имело бешеный успех среди придворных. Однако щеголять изяществом во дворце, где король проводил время, мурлыкая под нос Генделя и проверяя конторские книги, а королева вышивала на пяльцах и нюхала табак, — занятие неблагодарное. Поэтому разгул, в который вскоре ударился принц, был бы извинителен и для человека с менее пылким темпераментом, чем у него. А кровь у принца Уэльского буквально кипела в жилах. Он сделался завсегдатаем всех злачных мест Лондона. Молодость канула в бешеной игре, умопомрачительных попойках, неистовом обжорстве и беззастенчивом распутстве. Он был идолом золотой молодежи — только на сюртуки наследник тратил 10 тысяч фунтов в год. Он ввел в моду синие фраки с полированными стальными пуговицами размером с яйцо. Общество мгновенно облачилось в них. Принц, не довольствуясь одной только славой, сумел извлечь из своего нового изобретения некоторые практические выгоды. Надо сказать, что сам он застегивал фрак только при холоде; другие же в его присутствии должны были быть застегнутыми всегда. Однажды лорд Ярмут сел с ним играть и все проигрывал, пока не догадался, что его пуговицы, как семь зеркал, отражают его карты. Он тотчас расстегнул фрак, а на гневный взгляд раздосадованного его догадливостью принца простодушно ответил: "Здесь слишком жарко, ваше высочество". Похождения принца Уэльского стали фактом внутренней политики: помимо ежегодных выплат 120 тысяч фунтов на его содержание, парламент был вынужден погасить два его долга — в 160 и 650 тысяч фунтов. Впрочем, народ все прощал ему, ведь принц был большой демократ: он не только давился в толпе вместе со всеми зрителями на боксерских матчах, но и сам любил, скинув сюртук, схватиться на кулачки с каким-нибудь лодочником. С годами принц Уэльский обрюзг, его мучили одышка и головокружение. Но он продолжал вести прежний образ жизни и гасил приступы дурноты стаканом коньяка. Увы, он старел, вместе с ним старели и делались скучны его собутыльники, и потому Браммел попал ему на глаза как нельзя более кстати. Браммела представили принцу на знаменитой Виндзорской террасе, в присутствии самого взыскательного светского общества. Здесь он и выказал все, что почитал принц: цветущую юность наряду с уверенностью опытного человека; самое тонкое и смелое сочетание дерзости и почтительности; гениальное умение одеваться и замечательную находчивость и остроумие в ответах. С этого момента он занял очень высокое положение в мнении общества, которое затем не покидал уже никогда. Вся аристократия салонов устремилась к нему, чтобы восторгаться им и подражать ему. В первую пору он еще ходил на балы, но позднее счел это чересчур обыденным для себя. Явившись на несколько минут в начале бала, он пробегал его взглядом, высказывал свое суждение и исчезал, олицетворяя знаменитый принцип дендизма: "Оставайтесь в свете, пока вы не произвели впечатление; лишь только оно достигнуто, удалитесь". С 1799 по 1814 год не было ни одного раута в Лондоне, где бы на его присутствие не смотрели как на торжество, а на отсутствие — как на несчастье. Свет не нанес ему ни одной раны, не отнял ни одной радости. Газеты печатали его имя во главе самых знаменитых гостей. Он был президентом клуба Уатье, членом которого состоял Байрон. Браммела дарили дружбой самые разные люди — от чопорного Шеридана, навлекшего на себя гнев прекрасного пола тем, что он сделал слепок своей руки как прекраснейшей в мире, до герцогини Дэвонширской, писавшей стихи на трех языках и не брезговавшей целовать лондонских мясников, чтобы приобрести лишние голоса в пользу Фокса. Поэзия тех лет была полна им; его дух витает над "Дон Жуаном" Байрона. В 1814 году Браммел был на невиданной высоте. Александр отнесся к королю моды с должной почтительностью, хотя, быть может, и не без чувства уязвленного тщеславия. Но приезд царя в Лондон странным образом явился причиной падения великого денди. В клубе Уатье играли наиболее рьяно, и Браммел мог оставаться на высоте, лишь играя как все. Он был игрок, и игрок страстный. Неудачная игра значительно подорвала его состояние — основу его элегантности. А приехавшие в Англию русские и прусские офицеры еще более взвинтили ставки. Это погубило Браммела: он прибег к услугам ростовщиков и погряз в долгах, которые вынудили его покинуть Англию и перебраться в Кале, убежище английских должников. Отношения царя с принцем-регентом не сложились по политическим причинам: Александр чересчур открыто высказывал свое сочувствие вигам. В беседе с одним из их вождей он даже пообещал, что непременно постарается вызвать к жизни оппозицию в России. Лондонские театры отметили приезд русского государя оперой "Наренский, или Дорога в Ярославль". Ее автор, видимо, наслышанный о недоброй славе ярославских лесов, развивал в ряде роскошно-экзотических сцен типично русский сюжет из современной жизни: двое влюбленных попадают в плен к разбойникам, но в конце концов освобождаются молодым рекрутом Алексеем, который пошел в солдаты вместо брата. Дело, понятно, не обошлось без колоритных фигур — хитрой цыганки и ямщика Афанасия. Костюмы и декорации подчеркивали достоверность страшной истории. Староста деревни щеголял в парике и кафтане немецкого бургомистра; в ярославских лесах сосна росла рядом с дубом, и оба дерева — в трогательном соседстве с пальмой; полковничья дочь путешествовала из Москвы в Ярославль в белом атласном платье со шлейфом, в шляпе с перьями и донельзя открытой грудью. Русские песни и пляски окончательно уморили наших офицеров. В конце представления на сцене появился неизменный Бонька, которого изображал карлик, одетый арлекином, в ботфортах, высокой треугольной шляпе и с длинной косой. Кривляясь и дурачась, он позволил зрителям вволю выразить свои чувства к Наполеону и удалился за кулисы покрытый с головы до ног фруктовой гнилью. На торжественном собрании в Оксфордском университете Александру преподнесли диплом доктора права. Царь возразил ректору: — Как мне принять диплом? Я не держал диспута. — Государь, — нашелся ректор, — вы выдержали такой диспут против угнетателя народов, какой не выдерживал ни один доктор права во всем мире. Буря аплодисментов покрыла эти слова. Англия дала Александру наглядный пример того, что конституционный образ правления в общем является весьма спокойным для монархов, а неприятности, если они и случаются, касаются только министров. Дальнейший путь царя домой пролегал по суше — через Голландию и Германию. В Брухзале его застало прошение Святейшего Синода, Государственного совета и Сената о позволении выбить медаль в его честь и поставить в Петербурге памятник со словами: "Александру Благословенному, императору Всероссийскому, великодушному держав восстановителю, от признательной России". Александр ответил, что от сооружения памятника и принятия наименования Благословенный "отрицается и не соизволяет". Правда, Шишков потом все-таки убедил его, что неполитично запрещать подданным называть своего государя благословенным, сиречь благим. Обстоятельства всегда определяли масштабы личности и деятельности Александра. Он умел видеть цель во время великих событий и шел к ней твердым шагом, поражая всех силой характера и размахом свершений; и напротив, совершенно терялся, стушевывался и беспомощно путался в рутине малых, обыденных дел. Россия ждала приезда великого государственного деятеля, закаленного в огне тяжелейшей двухлетней войны, знакомого с государственным устройством передовых стран Европы, умудренного знанием людей и общественных отношений, который приложил бы свои силы, волю, знания и опыт к исправлению и улучшению российской жизни; Александр же вернулся либеральным барином, уставшим от неполадок в родной усадьбе и раздосадованный тем, что без его приказа никто из дворни не подопрет покосившийся забор. Первым делом "царств восстановителя", саркастически пишет Н. И. Греч, было "приказание называть первую станцию по московской дороге не "Три руки", а "Четыре руки"; вторым — положение о ливреях офицерских лакеев; третьим — о ношении в какой-то артиллерийской бригаде зеленых брюк и т. д. Министров не принимал. Все поступавшие к нему жалобы возвращал как ненужные. Публика поворчала, привыкла и перестала". Еще с дороги, узнав, что в Петербурге ему готовится пышная встреча, царь отправил петербургскому генерал-губернатору С. К. Вязмитинову распоряжение не устраивать никаких торжеств. "Ненавидя оные всегда, — писал Александр, — почитаю их еще менее приличными ныне. Един Всевышний причиною знаменитых происшествий, довершивших кровопролитную брань в Европе. Перед Ним все должны мы смиряться. Объявите повсюду мою непременную волю, дабы никаких встреч и приемов для меня не делать". Триумфальные арки и сооружения для иллюминации были разобраны. Рано утром 13 июля Александр почти незамеченным въехал в столицу и остановился в Каменноостровском дворце. На другой день состоялось благодарственное молебствие в Казанском соборе — единственное торжество, которым царь отметил свое возвращение. Тот неподдельный восторг, с которым народ встречал государя в 1812 году, как-то незаметно поутих, кое-кто из россиян уже смотрел на царя с недоумением и даже осуждением — это особенно касалось гвардейской молодежи, среди которой уже зрели семена будущих мятежей. Да и Александр теперь не очень-то церемонился со своим "чудным народом". И. Д. Якушкин передает о следующем характерном эпизоде. В июле 1-я гвардейская дивизия, в составе которой он находился, возвратилась в Россию морем и была высажена у Ораниенбаума, где слушала благодарственный молебен. "Во время молебствия полиция нещадно била народ, пытавшийся присоединиться к выстроенному войску. Это произвело на нас первое неприятное впечатление по возвращении в отечество… Наконец показался император, предводительствуемый гвардейской дивизией, на славном рыжем коне, с обнаженной шпагой, которую он готов был опустить перед императрицей. Мы им любовались, но в самую эту минуту почти перед его лошадью пробежал через улицу мужик. Император дал шпоры своей лошади и бросился на бегущего с обнаженной шпагой. Полиция приняла мужика в палки. Мы не верили собственным глазам и отвернулись, стыдясь за любимого нами царя. Это было наше первое разочарование на его счет…" Неприятное впечатление производил Александр и на тех немногих людей в государственном аппарате, которые еще питали прежние преобразовательные иллюзии. Так, Державин, придя к царю, чтобы лично поздравить его с победоносным окончанием войны, услыхал: — Да, Гавриил Романович, мне Господь помог устроить внешние дела России, теперь примусь за внутренние, но людей нет. — Они есть, ваше величество, — убежденно ответил Державин, — но они в глуши, их искать надобно. Без добрых и умных людей и свет бы не стоял. Но Александр уже нашел людей, в чьи руки он собирался вскоре передать судьбу России. 6 августа он отправил в Грузино записку (Аракчеев был в отпуске, лечился): "Пора, кажется, нам за дело приняться, и я жду тебя с нетерпением". Одновременно с должности министра иностранных дел был уволен граф Румянцев — последний человек в правительстве, с которым у Александра были связаны неприятные воспоминания о тильзитском романе с Наполеоном. На его место был назначен граф Карл Васильевич Нессельроде. Это был человек без роду и племени, один из международных авантюристов, которые роем вились вокруг царя. Его отец, по вероисповеданию католик, был немецкий офицер, служивший в разные годы в австрийской, голландской, французской, прусской и русской армиях; мать — еврейка протестантского вероисповедания. Сам Карл Васильевич родился на палубе английского фрегата, стоявшего на лиссабонском рейде, и был крещен по английскому обряду, а образование получил в одной из берлинских гимназий. До конца дней он так и не выучился ни говорить, ни писать по-русски. По единодушному свидетельству современников, Нессельроде был воплощением бездарности, но при этом хитрым льстецом и ловким интриганом. На русскую службу он поступил еще в 1796 году, но за отсутствием способностей вскоре был уволен в отставку. После смерти Павла он был отправлен к вюртембергскому двору с сообщением о вступлении на престол Александра и с этих пор быстро пошел в гору по дипломатической части. В Германии Карл Васильевич познакомился с Меттернихом, тогда еще австрийским послом в Дрездене, и совершенно подчинился его влиянию. Всю жизнь он видел в австрийском канцлере гения, а основная его политическая идея состояла в подчинении России австрийской политике. С 1807 по 1811 год Карл Васильевич состоял сотрудником российского посольства в Париже, выполняя секретные поручения Александра и Сперанского. Его угодливая исполнительность не осталась без внимания Наполеона, который с присущей ему прозорливостью удостоил его почти презрительного пророчества: "Вот маленький человек, который будет большим человеком" (Нессельроде был маленького роста, почти карлик). В 1812 году, после возвращения в Петербург, Карл Васильевич и в самом деле упрочил свое положение женитьбой на дочери влиятельного министра финансов Гурьева и с тех пор почти безотлучно находился при царе. Вся его дипломатия выражалась, по его собственным словам, в том, чтобы "начать с точки зрения других для того, чтобы привести их на свою точку зрения". (Позже, во время Крымской войны, он уточнит: "Мне нет дела до России, я служу государю".) Это был типичный представитель салонной дипломатии XVIII века, для которой не существовало ни идей, ни принципов, а только люди с их влечениями и слабостями. Впрочем, передавая внутренние и внешние дела России в руки Аракчеева и Нессельроде, Александр отнюдь не считал, что тем самым он поступается своими либеральными убеждениями. Напротив, он с еще большей страстностью и даже с некоторым вызовом подчеркивал свою верность прежним идеям. Так, при обсуждении проекта благодарственного манифеста подданным он поставил «воинство» перед «дворянством», несмотря на шумные возражения Шишкова; а когда увидел в проекте слова, что между крепостными крестьянами и помещиками издавна существует "на обоюдной пользе основанная, русским нравом и добродетелям свойственная связь", раздраженно отбросил бумагу и, весь вспыхнув, сказал: — Я не могу подписывать то, что противно моей совести и с чем я нимало не согласен. С этими словами он вычеркнул эту фразу из манифеста. Шишков, испуганный вспышкой царского гнева, не посмел разжать губ. В то же время в высочайшем манифесте от 30 августа уже прозвучал туманный намек на казарменное будущее России: "Надеемся, что продолжение мира и тишины подаст нам способ не токмо содержание воинов привесть в лучшее и обильнейшее прежнего, но даже дать оседлость и присоединить к ним их семейства". Покончив на сем с делами любезного отечества, в восемь часов утра 1 сентября Александр отправился в Вену. Все бумаги с текущими делами он отослал Аракчееву, сопроводив их запиской: "Прощай, любезный Алексей Андреевич, я проработал насквозь всю ночь и еду сейчас". Его вновь ждали "великие интересы Европы". VII
Путь Александра в Вену лежал через Пулавы. 3 сентября царская коляска въехала во двор имения Чарторийских. — Я счастлив, что опять в Пулавах, — сказал царь, целуя руку княгине-матери, — здесь я чувствую себя как дома. Затем без лишних слов он бросился в объятия князя Адама. Вечером в доверительной беседе Александр подчеркнул, что намеревается сделать польский вопрос главным на предстоящем конгрессе. — Теперь меня более всего занимает Польша, — сказал он. — Еду на конгресс, чтобы работать для нее, но надо двигать дело постепенно. У Польши три врага: Пруссия, Австрия и Россия, и только один друг — это я. По приглашению Александра князь Адам последовал за ним в Вену в качестве неофициального лица, облеченного дружбой государя. (Надо заметить, что «русское» посольство в Вене состояло из полунемца Нессельроде, лифляндца Штакельберга, эльзасца Анштета, корсиканца Поццо ди Борго, корфиота Каподистрия, пруссака Штейна и украинца графа А. К. Разумовского, который не умел писать по-русски и, проведя полжизни в Европе, от России почти отрекся.) По дороге к Александру присоединился Фридрих Вильгельм. 13 сентября оба государя торжественно въехали в Вену. За ними тянулся обоз: монарший скарб царя уместился на 34 повозках, прусского короля — на 175. Вена никогда не была «сердцем» Австрийской империи. Каждый из многочисленных народов, входивших в ее состав, имел собственную столицу. Для венгров национальная жизнь сосредоточивалась в Будапеште, для чехов — в Праге, для поляков — во Львове и в Кракове, для словенцев — в Люблянах, для итальянцев — в Триесте и т. д. Но во время революции Вена унаследовала от Парижа славу всеевропейской столицы, а впоследствии прочно удерживала звание второго европейского города. На конгресс в Вену съехалась вся монархическая Европа. В одном императорском дворце Гофбурге разместились два императора, две императрицы, четыре короля, два наследных принца, два принца и две великие княгини. Их содержание обходилось венскому двору ежедневно в 50 тысяч флоринов, а всего за время конгресса императорская казна истратила огромную сумму — 40 миллионов флоринов (из всех иностранных послов один лорд Кестльри платил за занимаемые им апартаменты — полторы тысячи фунтов стерлингов в месяц). Наибольшее любопытство венцев вызывали Александр и вюртембергский король Фридрих, невероятно толстый человек с животом, свисающим складками до колен, из-за чего за трапезой ему отводили специальное место, с выпиленным в столе полукругом. Сентябрь шел, а заседания конгресса все не начинались, из-за того что Александр заставил отложить открытие конгресса до 1 октября. Дело было в том, что между союзниками обнаружились глубокие разногласия. Хотя Англия, Австрия, Пруссия и Россия сходились на том, чтобы оставить исключительно за собой право установить основные принципы, на которых должен будет покоиться европейский мир, сами эти принципы понимались ими по-разному. Александр хотел предварительно неофициально повидаться со всеми сторонами, чтобы устроить все дела сообразно своим намерениям. Наибольшие споры возникли по поводу немецких вассалов Наполеона, и особенно короля Саксонского, который, оставшись верным союзу с Францией, считался ввиду этого низложенным и содержался в качестве военнопленного в Берлине. Его низложение делало в то же время вакантным занимаемый им престол Варшавского герцогства. Александр держал Варшавское герцогство в своих руках и был твердо намерен решить польский вопрос именно теперь, когда его положение главы антинаполеоновской коалиции придавало непререкаемое значение каждому его слову. Он придумал комбинацию, которая, как ему казалось, была способна примирить все противоречия. Поскольку саксонский король, по его мнению, потерял право на все свои владения, то следовало предоставить немецкую часть его владений — Саксонию — Пруссии, а польскую часть — Варшавское герцогство — отдать России. Таким образом, Пруссия из государства на две трети славянского, каким она стала после разделов Польши, превратится в державу, которая из всех немецких государств будет насчитывать наибольшее количество немцев. На этой основе между царем и прусским королем было достигнуто соглашение. "Я буду благодарен Богу, если мне удастся освободиться от моих польских подданных!" — заверил Александра Фридрих Вильгельм. Государствам-победителям противостояла разбитая Франция и ее бывшие немецкие союзники, за счет которых Англия, Австрия, Пруссия и Россия намеревались устроить свои дела. Вначале Талейран мог противопоставить союзным монархам только словечко «легитимность», с которым он приехал на конгресс. В его устах оно означало то, что послевоенное устройство Европы должно производиться законным путем, а не по праву победителя. Немецкие князьки сгруппировались вокруг Талейрана, который взял на себя роль защитника всех "униженных и оскорбленных". Его план состоял в том, чтобы вырвать из рук союзников исключительное право распоряжаться делами Европы и, рассорив их, добиться распада коалиции и возвращения Франции значения великой державы. Уже 18 сентября ему удалось вырвать у союзников согласие на включение в число участников конгресса других стран, подписавших Парижский мирный договор, — Франции, Швеции, Испании и Португалии. Он также сразу выступил против слова «союзники», которое встречалось в каждом параграфе протоколов. Союзные монархи смущенно возражали, что это делается для краткости. — Краткость — хорошая вещь, но не следует злоупотреблять ей за счет точности, — съязвил Талейран и тут же выдвинул требование, чтобы обсуждение всех вопросов проводилось с участием остальных государств — победителей и побежденных. Против этого нечего было возразить. «Легитимность» одерживала победу за победой. Александр сразу понял, какую угрозу его планам несет «легитимность», и 19 сентября пригласил Талейрана на аудиенцию. В письме Людовику XVIII французский дипломат подробно описал это свидание. Когда Талейран вошел в кабинет царя, Александр принял серьезный, почти сердитый вид. "Я видел ясно, что он намерен разыграть роль", — замечает Талейран. Задав Талейрану несколько вопросов о положении Франции, царь сказал: — Теперь перейдем к нашим делам, их нужно решить здесь. Талейран ответил, что все дела будут быстро решены, если Александр проявит в них такие же благородство и великодушие, какие он явил в побежденном Париже. — Однако необходимо, чтобы каждый нашел свою выгоду, — заметил царь. — И каждый — свое право, — не уступал Талейран. — Я сохраню за собой все то, чем владею, — настаивал Александр. — Ваше величество изволит сохранить только то, что законно принадлежит вам. — Выгоды Европы и есть право, — уже гневно возвысил голос Александр. При этих словах Талейран, как будто в бессильном отчаянии, уперся головой в стену и, ударяя по ней кулаком, несколько раз воскликнул: — Европа! Несчастная Европа! — Затем он обернулся к царю. — Неужели предопределено, что вы ее погубите? — Лучше война, чем отказаться от того, что занято мной. Талейран опустил руки и замолчал, всем своим видом показывая, что вина за эту войну будет не на его стороне. Он выдерживал на своем веку и не такие сцены и потому не особенно смутился тем, что не на шутку разгневал Александра. Царь тоже на минуту умолк, а потом, размахивая руками, решительно повторил: — Да, лучше война. Тут же, словно спохватившись, он торопливо добавил, что его ждут в театре, и вышел. "Он удалился, — пишет Талейран, — затем, открыв двери, вернулся ко мне и, сжав обеими руками, изменившимся голосом сказал: "Прощайте, мы еще увидимся"". Хотя Александр говорил как бы от лица всех союзников, Талейран прекрасно понимал, что польский и саксонский вопросы, о которых на аудиенции не было сказано ни слова, но которые молчаливо подразумевались обоими собеседниками, способны вызвать глубокий раскол в стане союзников. Вскоре его предположения подтвердились. Когда при встрече с Меттернихом, 27 сентября, он упомянул о союзниках, австрийский уполномоченный прервал его: — Не говорите о союзниках, их нет более. Талейрана чрезвычайно обрадовало это открытие. Он добился своего. С этого момента вместо противостояния союзники — Франция возникла новая комбинация: Франция, Австрия, Англия против России и Пруссии. При этом Талейран проявлял неуступчивость в отношении требований как России, так и Пруссии, лорд Кестльри считал единственно важным вопросом польский и желал привлечь к союзу Пруссию за счет саксонских и польских земель, а Меттерних раздавал обещания всем, стремясь лишь к увеличению владений Австрии в Германии, на Балканах и в Италии. Парадокс ситуации заключался в том, что все требования Александра могли быть легко улажены в союзе с Наполеоном, который при необходимости умел отдавать то, что ему не принадлежало; теперь же царю приходилось иметь дело не с одним, а со множеством крупных и мелких честолюбий, удовлетворить которые не представлялось возможным. Поэтому не случайно Александр все чаще обращался к наполеоновскому языку: "У меня в Варшавском герцогстве двести тысяч солдат. Пусть попробуют отобрать его у меня. Король Прусский будет королем Прусским и Саксонским, так же как я буду императором Всероссийским и королем Польским". Царь готов был простить Талейрану его интриги — в конце концов, он действовал так, как должен был действовать, — но не прощал их Меттерниху, считая их предательством. Накапливавшееся в нем раздражение против австрийского министра наконец прорвалось наружу. Талейран с удовольствием сообщил Людовику о скандале, произошедшем 19 октября, после которого "Меттерних вышел… в таком состоянии, в каком близкие ему люди никогда его не видели". Но ссора этим не ограничилась. Вскоре в разговоре с прусским уполномоченным Гарденбергом Меттерних дал понять, что Александр больше заботится о Польше, чем о Саксонии. Пруссак прямо осведомился у Александра, так ли это, не скрыв источника, откуда он почерпнул свои опасения. Возмущенный Александр в гневе отправился прямо к императору Францу и заявил ему, что, считая себя лично оскорбленным Меттернихом, намеревается вызвать его на дуэль. Озадаченный Франц ответил, что если царь настаивает на этом, то его министр, конечно, даст ему удовлетворение, но вообще-то им не мешает предварительно объясниться. Меттерних, немедленно вызванный к обоим государям, постарался оправдаться тем, что глуховатый Гарденберг неправильно его понял. Александр, скрепя сердце, принял его объяснения, но не простил его и перестал появляться на балах и вечеринках, которые устраивал австрийский министр; на ежедневных приемах в венском обществе оба делали вид, будто не замечают друг друга. "Легитимность" делала свое дело и, кстати сказать, приносила ее защитнику хороший доход: "униженные и оскорбленные" заплатили Талейрану за улаживание своих дел около 15 миллионов франков. Время шло, а открытие конгресса все откладывалось. Зато светская жизнь шла полным ходом, не зная ни затруднений, ни заминок. На вопрос вновь прибывших, как идут дела на конгрессе, венцы отвечали летучими словами известного остряка князя де Линя: "Конгресс танцует, но не двигается с места. Здесь впервые можно наблюдать странную вещь: развлечения приводят к миру". В октябре венские газеты не напечатали ни одной статьи о работе конгресса, но в каждом номере неизменно публиковался отчет об увеселениях минувшего дня. Гофбург во время празднеств превращался в чарующую сказку. Коридоры и арки украшались тропическими растениями из оранжереи. Зала редутов, предназначенная для танцев, убиралась цветами с тонко подобранными красками и ароматом, каждый раз обивалась новыми шелковыми обоями с серебряными бордюрами и обставлялась мебелью, обитой бархатом и богато позолоченной. Восемь тысяч свечей ослепительно сияли, тысячекратно отражаясь в зеркалах, жарким огнем горели на позолоте. Оркестры, искусно скрытые за зеленью, играли полонезы и вальсы. Для царственных особ устраивалась особая эстрада, убранная знаменами и штандартами, обитая белым шелком с серебряной бахромой по краям. Более унылы и однообразны были празднества в зале Манежа: монархи прогуливались под звуки полонеза, предлагая руку дамам, которых удостоили своим вниманием. Это шествие в темпе несколько ускоренного andante вошло в традицию со времен знаменитой процессии знати на коронации Генриха III и подражало образцовым «выходам» дореволюционного французского двора. Народ довольствовался легкой музыкой на воздухе, в саду Аутгартен, чей вход украшала надпись, сделанная по приказу императора Иосифа II: "Место сие посвящено народу почитателем его". В пятнадцати салонах первых красавиц Европы пятнадцать оркестров ежедневно услаждали слух гостей популярными мелодиями (только в салоне леди Кестльри предпочитали двух слепых итальянцев — гитару и скрипку). Здесь говорили о делах конгресса, но главной темой были сплетни, сплетни, сплетни… Русский царь в черном домино и без маски танцует среди шумной толпы, и демократ Эйнар шокирован подобным отсутствием достоинства у монарха. Правда, его демократическое сердце смягчается, когда Александр приглашает танцевать его супругу. Балерина мадемуазель Эме неловко упала, и, чтобы осведомиться о ее здоровье, Александр послал к ней сановника, кавалера орденов святой Анны и святого Владимира. В высшем свете осудили подобное поведение царя по отношению к женщине, не являющейся хотя бы его любовницей. Нечистоплотные привычки Талейрана, которые у всякого другого прослыли бы плебейскими, у него считаются оригинальными — он сам создает себе правила хорошего тона. Всем развлечениям "величайший каналья столетия" предпочитает пикет и говорит, что тот, кто не научился играть в карты в юности, готовит себе скучную старость. Дамы по-прежнему вьются вокруг него и восхищенно аплодируют, когда он с улыбкой фавна бросает им какую-нибудь двусмысленную или злую остроту. Впрочем, на его обедах обсуждаются в основном достоинства национальных сыров: страхкино либо честера. Внезапно прибывает курьер из Франции с сыром бри, который и одерживает победу. В моду входят живые картины; их устраивают в Гофбурге по вечерам, при потушенных свечах: на освещенной сцене — Людовик XIV у ног мадемуазель Лавальер, Ипполит, отбивающийся от Тезея… В антрактах оркестр исполняет пьесы Моцарта или Гайдна, а также сочинения королевы Гортензии, падчерицы имп… то есть Буонапарте. В заключение спектакля боги и богини заполняют новый Олимп: графиня Перигор изображает Венеру, а графа Врбна удается нарядить Аполлоном лишь после того, как за минуту до выхода он соглашается сбрить свои гусарские усы. Меню обеда у Александра по случаю тезоименитства его сестры, великой княгини Екатерины Павловны: волжские стерляди, остендские устрицы, перигорские трюфели, сицилийские апельсины, ананасы из царской оранжереи в Москве на каждом из пятидесяти столов, клубника из Англии, виноград из Франции, и у каждого прибора — тарелка свежих вишен из Петербурга: одна штука — рубль серебром. Разве это не первый барин Европы? Некая очаровательная маска на балу останавливает ухаживания Александра вопросом: "Уж не принимаете ли вы меня за завоеванную провинцию?" Мария Луиза разрыдалась, случайно найдя среди своих вещей портрет Нап… тьфу, Буонапарте. На ужине у графа Карла Зичи Александр и графиня Врбна поспорили о том, кому требуется больше времени для одевания — мужчине или женщине. Заключив пари, они разошлись в разные комнаты для переодевания. Отгадайте, кто выиграл пари? Графиня Врбна. Князь Меттерних встает в десять часов утра и отправляется вздыхать в гостиную герцогини Саган. Задержаться у остроумной женщины разве значит потерять время? Кстати, герцогине надоело выплачивать ренту своим бывшим мужьям ("Мужья, мужья… Сколько их было…"); она заявляет, что мужья разоряют ее и что она больше не попадется на эту удочку. На днях она спросила Александра о судьбе ее владений в России. Царь отвечал, что она может ни о чем не беспокоиться, если порвет с Меттернихом, что герцогиня со вздохом и сделала. Александр и Гарденберг (оба тугие на ухо), чтобы не кричать на людях, отправились искать уединенную комнату и нашли приют в спальне княгини Багратион, "обнаженного ангела", как ее называют за чересчур смелое декольте. На одном балу прусский король появился в гусарской форме, чем чрезвычайно огорчил Александра, у него в Вене нет хорошего гусарского мундира, и за ним немедленно послан курьер в Петербург. Княгиня Эстергази в тот день, когда ее муж был на охоте, получила от царя записку, что он проведет этот вечер у нее. Она послала ему список дам, попросив вычеркнуть тех, кого бы он не хотел у нее встретить. Александр вычеркнул из списка всех, кроме нее! Принц Вюртембергский, получивший согласие Александра на брак с его сестрой, великой княгиней Екатериной Павловной, едва не расстроил свадьбу неуместным замечанием. Когда за обедом у царя речь зашла о Фридрихе Великом, принц заявил, что порицает этого государя за то, что "по его примеру все государи Европы сделались фельдфебелями". Сын Павла надулся и перестал оказывать жениху знаки расположения. Царь назначил ежегодную пенсию в 300 флоринов шарманщику, который выучил скворца говорить: "Виват, Александр!" Наступил ноябрь, а о формальном открытии конгресса еще не могло быть и речи. Александр отправился в путешествие по Венгрии. По его возвращении предварительные совещания возобновились — все такие же утомительные и бесплодные. Александр, выведенный из терпения, предложил Фридриху Вильгельму ввести прусские войска в Саксонию. Вступление пруссаков в Саксонию вызвало всеобщий взрыв негодования. Немцы кричали, что это еще более возмутительная узурпация, чем все узурпации Наполеона. Волнение достигло апогея, когда из Варшавы было получено воззвание великого князя Константина к полякам, призывавшее их сплотиться под старым знаменем Польши для защиты своих прав, находящихся под угрозой. Англичане и австрийцы уже начали подсчитывать свои силы. Они могли выставить 350 тысяч человек, Россия — столько же, но 130 тысяч французов, о которых все время говорил Талейран, как будто решали вопрос в пользу войны. Александр же пугал противников Наполеоном: "Если меня принудят к войне, я спущу на них с цепи чудовище". Князь Адам удивлялся: "Император продолжает держаться своего намерения; его твердость и непоколебимость относительно Польши служат для меня предметом удивления и уважения. Все кабинеты против него; никто не говорит нам доброго слова, не помогает нам искренне. Здешние русские тоже страшно негодуют и не извиняют императора; этот хор из своих и чужих голосов старается перекричать один другого… Но, несмотря на все бури, я все-таки надеюсь, что дело кончится хорошо для Польши". Талейран вел дело к разрыву. В декабре он предложил лорду Кестльри подписать совместно с Австрией "маленькую конвенцию" для защиты прав саксонского короля. — То есть вы предлагаете союз? — уточнил Кестльри. 22 декабря Франция, Англия и Австрия подписали тайную конвенцию, направленную против России. Союзники обязались выставить по 150 тысяч человек и действовать "с величайшим бескорыстием". Бавария, Голландия, Ганновер и Сардиния были приглашены примкнуть к этому договору. Этот трактат явился величайшим торжеством Талейрана. Никогда еще искусство дипломатии не проявлялось с большим блеском. Представитель побежденной, обескровленной страны один, без всякой опоры на вооруженную силу, расстроил враждебную коалицию и натравил бывших союзников друг на друга. В те дни он писал Людовику: "Коалиции больше не существует… Франция уже не занимает в Европе изолированного положения… Ваше величество действует согласно с двумя первостепенными державами, с тремя второстепенными государствами, а скоро будет действовать и со всеми странами, не руководствующимися революционными принципами и правилами. Ваше величество будет поистине главой и душой этого союза, образованного для защиты принципов, впервые вами провозглашенных". Александр оказался на грани политического краха. Его упорное отстаивание интересов Польши и Пруссии поставило Россию перед угрозой полной изоляции и новой войны со всей Европой. К счастью, о войне больше говорили, чем действительно готовились к ней. Уже 27 января Талейран с грустью доносил королю: "Война, которую никто не желает предпринять и которую почти никто не в состоянии предпринять, по всей вероятности, не начнется". Тем не менее дипломатическое наступление единым фронтом заставило Александра пойти на уступки: теперь он соглашался оставить за саксонским королем часть его владений и удовольствоваться возрожденной Польшей в рамках все того же Варшавского герцогства. С тех пор как спор пошел только о цифрах и границах, его пыл охладел, и он думал только о том, чтобы поскорее покончить с переговорами. В январе 1815 года общее веселье конгресса как-то поутихло. Скорбные и скорбно-торжественные события светской жизни затмили события политические. В первых числах января сгорел дворец графа Разумовского, русского посланника в Вене. По отзывам современников, во дворце Разумовского была собрана лучшая в Европе частная коллекция произведений искусства и книг. Особенно славилась зала Кановы; вечером она освещалась белыми алебастровыми лампами, которые как бы оживляли мрамор статуй. Разумовский приглашал сюда только врагов Наполеона. Дворец Разумовского был избран Александром для дипломатических приемов и балов. Пожар вспыхнул ночью, когда здание пустовало: царь веселился в другом месте. Валил густой снег, но было довольно тепло. Пожарные выбрасывали в грязь лучшие произведения живописи и скульптуры, которые разбивались вдребезги и быстро пропитывались влагой. Первым из монархов на пожар прибыл император Франц, за ним явились остальные. При общем крике ужаса сбежавшейся толпы рухнул потолок в зале Кановы. Разумовский, поигрывая бриллиантовой табакеркой, с деланым равнодушием отклонял соболезнования по поводу столь незначительного происшествия — ведь «Флора» Кановы все-таки спасена! В день казни Людовика XVI Талейран устроил пышный молебен в Венском соборе с участием всех коронованных особ. Все государи почему-то явились в парадной форме, один Франц в трауре. По краям символического катафалка возвышались четыре статуи: фигура Франции, погруженной в глубокое горе, плачущая Европа, Религия с завещанием Людовика XVI и Надежда с очами, возведенными к небесам. Затем скончался принц де Линь, любимец и добрый знакомый всех государей Европы еще со времен Екатерины II и Фридриха Великого. Верный никогда не покидавшему его остроумию, он, даже заболев, объявил, что представит гостям конгресса для разнообразия новое зрелище — похороны австрийского фельдмаршала. Вскоре после того он действительно умер. Вся Вена шла за его гробом. В общем, зима прошла невесело. К весне разногласия в политических вопросах были кое-как улажены; во дворцах и салонах вновь наметилось оживление. 7 марта в Гофбурге давали "Севильского цирюльника" и французский водевиль "Прерванный танец". Во время представления Меттерниху подали пакет со срочным донесением из Италии. Князь, не распечатывая, сунул его в карман. Наутро он вспомнил о депеше и вскрыл конверт. В первую минуту он не мог поверить своим глазам. Австрийский поверенный в Ливорно сообщал, что Наполеон бежал с Эльбы. На Эльбе Наполеон постоянно повторял: "Отныне я хочу жить как мировой судья… Император умер; я — ничто… Я не думаю ни о чем за пределами моего маленького острова. Я более не существую для мира. Меня теперь интересуют только моя семья, мой домик, мои коровы и мулы". В кабинете императора над его головой красовалась золоченая надпись: "Napoleo ubicumque felix".[47] Действительно, всюду на острове были видны следы кипучей деятельности "нового Санчо Пансы": украшался дворец, ремонтировались форты, строились шоссе и мосты, осушались болота, насаждались виноградники. Смотры, парады, учения сменяли друг друга; в гавани появился «флот»: шестнадцатипушечный бриг «Непостоянный» и несколько фелюг, казавшихся совсем крохотными рядом с красавцем фрегатом сэра Нила Кэмпбелла. В то же время по всей Франции рыскали его шпионы и агенты, собирая для него сведения о положении дел в стране. Они доносили, что французы недовольны Бурбонами, которые "ничего не забыли и ничему не научились"; офицеры бывшей Великой армии ропщут, сидя на половинном жалованье; крестьяне обеспокоены тем, что их земля вновь перейдет к помещикам; все важнейшие и доходнейшие места и синекуры заняты дворянами-эмигрантами… К этому добавлялись личные обиды. Его враги, как будто нарочно, делали все, чтобы разбудить в нем дремлющего льва: Людовик задерживал выплату положенного содержания, австрийский император отнял у него жену и сына, англичане все время поднимали вопрос, чтобы сослать его в какую-нибудь из своих отдаленных колоний, Талейран замышлял бросить его в темницу, некоторые, наконец, подумывали о яде. Однако главной причиной, по которой властитель Эльбы подумывал о возвращении во Францию, было то, что его звали Наполеоном и что ему было всего сорок пять лет. 13 февраля 1815 года к нему прибыл один из его шпионов и, ознакомив императора с состоянием дел во Франции, сообщил, что в Париже созрел заговор якобинцев и генералов. Это сообщение стало решающим толчком, Наполеон отбросил все колебания. 24 февраля английский фрегат покинул гавань Порто-Ферайо, держа курс на Ливорно (раз в три недели Кэмпбелл курсировал между Эльбой и Италией). Через два дня в полдень ветераны Старой гвардии услышали сигнал к общему сбору. Войска построились на плацу. Прошел час; офицеры расспрашивали друг друга о причине сбора, но никто ничего не мог сказать. В два часа пополудни показался Наполеон. Он шел пешком, сопровождаемый генералами Бертраном, Друо, Мале, Камбронном и несколькими капитанами. Встреченный приветственными криками, он прошел в середину каре, образованного войсками, и заговорил. Солдаты притихли, с удивлением и радостью слушая долгожданные слова императора. — Солдаты! — воззвал император. — В изгнании услышал я жалобы нашей родины. Мы переплывем моря, чтобы вернуть французам их права, являющиеся вместе с тем и вашими правами. Народ зовет нас! Победа двинется форсированным маршем. Орел с национальными цветами полетит с колокольни на колокольню, вплоть до башни собора Парижской Богоматери. Париж или смерть! Взрыв ликующих криков покрыл его последние слова. Солдаты и офицеры обнимались друг с другом, требуя немедленного выступления. Началась погрузка на корабли, окончившаяся к семи часам вечера. Поднимаясь по сходням, старые гренадеры кричали: "Париж или смерть!" В восемь часов император вместе со штабом поднялся на борт «Непостоянного», вслед за чем пушечный выстрел возвестил отплытие и суда вышли в море. При свежем южном ветре эскадра направилась из залива на северо-запад, огибая берега Италии. На бриге императора разместилось три сотни гренадер. Всю ночь солдаты и экипаж перекрашивали обшивку брига: желтый с серым заменили на черный и белый, чтобы обмануть английские и французские фрегаты, курсировавшие между Эльбой и Капрайей. На другой день флотилия уже была около Ливорно. Вдали показались три военных корабля, один из которых, бриг «Зефир» под белым бурбонским знаменем, направился прямо к «Непостоянному». Тотчас велено было закрыть люки. Солдаты сняли свои высокие шапки и легли плашмя на палубу; офицеры передавали приказ Наполеона идти на абордаж, если «Зефир» не согласится пропустить их корабль без осмотра. Бриг под белым флагом на всех парусах несся к «Непостоянному»; корабли прошли один мимо другого, едва не соприкоснувшись бортами. Капитан «Зефира» Андриё, состоявший в приятельских отношениях с капитаном Тальядом, ограничился тем, что окликнул его, спросив, куда направляется «Непостоянный». "В Геную", — отвечал Тальяд. "Как себя чувствует император?" — прокричал в рупор Андриё. «Превосходно», — раздалось с «Непостоянного», и корабли разошлись. На последний вопрос Андриё ответил сам Наполеон. 28 февраля всем офицерам, солдатам и матросам, умевшим писать, раздали воззвание императора к армии и французам, приказав изготовить побольше копий. Затем принялись изготовлять трехцветные кокарды — для этого достаточно было срезать наружный край кокарды, которую войска носили на Эльбе. 1 марта в четыре часа пополудни войска высадились на побережье, неподалеку от Канн. Отдохнув, с наступлением ночи двинулись в путь. Шли всю ночь напролет. Жители селений, через которые проходила колонна, наглухо закрывали окна или выходили из домов и сбивались в молчаливые кучки; на возгласы солдат: "Да здравствует император!" — они пожимали плечами и покачивали головой. Гренадеры хмурились и недоуменно умолкали. Они жаловались на усталость, и Наполеон спешивался, вставал в их ряды и подбадривал ветеранов, называя их "старыми ворчунами". В последующие два дня настроение крестьян и горожан изменилось: сыграли свою роль воззвания Наполеона, распространившиеся по Дофине. Дальнейший путь армии напоминал триумфальное шествие. Героем дня стал гренадер Малон, первый солдат, присоединившийся к отряду Наполеона. Гренадеры заставляли его вновь и вновь повторять свой рассказ о том, как полковник Жермановский (предводитель польских улан, входивших в состав войск Наполеона на Эльбе), встретивший его дорогой, сообщил ему о возвращении императора. Малон не поверил и расхохотался; полковнику стоило большого труда убедить его, что он не шутит. Тогда Малон задумался и заявил ему: "Моя мать живет в трех милях отсюда; я схожу попрощаюсь с ней и сегодня вечером приду к вам". И действительно, вечером он хлопнул полковника по плечу и не успокоился до тех пор, пока тот не обещал ему передать императору, что гренадер Малон решил разделить судьбу своего повелителя. 6 марта в ущелье Лаффре путь отряду Наполеона преградил авангард гренобльского гарнизона — батальон 5-го линейного полка и рота саперов. Жермановский, посланный к их командиру для переговоров, возвратился с известием, что тот отказывается вступать в какие-либо сношения и угрожает открыть огонь по бунтовщикам. Наполеон спешился и, приказав гренадерам следовать за ним, медленно двинулся к ущелью. Солдаты шли следом, переложив ружья под левую руку и опустив их дулом в землю. На выходе из ущелья стали видны королевские войска. Солдаты стояли неподвижно и молчали. Офицер, командовавший ими, выкрикивал какие-то ругательства и требовал открыть огонь. "Стреляйте, негодяи! — кричал он. — Это не Наполеон, а какой-нибудь самозванец!" Император велел своим гренадерам остановиться. Шеренга за шеренгой застывали у него за спиной в зловещем молчании. Наполеон дернул плечом и с невозмутимым спокойствием направился к королевскому батальону. — Вот он!.. Пли! — закричал вне себя офицер. Казалось, что солдаты сейчас возьмут на прицел. Но Наполеон остановился и спокойным голосом сказал: — Солдаты, узнаете вы меня? — Затем, сделав вперед два-три шага, он расстегнул сюртук. — Кто из вас хочет стрелять в своего императора? Я становлюсь под ваши выстрелы. Спустя мгновение раздались крики: "Да здравствует император!" — и королевские солдаты, срывая с себя белые кокарды, бросились перед Наполеоном на колени. В Гренобле, Лионе и других городах повторились те же сцены. Ни у одного из роялистских офицеров, возглавлявших гарнизоны, не хватило решимости поднести к орудию зажженный фитиль — они знали, что будут растерзаны своими же канонирами. Королевские войска, брошенные против Наполеона, переходили на его сторону. Наполеон в саркастическом письме благодарил Людовика за то, что он так заботится об увеличении его армии. Ней, уезжая из Парижа, обещал королю привезти "человека с острова Эльбы" в железной клетке, но вместо этого присоединился к Наполеону со всей армией; большинство маршалов последовало его примеру. На всем пути от Канн до Парижа не было сделано ни единого выстрела — подобного триумфа история еще не знала. Император сдержал слово, данное солдатам на Эльбе. Орлам на знаменах империи потребовалось всего 22 дня, чтобы долететь до собора Парижской Богоматери. 20 февраля в девять часов вечера Наполеон водворился в Тюильри, над которым уже с полудня развевалось трехцветное знамя. Людовик еще накануне бежал из столицы. VIII
Реставрация Наполеона решающим образом изменила положение дел на Венском конгрессе. Антифранцузская коалиция, с таким трудом разрушенная Талейраном, в один миг вновь сплотилась. Меттерних, сразу же после прочтения депеши о побеге Наполеона, поспешил к Александру. Это была их первая встреча после размолвки. Царь принял Меттерниха незамедлительно. "Нам не пришлось долго обсуждать меры, которые следовало принять, — вспоминал Меттерних, — решение последовало быстрое и категорическое. Уладив это дело, император сказал мне: "Нам остается еще окончить личную распрю. Мы оба христиане, наша святая вера заповедует нам прощать обиды. Обнимем друг друга, и пусть все будет предано забвению". Император обнял меня и отпустил с просьбой возвратить ему прежнюю дружбу. В продолжение позднейших наших многолетних сношений ни разу не было более речи о том времени, когда мы рассорились. Наши отношения не замедлили принять прежний искренний характер". Правда, их вновь установившейся дружбе через несколько дней пришлось выдержать новое испытание. Дело в том, что Людовик покинул Тюильри так поспешно, что оставил в своем кабинете многие секретные бумаги, в том числе и ратифицированный договор с Англией и Австрией против России. Наполеон не замедлил отослать его царю с сопроводительным письмом, в котором предлагал восстановить былой союз. Прочитав предательский договор, Александр пригласил к себе Меттерниха. — Вам знаком этот документ? — спросил он австрийского министра, показывая ему договор. Меттерних сохранил наружное спокойствие, но мысли его смешались; он молчал, подыскивая себе оправдание. Царь прервал его размышления: — Меттерних, пока мы оба живы, об этом предмете никогда не должно быть разговора между нами. Теперь нам предстоят другие дела. Наполеон возвратился, и поэтому наш союз должен быть крепче, нежели когда-либо. С этими словами он бросил злополучный договор в камин. У Александра состоялся разговор и с Талейраном, где царь сказал, что пожертвует для борьбы с Наполеоном последним солдатом и последним рублем. О договоре он даже не упомянул. Талейран в свою очередь ничуть не возражал, чтобы вновь предоставить Александру первенствующую роль в коалиции, объясняя Людовику, что это даже выгодно для Франции, потому что русский царь не питает относительно нее никаких честолюбивых замыслов. Мирные предложения Наполеона были отвергнуты. Нессельроде с холодной улыбкой передал наполеоновскому послу слова царя: его величество жаждет только одного — истребления Бонапарта и его сторонников. 13 марта был заключен новый союзный договор. Россия, Австрия и Пруссия обязались выставить по 150 тысяч солдат, а Англия, помимо этого, субсидировать кампанию. В начале апреля русская армия под командованием Барклая-де-Толли выступила в новый заграничный поход. Александр оставил Вену 13 мая, намереваясь дождаться подхода армии на Рейне, ближе к границам Франции. Он переживал жестокий внутренний кризис. Та легкость, с которой Наполеон опрокинул Бурбонов, не позволяла сомневаться в народных симпатиях к французскому императору. Александр терзался тем, что год назад, в Париже, навязав Франции Людовика, он ошибся сам и, по-видимому, исказил замыслы Провидения. Но наиболее непереносимой была мысль о том, что, быть может, теперь не он, а "человек с Эльбы" является орудием Божественного Промысла и, следовательно, начинать войну против него означает противиться всевышней воле. Эти сомнения были настолько мучительны, что на этот раз Александр не спешил с открытием военных действий и даже как будто притормаживал движение русской армии к Рейну. В таком душевном состоянии он приехал в Гейльбронн. Здесь произошла его первая встреча с баронессой Крюднер, встреча, которая решительным образом переменила настрой его мыслей. Юлия фон Крюднер (урожденная баронесса фон Фритингоф) была дочерью ливонского магната и приходилась внучкой фельдмаршалу Миниху. Она родилась в 1764 году и была крещена по лютеранскому обряду. Получив чисто светское воспитание (ее главными учителями были танцмейстер и французская гувернантка), она вышла замуж за барона Крюднера, русского посла в Митаве, а впоследствии в Венеции, Копенгагене и Берлине. Муж скоро наскучил ей. Под предлогом болезни она уехала от него в Париж. Здесь она попробовала себя на первых ролях в салонах, но, сделав двадцать тысяч долгу, поспешно перебралась на юг Франции в сопровождении какого-то немолодого ученого. На водах в Бареже она встретила молодого драгунского офицера маркиза де Фрегевиля и, по ее собственным словам, обрела в нем счастье, которое не нашла в обществе мужа. Барон наотрез отказал ей в разводе и велел ехать к матери в Лифляндию. Она отправилась туда с любовником, мечтая провести с ним "остаток своих дней". Однако в их идиллию вмешалась революция. По дороге маркиз решительно объявил ей, что долг патриота зовет его на родину. Потеряв свое счастье, баронесса не долго скучала. Она стала вести веселую бродячую жизнь, время от времени сходясь с мужем, чтобы выбраться из финансовых затруднений. Ее упорство достигло цели — она стала «звездой» салонов. Везде — в Теплице, Лозанне, Женеве, Лейпциге, Берлине и Петербурге — она привлекала внимание светской толпы: французских эмигрантов, литераторов и ученых дам, модных щеголей и скучных "их превосходительств". И только вновь оказываясь в тихом захолустье родной Лифляндии, она чувствовала себя ничтожной и опустошенной; здесь она пыталась размышлять о Боге, молиться и, насколько позволяли средства мужа, благотворительствовать. В 1802 году умер ее муж, еще раньше — ее отец. Но ужаснее потерь близких людей и расстроенных дел было старение — ей шел тридцать восьмой год. Нужно было подумать о том, как заставить свет не позабыть о себе. Лавры г-жи де Сталь не давали ей покоя. В подражание знаменитой «Дельфине» баронесса написала «Валерию» — сентиментальный роман в письмах, содержащий странную историю платонической любви с оттенком изысканной чувственности. Чтобы заставить публику говорить о нем, г-жа Крюднер инкогнито объезжала модные магазины, спрашивая шляпы, перья, ленты а-ля Валерия. Не прошло и недели, как Париж сошел с ума на «Валерии»; роман выдержал несколько изданий. Шатобриан и г-жа де Сталь почтительно отозвались о нем в салонах. Но баронессе было мало этого признания, она добивалась одобрения самого Наполеона. Зная, что на библиотекаре Государственного совета Барбье лежит обязанность приносить все новые книги на просмотр Наполеону, г-жа Крюднер упросила его положить на стол первому консулу ее «Валерию». Наполеон, прочитав несколько страниц, отбросил книгу, а наутро сказал библиотекарю: "Вы, кажется, забыли, Барбье, что я не люблю романов в письмах. Подобные книги годятся только для женщин, которые не знают, на что терять время". Г-жа Крюднер передала Барбье другой экземпляр, в великолепном переплете, вложив между страницами письмо, в котором просила первого консула милостиво принять творение иностранки, "избравшей Францию родиной своего сердца". Привлеченный переплетом, Наполеон поначалу живо раскрыл книгу, но, едва взглянув, с досадой отшвырнул; письмо «иностранки» только усилило его раздражение. "Посоветуйте от меня этой сумасшедшей Крюднер, — сказал он Барбье, — чтобы впредь она писала свои сочинения по-русски или по-немецки, дабы мы избавились в будущем от этой сентиментальной чепухи". Потом был третий экземпляр, в еще более роскошном переплете, который, однако, сразу полетел в камин. После этого аутодафе Наполеон в глазах г-жи Крюднер превратился из гения в "черного ангела". Она не смогла дольше оставаться в Париже, этой резиденции демона зла. Только в родном лифляндском имении баронесса несколько пришла в себя. Местный пастор приходил давать уроки Закона Божьего ее маленькой дочке. Г-жа Крюднер от нечего делать приняла участие в занятиях и мало-помалу увлеклась ими. По замечанию одного французского писателя, "галантные дамы, посвящающие себя милому Богу, приносят Ему обыкновенно изношенную душу, ищущую занятий. Их набожность можно назвать новой страстью, и их нежное сердце в порыве самого покаяния меняет лишь предмет своей страсти". "Обращение" баронессы ускорила смерть одного ее любовника, принятая ею за знамение свыше. Она боялась умереть нераскаянной. Дневной свет наводил на нее страх. Она заперлась в своей комнате, тщательно занавесив окна и законопатив щели. Опасаясь, что смерть сразит ее на пороге дверей, она не решалась переступить через порог. Так прошло несколько недель. Наконец ей захотелось размяться. Почему-то она решила, что может отправиться на прогулку только в новых туфлях, и послала за башмачником. Когда он явился, баронессу поразило счастливое выражение его лица. — Друг мой, вы счастливы? — спросила она. — Да, ибо думаю, что я искуплен кровью Иисуса Христа, — ответил он. Башмачник оказался гернгутером,[48] и г-жа Крюднер начала посещать их братские собрания. Она искала общество вдохновенных пророков, столь же экзальтированных, как и она сама. В 1807 году она сильно прониклась Адамом Мюллером, крестьянином, бросившим жену и детей и явившимся в Берлин для того, чтобы возвестить прусскому королю волю Божию. Подражая ему, г-жа Крюднер добилась свидания с королевой Луизой и возвестила ей скорую гибель Бонапарта. Отныне пророческий зуд не давал ей покоя. Начиная с 1811 года она обратила свое внимание на Александра, и с тех пор ее пророчества о нем нарастали как снежный ком. Г-жа Крюднер называла его "всемирным спасителем", "кротким ангелом мира" и предсказывала его победу в борьбе с "черным ангелом". Она вступила в переписку с царем и сумела произвести на него впечатление, но добиться личной встречи ей долгое время не удавалось из-за войны и длительных заграничных путешествий Александра. Зато она сумела снискать дружбу императрицы Елизаветы Алексеевны и подчинить своему влиянию нескольких дам, в частности фрейлину Стурдзу. В 1814 году в Гейльбронне г-же Крюднер удалось наконец добиться свидания с Александром. Этому способствовало тяжелое душевное состояние государя. Царь хандрил и жаждал уединения. "Наконец я вздохнул свободнее, — рассказывал он впоследствии Стурдзе, — и первым моим делом было раскрыть книгу, которая всегда со мною. Но отуманенный рассудок мой не проникал в смысл читаемого. Мысли мои были бессвязны, сердце стеснено. Я оставил книгу и думал, каким бы утешением была для меня в подобную минуту беседа с душевно сочувствующим мне человеком. Эта мысль напомнила мне о вас и о том, что вы говорили мне о г-же Крюднер, а также о желании, высказанном мною вам, познакомиться с ней. Где она теперь находится и как мне повстречаться с ней? Не успел я остановиться на этой мысли, как услышал стук в дверь. Это был князь Волконский; с видом нетерпения и досады он сказал мне, что поневоле беспокоит меня в такой час только для того, чтобы отделаться от женщины, которая настоятельно требует свидания со мною, и назвал г-жу Крюднер. Вы можете судить о моем удивлении! Мне казалось, что это сновидение. Такой внезапный ответ на мою мысль представился мне не случайностью. Я принял ее тотчас же, и она, как бы читая в моей душе, обратилась ко мне с сильными и утешительными словами, успокоившими тревожные мысли, которыми я так давно мучился. Ее появление оказалось для меня благодеянием, и я дал себе слово продолжать столь дорогое для меня знакомство". Г-жа Крюднер явилась перед Александром в образе грозного ангела, возвещающего о Страшном суде; на ней было черное, почти монашеское платье. В этой первой беседе она представила царю всю его прошлую жизнь как непрерывную цепь заблуждений суетного тщеславия и гордости и доказала ему, что сознание своих слабостей и временное раскаяние не являются полным искуплением грехов и не ведут еще к духовному возрождению. — Нет, государь, — предостерегала она, — вы еще не приблизились к богочеловеку, вы еще не получили помилования от Того, Кто один имеет власть разрешать грехи на земле. Вы еще остаетесь в своих грехах. Вы еще не смирились перед Иисусом, не сказали еще, как мытарь, из глубины сердца: Боже, помилуй меня, грешного! Вот почему вы не находите душевного мира. Послушайте слова женщины, которая также была великой грешницей, но нашла прощение всех своих грехов у подножия Креста Христова. Она продолжала в том же духе еще около трех часов. Если бы на месте Александра находился Наполеон, то докучливая проповедница, несомненно, через три минуты полетела бы в камин вслед за своей «Валерией». Но Александр, видимо, находился во власти душевного мазохизма. Во весь разговор он вставил только несколько обрывочных фраз, а остальное время просидел опустив голову на руки и проливая слезы. Наконец даже г-жа Крюднер испугалась за его состояние. — Государь, я прошу простить мне тон, которым я говорила, — поспешила заявить она. — Поверьте, что я со всей искренностью сердца перед Богом сказала вам истины, которые еще не были сказаны вам. Я только исполнила священный долг относительно вас. — Не бойтесь, — всхлипнул царь, — все ваши слова нашли место в моем сердце. Вы помогли мне открыть в самом себе то, чего я еще никогда не подмечал в себе. Я благодарю за это Бога, но мне нужно часто иметь такие разговоры, и я прошу вас не уезжать. С этих пор они виделись ежедневно. Князь А. Н. Голицын испытывал живейшее удовольствие, наблюдая, "как исполински пошел император по пути религии". "Без сомнения, — писал он об этих встречах, — живущая верой Крюднерша подкрепила эту развивающуюся веру в государе своими бескорыстными и опытными советами; она решительно направила волю Александрову к еще большему самопреданию (самосозерцанию. — С. Ц.) и молитве; она, быть может, в то же время раскрывала ему и тайну той молитвы духом, которая, быв от Бога назначена достоянием всех земнородных, по несчастью, однако, есть удел только весьма немногих избранных". Никоим образом не относясь к числу последних, рискну все же заметить, что г-жа Крюднер знала только одну тайну — тайну собственного неутоленного (и неутолимого) честолюбия, душевной опустошенности и умственного ничтожества, — которую она, конечно, не собиралась никому раскрывать. 26 мая царь переехал еще ближе к французской границе, в Гейдельберг, и поселился за городом, на берегу Некара, в доме англичанина Пикфорда. В письме к г-же Крюднер выбор этого места он объяснил тем, что "нашел в саду мое знамя — крест". Баронесса, по его желанию, поместилась рядом, в десяти минутах ходьбы. Вместе с ней приехали ее дочь Жюльетта, зять Беркгейм и духовный наставник — женевский богослов и мистик Эмпейтаз. Александр навещал их через день и проводил с ними весь вечер молился, читал Библию (три главы ежедневно — из Пророков, Евангелия и Посланий апостолов) и беседовал, часто засиживаясь далеко за полночь. Он много и с грустью говорил о беспорядочности своей прежней жизни. — Государь, примирились ли вы теперь с Богом, убеждены ли в прощении ваших грехов? — спросил однажды Эмпейтаз. Царь помолчал с минуту и, возведя очи горе, умиленно ответил: — Я счастлив, да, я очень счастлив! Я примирился с моим Господом! Я был великий грешник, но с тех пор, как мадам (он указал на Крюднер) доказала мне, что Христос пришел искать и спасти погибших, я знаю, я верую, что грехи мои прощены мне. Слово Божие гласит: тот, кто верует в Сына Божьего, тот перешел от смерти к жизни и не пойдет на суд. Я верую, да, я обладаю верой. Иоанн Богослов говорит: верующий в Сына будет иметь жизнь вечную… Но я нуждаюсь в набожных беседах, я чувствую потребность передать то, что происходит во мне, и принимать благие советы. Необходимо, чтобы я был окружен людьми, которые помогали бы мне идти по пути христианскому, которые поднимали бы меня выше земного и преисполняли бы сердце мое делами небесными. Он говорил также о том, что с каждым часом убеждается в спасительной силе молитвы, даже в государственных делах. — Я могу уверить вас, — заметил он как-то, — что, находясь в положениях затруднительных, я всегда выходил из них с помощью молитвы. Я расскажу вам про такое дело, которое изумило бы мир, если бы оно сделалось известным. В совещании с моими министрами, которые не разделяют моих принципов, я вместо того, чтобы спорить с ними, творю внутреннюю молитву и замечаю тотчас же, как они склоняются к принципам милосердия и справедливости. В другой раз он говорил, что необходимо "иметь веру простую и живую, которая взирает лишь на Господа, которая надеется вопреки всем надеждам; но необходимо также иметь мужество, чтобы, как Авраам, пожертвовать Исааком. — Вот чего недостает мне! — воскликнул он при этом. — Просите у Господа, чтобы он даровал мне веру пожертвовать всем, дабы следовать за Иисусом Христом и исповедовать Его откровение перед всеми людьми. Политические вопросы в этих беседах почти не затрагивались, за исключением одного, который особенно волновал Александра: является ли он все еще орудием Промысла или это восхитительное избранничество теперь узурпировал Наполеон в числе прочих похищенным им прав? Г-жа Крюднер успокоила Александра на этот счет, черпая свои доказательства в многочисленных библейских пророчествах. Из Писания явствовало, что император французов был тем человеком, названным в пророчествах царем Вавилонским, о котором Исайя говорит: "Видящие тебя всматриваются в тебя, размышляют о тебе: тот ли это человек, который колебал землю, потрясал царства, вселенную сделал пустыней и разрушал города ее?" Остановить его беззакония может только Божий избранник: "Господь возлюбил его, и он исполнит волю Его над Вавилоном и явит мышцу Его над халдеями". Этот избранник — царь Александр, кроткий ангел мира, что, несомненно, доказывалось стихом: "Я воззвал орла от востока, из дальней страны, исполнителя определения Моего". О том же свидетельствовал и Иеремия: "Ибо от севера поднялся против него народ, который сделает землю его пустынею"; и еще: "Вот, идет народ от севера, и народ великий, и многие цари поднимаются от краев земли". Царь Вавилонский будет низвержен в ад, в глубины преисподней, по слову пророка Исайи. Под влиянием доводов баронессы царь отбросил последние сомнения в своем высоком предназначении. Когда утром 7 июня в Гейдельберг пришло сообщение о том, что четырьмя днями ранее Наполеон перешел границу Бельгии и разбил Блюхера у Линьи, Александр поспешил к своей утешительнице с просьбой прочесть ему псалом 34-й ("Вступись, Господи, в тяжбу с тяжущимися со мною, побори борящихся со мною"). — Этот псалом, — заметил он, — изгнал из души моей все сомнения на счет успеха войны. Я убежден теперь, что мои действия согласуются с волей Божьей. Чтение сопровождалось его комментариями. Так, после прочтения стихов 12–14 ("Воздают мне злом за добро, сиротством души моей") царь вздохнул: — Я не перестаю молиться за моих врагов, и я чувствую, что я могу любить их, как заповедует Евангелие. А после стихов 22 и 23 ("Суди меня по правде Твоей, Господи, Боже мой, и да не торжествуют они надо мною") сказал: — Да, Господь сделает именно так, я глубоко убежден в этом. Это дело Его дело, ибо оно касается счастья народов. О, да дарует мне Бог милость доставить мир Европе! Я готов принести в жертву жизнь мою для достижения этой цели! В беседах с г-жой Крюднер Александр постигал и самую трудную для монарха науку — азы незлобивости и смирения. Как-то он вошел к ней чрезвычайно мрачный и сердитый. Оказалось, что лакей, затворяя за ним дверь в прихожей, прищемил ему палец, и государь выбранил его. Баронесса отпустила ему и этот грех. Александр вышел от нее безмятежным и веселым и, немедленно позвав злодея лакея, подал ему руку и попросил прощения. Этот день больше запомнился миру как день битвы при Ватерлоо… После сражения при Ватерлоо и вторичного отречения Наполеона Александром владела только одна мысль — как можно быстрее войти в Париж. 11 июня главная квартира русской армии была перенесена в Мангейм. Здесь Александр устраивал смотры подходившим с востока дивизиям. Русские войска поражали иностранцев строевой выучкой, отличным состоянием амуниции и лошадей, но от зоркого взгляда сына Павла не укрылись некоторые недостатки. Так, Ахтырский гусарский полк найден был государем в превосходном состоянии, но было замечено, что некоторые офицеры употребляют "противу правил" серебряные цепочки на уздах; в другом гусарском полку султаны на киверах были не довольно прямы; а об артиллерии 9-й пехотной дивизии было сказано, что у исправного извозчика сбруя на лошадях лучше (в наказание командир артиллерийской роты был разжалован в младшие офицеры до окончания похода). Вот какими строгостями сопровождались гейдельбергские душеспасительные беседы. Участие русских войск в этом походе ограничилось штурмом Шалона и осадой Меца; потери не превысили 50 человек. Александр вновь находился во главе всех дел. По словам очевидца, "переходы делает он верхом, с чужими весел и торжествует, когда же занимается делом — важен, иногда бранчлив, быстр, но нетороплив, и взыскателен". Французы толпились у его дома по нескольку часов, ожидая его выхода, тогда как улицы, где жили Франц и Фридрих Вильгельм, были пусты, "как будто монархов сих там не было". Со сдачей Парижа военные действия прекратились почти повсюду. У Сен-Дизье Александра нагнал курьер от Чернышева, который находился уже в Париже и писал оттуда, что, по мнению Веллингтона, царь должен поспешить с приездом, так как только он может уладить противоречия между союзниками и укрепить трон Бурбонов, которыми парижане явно недовольны. При этом известии Александр опередил армию и в сопровождении австрийского императора и прусского короля проехал 200 верст под охраной всего полусотни казаков, а после Мо — и вовсе без конвоя. "Должно удивляться, с какой смелостью государь отважился на опасный путь, в котором сотня решительных французов могла переменить участь вселенной", — писал Михайловский-Данилевский. 28 июня царь въехал в Париж под приветственные крики жителей: "Вот Александр, вот наш избавитель!" Спустя полчаса после того, как он вошел в Елисейский дворец, туда явился Людовик, который на этот раз уже не разыгрывал из себя «короля-солнце». Их беседа продолжалась около часа. Когда они вышли из кабинета, на Александре была голубая лента ордена Святого Духа. Король, указывая на царскую свиту, громко сказал: "Ваше величество, объявите этим господам, что на вас не лента святого Андрея Первозванного". Прощаясь с царем, он был любезен и предупредителен, всем своим видом показывая, что он неплохой, в сущности, старикан. Прибытие Александра действительно предотвратило многие беды. Так, Блюхер отдал уже распоряжение взорвать Йенский мост — символ военного позора Пруссии, — и только вмешательство царя предотвратило готовящийся акт вандализма. Кроме того, как и в прошлый раз, были приняты меры по охране спокойствия парижан. Александр и виду не подавал, что находится в побежденном городе: ходил пешком по улицам, иногда один; прогуливался по Елисейским полям в сопровождении одного конюшего или ездил по городу в карете, запряженной двумя лошадьми, два лакея на запятках и кучер были французами. Немногочисленные караулы во дворце несли поочередно русские, пруссаки и англичане; на ночь к ним присоединялись несколько лейб-казаков. Однажды вечером царь получил анонимную записку с предупреждением о том, что из дома напротив к Елисейскому дворцу проведен подкоп и заложен порох. Тайная проверка не обнаружила ничего подозрительного, и Михайловский-Данилевский, войдя к Александру, чтобы доложить об этом, застал его уже спящим. Вторичное пребывание царя в Париже ознаменовалось, как и в 1814 году, новыми притеснениями русского офицерства. Примерно через месяц в город торжественно вступили одна русская гренадерская и одна кирасирская дивизии. Во время церемониального марша некоторые полки сбились с ноги, что страшно разгневало государя, который приказал арестовать их командиров. Приказ вызвал недовольство офицеров; особенно возмущался Ермолов. На обеде, за которым Александр в присутствии Франца и Фридриха Вильгельма все время ругал провинившихся, чем довел до слез командира корпуса генерала Рота, Ермолов обратил внимание государя, что сегодня во дворце несут караул англичане, и просил, по крайней мере, препроводить арестованных полковников в русскую караульню, дабы не срамить русскую армию. — Нет, пусть они для большего стыда содержатся у англичан, — упрямо ответил Александр. Ермолов был вынужден подчиниться и препроводить арестованных на английскую гауптвахту. Михайловский-Данилевский находил, что "государь следует, кажется, русской пословице, что всякая вина виновата". Крутой нрав его отца с годами все более проявлялся в нем. Любая безделица выводила его из себя. Раз он накричал на Волконского за то, что он якобы потерял депешу от русского посланника при нидерландском дворе, и пообещал сослать его в такое место, какое князь не найдет на всех своих картах (Волконский возглавлял русский штаб); между тем бедный Волконский положил накануне эту депешу на стол Александру, где она, видимо, и затерялась среди прочих бумаг. Царь так расстроился, что приказал Михайловскому-Данилевскому никого не впускать к себе и жаловался ему, что подобные беспорядки вынудят его бросить все и уехать в Россию; кончилось тем, что он попросил принести ему Библию. Вечером он отошел и послал за Волконским. — Не правда ли, что ты был виноват? — примиряюще сказал Александр. — Помиримся. — Вы бранитесь при всех, а миритесь наедине, — пробурчал князь. Приняв это к сведению, царь на другой день за обедом сказал во всеуслышание: — Люди, живущие вместе, иногда ссорятся, зато скоро и мирятся например, как мы с Волконским. Эти слова были, несомненно, тоже следствием гейдельбергских бесед. Свидания с г-жой Крюднер возобновились со 2 июля. Александр проводил у нее большую часть вечеров, беседуя о грехе и душевном спокойствии, читая Библию и молясь. Светских празднеств и увеселений он избегал и говорил баронессе, что "эти вещи производят на него впечатление похорон и что он уже не может понимать светских людей, предлагающих ему развлечение". Душевное спокойствие, которое искал царь, было сродни полному равнодушию и безразличию к людям. На этот раз Александр не шевельнул и пальцем, чтобы облегчить участь Наполеона. Когда же во Франции начался белый террор, царь делал вид, что это его не касается, и не внял ничьим просьбам спасти жизни маршала Нея и еще сорока наполеоновских офицеров, приговоренных к расстрелу. Доклад генерала Жомини, пытавшегося оправдать Нея, Александр возвратил с припиской, предупреждавшей генерала о том, что "доколе он находится на службе его величества, то не должен заниматься никакими посторонними делами, не принадлежащими к сей службе". Александр умел показывать великодушие, но никогда не был великодушным. Напоследок перед отъездом из Парижа царь решил продемонстрировать всем — и врагам, и союзникам — мощь русской армии. Для этого грандиозного смотра он выбрал обширную равнину близ города Вертю, примерно в 120 верстах от Парижа. Пока армия сосредоточивалась там, в главной квартире днем и ночью составляли чертежи, обсуждали расстановку войск, маршруты движения частей, пароли и сигналы для каждой дивизии. Александр входил во все подробности; к нему в кабинет по двадцать раз на дню носили бумаги, касавшиеся этого смотра, на котором он, так сказать, желал представить свою армию на суд Европы. Положено было 26 августа, в день Бородина, произвести примерный смотр, а 29-го — главный смотр в присутствии всех государей и гостей (за г-жой Крюднер был послан императорский экипаж; баронесса играла на празднестве роль г-жи Ментенон). Торжество должно было закончиться 30 августа, в день тезоименитства Александра, благодарственным молебном. В параде должно было принять участие 150 тысяч человек при 540 орудиях. Репетиция торжества обрадовала Александра. "Я вижу, что моя армия первая в свете, — горделиво произнес он. — Для нее нет ничего невозможного, и по самому наружному ее виду никакие войска не могут с ней сравниться". 29 августа царь лично командовал церемониальным маршем и салютовал союзным государям. Великий князь Николай Павлович впервые обнажил на равнине Вертю шпагу, ведя за собой гренадерский Фанагорийский полк, а великий князь Михаил Павлович возглавлял конную артиллерию. Маневры произвели огромное впечатление на всех, особенно на военных. Английский адмирал Сидней Смит сказал по этому поводу, что русский царь дал урок другим народам, а Веллингтон заявил, что не мог и вообразить, что можно довести армию до такого совершенства. Действительно, из 107 тысяч человек, участвовавших в церемониальном марше, ни один не сбился с ноги. В тот же день во время торжественного обеда на триста персон Александр поднял тост за мир Европы и благоденствие народов. 30 августа после молебствия был зачитан высочайший приказ по армии, где царь благодарил всех «сослуживцев» за усердие и исправность и возвещал о возвращении в любезное отечество. Возвратившись в Париж, Александр решил увенчать свое пребывание во французской столице заключением неслыханного политического договора. Речь шла о создании Священного союза. Не особенно полагаясь теперь на верность союзников, он хотел независимо от политических договоров скрепить связь союзных монархов актом, основанным на непреложных истинах божественного учения, создать союз, который связал бы государства и народы узами, освященными религией, и стал бы для них своего рода политическим Евангелием. Сам он называл этот документ "актом богопочтения". Александр собственноручно написал все три статьи договора, которые обязывали союзников: пребывать соединенными неразрывными узами братской дружбы и управлять подданными в духе братства для охраны правды и мира; почитать себя членами единого христианского народа; пригласить все державы к признанию этих правил и к вступлению в Священный союз (последнее не распространялось только на римского папу и турецкого султана). Фридрих Вильгельм, у которого уже был опыт подобного мистико-политического союза, легко подписал договор. Но австрийский император, не склонный к религиозным порывам, проявил больше сдержанности и поставил свою подпись на этом необычном документе только после того, как Меттерних заверил его, что на все эти слова о братской дружбе не следует смотреть иначе как на безобидную болтовню. Вслед за этим были выработаны условия окончательного мирного договора. Франция не понесла сколько-нибудь значительных территориальных потерь и выплатила союзникам скромную контрибуцию в 700 миллионов франков (из них 100 миллионов пришлось на долю России). Зато в семнадцати французских городах разместилось 150 тысяч солдат союзных армий сроком на пять лет для поддержания порядка. Условия передела европейских границ были выработаны союзниками еще раньше, 21 апреля, на Венском конгрессе. Согласно этой договоренности, Великое Герцогство Варшавское под именем Царства Польского навсегда переходило под власть России (Александр принял титул короля Польского; управление делами Польши было поручено великому князю Константину Павловичу); полякам были дарованы представительные и национальные государственные учреждения и конституция. Пруссия в качестве компенсации за потерянные польские земли получила часть Саксонии. Австрия присоединила к себе итальянские земли. Таким образом, Россия, вынесшая на своих плечах главную тяжесть борьбы с Наполеоном, получила 2100 км2 земли с 3 миллионами населения, Австрия — 2300 км2 с 10 миллионами, а Пруссия 2217 км2 более чем с 5 миллионами немцев. Гигантомахия закончилась. Она принесла Александру всемирную славу, а России — неисчислимые людские потери, 500-миллионный государственный долг и политический нарыв в виде Польши. Из Парижа Александр направился в Бельгию, где осмотрел поле битвы при Ватерлоо, а оттуда — в Швейцарию. В продолжение всего путешествия царя не сопровождал ни один вооруженный охранник. В городах и деревнях люди толпились на дорогах и улицах, по которым должен был проехать Александр, и, завидев его, бросались к экипажу, чтобы вручить свои просьбы, словно он был их настоящий государь. Оказывая свою обычную любезность в отношении иностранцев, Александр вместе с тем крайне нелестно отзывался о своих соотечественниках, говоря во всеуслышание, что все русские либо дураки, либо подлецы. Он как будто питал к русским злобу за свою судьбу, которая сделала его государем столь варварского для его возвышенной души народа. Впрочем, мизантропия царя распространялась и на другие нации. Например, в Берлине, в гостях у прусского короля, он выразился о Франции так: "В этой земле живут тридцать миллионов скотов, одаренных словом, без правил, без чести; да может ли что-нибудь быть там, где нет религии?" Одни поляки, кажется, избегли этой участи. В Варшаве царь расточал милости: сыпал орденами, пожалованиями, землями. На балах и приемах он появлялся не иначе как в польском мундире, с лентой ордена Белого Орла вместо андреевской ленты. Поляки были очарованы. Княгиня Чарторийская записала после одного бала с участием Александра: "Все это казалось мне сновидением: существует Польша, король Польский, в национальном мундире и цветах. Слезы полились из моих глаз: у меня есть родина, и я оставлю ее своим детям". Другие польские дамы неотступно требовали перья из султана на государевой шляпе, так что Александр однажды, шутя, сказал, что варшавские женщины ощипывают его. Правда, были и недовольные, считавшие, что царю следовало бы возвратить Польше Литву, Волынь, Подолию и другие земли, входившие в состав Речи Посполитой. Александр отвечал им: "Я сделал все, что было возможно… Сделаю и все остальное, как было обещано, но все не может быть исполнено разом. Необходимо доверие. Имею право на него после всего, что сделано мной, а мои решения неизменны". 15 ноября он подписал конституционную хартию Царства Польского. Оставалось назначить наместника. Это звание до последней минуты надеялся получить князь Адам Чарторийский. Неожиданно для всех в ночь перед отъездом царя из Варшавы наместником Польши был назначен безногий ветеран обороны Варшавы против Суворова и наполеоновских войн генерал Зайончек. По словам Михайловского-Данилевского, князь Адам вышел из кабинета Александра "как бы в исступлении, вероятно, от оскорбленного самолюбия". В ночь на 2 декабря царь возвратился в Петербург. Год завершился обнародованием 25 декабря акта о создании Священного союза. Отныне Александр желал объясняться с народом темными речениями о гении зла, побежденном Провидением, о Глаголе Всевышнего и о слове жизни. Примечания:4 1 41 1 42 1 43 1 44 1 45 1 46 1 47 1 48 1 |
|
||
Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Добавить материал | Нашёл ошибку | Наверх |
||||
|