• Введение
  • Глава I ТРАГЕДИЯ ГУМАНИЗМА
  • Проблемы для рассмотрения
  • I Средневековое христианство
  • II КЛАССИЧЕСКИЙ ГУМАНИЗМ И ДВОЙСТВЕННАЯ ПРОБЛЕМА ЧЕЛОВЕКА И СВОБОДЫ
  • III КЛАССИЧЕСКИЙ ГУМАНИЗМ И ПРАКТИЧЕСКОЕ ПОЛОЖЕНИЕ СОТВОРЕННОГО СУЩЕСТВА ПЕРЕД ЛИЦОМ СВОЕЙ СУДЬБЫ
  • IV ДИАЛЕКТИКА АНТРОПОЦЕНТРИЧЕСКОГО ГУМАНИЗМА
  • Г л а в а II НОВЫЙ ГУМАНИЗМ
  • О разделах данной главы
  • I КОРНИ СОВЕТСКОГО АТЕИЗМА
  • II ФИЛОСОФСКАЯ ПРОБЛЕМА АТЕИЗМА
  • III КУЛЬТУРНОЕ ЗНАЧЕНИЕ РУССКОГО АТЕИЗМА
  • IV ДВЕ ХРИСТИАНСКИЕ ПОЗИЦИИ
  • Y НОВАЯ ЭПОХА ХРИСТИАНСКОЙ КУЛЬТУРЫ
  • Глава III ХРИСТИАНИН И МИР
  • Деление главы
  • I ДУХОВНОЕ И ВРЕМЕННОЕ
  • II ПРОБЛЕМА ЦАРСТВА БОЖИЯ
  • III ВРЕМЕННАЯ МИССИЯ ХРИСТИАНИНА
  • ИНТЕГРАЛЬНЫЙ ГУМАНИЗМ

    Введение



    Humanisme integral

    Героизм и гуманизм

    Общее понятие гуманизма

    Это произведение Маритена, относящееся к числу программных, определяющих пафос его творчества, впервые увидело свет в Париже в 1936 г. Перевод введения и первых трех глав книги осуществлен по изданию Maritain J. Humanisme Integral. Paris: Aubier, Editions Montaigne, 1968.

    Мы не надеялись, что новые коммунистические директивы относительно социалистического гуманизма дадут материал для обсуждения проблемы гуманизма. С тех пор эта проблема стала модной; и можно только радоваться тому, что отныне на повестку дня поставлены вопросы чрезвычайной значимости. Нельзя теперь будет говорить, что проблема человека начнет обретать значимость лишь после исчезновения капиталистической экономики.

    Но, возможно, мы не отдаем себе еще отчета в том, что принятие позиции относительно гуманизма обязывает поставить одновременно еще и другие проблемы.

    Я, бы хотел здесь привлечь внимание к одной из этих проблем, дабы ввести в размышления, предложенные в настоящем труде.

    Нет ничего столь желанного для человека, как героическая жизнь; нет ничего менее Обычного для человека, чем героизм: именно, как мне кажется, глубокое понимание этой антиномии делает духовно наполненным творчество г-на Андрэ мальро[50] и одновременно трагичным. Я полагаю, что вопрос о гуманизме, даже о гуманизме социалистическом, не кажется г-ну Мальро столь уж безобидным.

    Могу ли я сказать, что и Аристотелю он не казался безобидным вопросом? Предлагать человеку лишь человеческое, отмечал он, означает обманывать человека и желать ему зла, поскольку главной частью своей, какой является душа, человек призван к большему, нежели просто человеческая жизнь. С этим принципом(если не способом его применения) согласны Рамануджа[51]и Эпиктет[52],Ницше и св. Хуан де ла Крус.

    Является ли упомянутое мною замечание Аристотеля гуманистическим или антигуманистическим? Ответ зависит от того, какой концепции человека мы придерживаемся. Но мы сразу же увидим, что слово гуманизм многосмысленно. Ясно, что произносящий его сразу вступает в сферу метафизики и что в соответствии с тем, есть или нет в человеке чего-либо, что возвышается над временем, и есть ли оно в личности, наиболее глубокие потребности которой превосходят весь порядок универсума, идея гуманизма будет иметь различный резонанс.

    Но поскольку великая языческая мудрость не может быть отделена от гуманистической традиции, нам завещано, там, где речь идет об определении гуманизма, не игнорировать устремленность к сверхчеловеческому и ссылки на трансцендекцию. Чтобы оставить дискуссию открытой, скажем, что гуманизм (и подобное определение может быть само по себе развито по различным линиям) существенным образом стремится сделать человека действительно более человечным и показать его изначальное величие, содействуя его участию во всем — будь то природа или история — что может обогатить его («концентрируя мир в человеке» и «раскрывая человеку мир") — приблизительно так говорил Шелер[53]; прежде всего он требует, чтобы человек развил заложенные в нем возможности и творческие потенции, укрепил жизнь разума, чтобы он трудился, превращая силы физического мира в инструменты собственной свободы.

    Понятый таким образом гуманизм неотделим от цивилизации и культуры (эти два слова для нас являются синонимами).

    Можно ли обладать героическим гуманизмом?

    Предшествующие замечания, как кажется, трудно опровергнуть. Между тем не предстают ли реально в различных циклах культуры гуманистические периоды как антиподы героическим периодам, не выглядят ли они как упадок героического в челевеке или как возобладание человеческого над героическим, как более или менее общее отвержение сверхчеловеческого? Разве гуманизм совпадает с героизмом и с творчеством, свойственным культуре, органично присущим ей, только если он участвует в динамике исторического развития, где он действует, не осознавая и не выявляя себя и где страдание само себя не замечает и ничего не знает о себе, где человек забывает себя, жертвуя собой во имя чего-то большего, нежели он сам? Разве гуманизм может заявить о себе, обозначить себя и свои собственные- постулаты, только тогда, когда энергия иссякает, когда наступает время разложения и упадка, когда (прибегнем один раз к этой оппозиции терминов) «культура» становится «цивилизацией», когда страдание обнаруживает себя и становится невыносимым? Разве человек может себя познать, лишь отказываясь жертвовать собой во имя чего-то большего, чем он сам? Является ли человеческое слишком человеческим, копошащимся в этой «анархии атомов», как говорил Ницше; разве упадок является в этом смысле гуманистическим феноменом?

    Возможно, ответ был бы не так прост, как это представляется легковесному аристократизму; возможно, некоторые формы героизма помогли бы разрешить это очевидное противоречие. Коммунистический героизм пытается сделать это путем революционного напряжения и титанических усилий; буддийский героизм апеллирует к жалости и призывает отказаться от действительности. Существует такой героизм, который намеревается достичь это через любовь. Пример Святых гуманистов, таких как восхитительный Томас Мор, с этой точки зрения особенно значим. Но о чем свидетельствует он — о том ли, что гуманизм и святость могут сосуществовать, или о том, что можно обладать гуманизмом, питаемым героическими источниками святости? Подлинный гуманизм, гуманизм, осознающий себя, ведет человека к жертвенности и подлинно сверхчеловеческому величию, поскольку человеческое страдание открывает глаза и находит опору в любви, — оно не отказывается от радости, а жаждет еще большей радости, хочет ликовать в радости. Можно ли достичь героического гуманизма?

    Что касается меня, то я отвечаю — да. И я спрашиваю себя, не зависят ли от ответа на этот вопрос (и от вкладываемых в него мотивов) различные позиции, принятые теми и другими людьми перед исторической деятельностью, вершащейся на наших глазах, и различные практические рекомендации, за которые они чувствуют себя ответственными?

    Западный гуманизм и религия

    Я хорошо понимаю, что для кого-то подлинным гуманизмом будет, по определению, лишь антирелигиозный гуманизм. Как будет видно из последующих глав, мы стоим на совершенно противоположной точке зрения. Сейчас я бы хотел лишь предложить на этот счет два фактических замечания.

    Прежде всего, совершенно верно, что с начала Ренессанса западный мир последовательно прошел путь от состояния сакрального христианского героизма к гуманистическому состоянию. Но западный гуманизм обладает религиозными и «трансцендентными» истоками, без которых он как таковой непостижим; и я называю «трансцендентными» все формы мысли, какими бы различными они ни были, которые кладут в основу мира высший по отношению к человеку дух, — если говорить о самом человеке, то речь идет о духе, который своей судьбой призван преодолевать границы времени, а в центр моральной жизни — естественную или сверхъестественную набожность. Истоки западного гуманизма суть классические и христианские истоки, и не только в толпе средневековой древности, но также в языческой античности, в той бесспорно части ее наследия, которая связана с именами Гомера, Софокла, Сократа, «Отца Запада Вергилия, обнаруживаются черты, о которых я только что говорил. С другой стороны, одним только тем фактом, что состояние средневекового христианства было состоянием единства плоти и духа, или воплощенной духовности, оно включало в свои сакральные формы неявный потенциальный гуманизм; в XII и ХIII столетиях он должен был «проявиться» и проявить себя в ореоле хрупкой красоты и как бы торопящимся жить, поскольку вскоре противоречие между стилем средневековой культуры и стилем классического гуманизма (не говоря о различных искажениях, выпавших на долю самого христианства, среди которых наиболее значительными были пуританизм и янсенизм) должно было на время заслонить собой, сделать невидимым глубокое единство между христианством и гуманизмом, рассматриваемых в их сущности. В период средневековья общность в единой живой вере человеческой личности с другими реальными и конкретными личностями и с богом, которого они любили, со всем творением, вопреки бесчисленным бедам, делала человека способным на героизм, умножала его победы в познавательной деятельности и в художественном творчестве; благодаря самым чистым сердцам великая любовь, возвышающая в человеке природу над нею самой, распространяла, на вещи чувство братского почитания; в то время св. Франциск[54] понять что материальная природа требует от нас, чтобы мы прежде определенным образом приручили ее с помощью нашей любви; а уж потом обращали себе на пользу, эксплуатируя и подвергая промышленной обработке. Я хочу сказать, что, любя вещи, любя скрытое в них бытие, человек очеловечивает их вместо того, чтобы мерить человеческое их мерой.

    С другой стороны, — и это мое второе замечание, — рассматриваемый западный гуманизм в его современных формах, очевидно наиболее свободных от всякой метафизики, связанной с трансценденцией, легко увидеть, что если здесь присутствуют еще элементы общей концепции человеческого достоинства, свободы, беспристрастных ценностей, то это — наследие прежних, ныне утраченных христианских идей и христианских чувств. Я прекрасно понимаю, что либерально-буржуазный гуманизм — это всего лишь зерно пшеницы, которому не прорасти, это — хлеб из крахмала. Против этого материализованного спиритуализма активно и успешно борется атеистический, или языческий, материализм. Но на человеческие сердца воздействует, вовлекая их в деятельность, нерастраченная энергия христианства, лишенная своих естественных связей, пребывающая в атмосфере насилия, воздействует фактически, экзистенциально, о чем бы там ни вещали всяческие теории. Не свидетельствует ли о переплетении идей, характерном для современного мира, то, что эти некогда принадлежащие христианству энергии служат распространению концепций культуры, прямо противоположных христианству? Это было бы на руку христианам, стремящимся привести вещи к истине, объединить вновь на основе общего истока надежды на справедливость и тоски по единству, которые, питая мирскую скорбь, идут по ложному пути, и тем самым вызвать к жизни культурно-историческую силу христианского содержания, способную воздействовать на историю и помогать людям.

    Для этого были бы необходимы трезвая социальная философия и трезвая философия современной истории. Они работали бы тогда для того, чтобы заменить бесчеловечный режим, агонизирующий у нас на глазах, новой цивилизацией, которой был бы свойствен интегральный гуманизм и которая явила бы нам новое христианство — уже не сакральное, секуляризованное, мирское, собственно, это мы пытаемся показать в собранных здесь очерках.

    Этот новый гуманизм не имеет ничего общего с буржуазным гуманизмом, он силен тем, что не обожает человека, но реально и действенно уважает человеческое достоинство и поддерживает общие требования личности; для нас этот гуманизм ориентирован на социально-историческую реализацию заботы о человеке, о котором говорит Евангелие, при этом человеческое не должно существовать лишь в духовном плане, но воплощаться и идти к достижению идеала братского сообщества. Новый гуманизм не требует того, чтобы люди жертвовали собой ради расы, класса или нации, ради их развития и процветания; он требует наилучшей жизни для людей и конкретного блага для сообщества человеческих личностей; он призывает к смиренной истине, к братской дружбе, к их воплощению — ценой постоянного напряжения сил и определенной бедности[55] — в социальном строе и в структурах общественной жизни; только идя таким путем, этот гуманизм сможет взрастить человека в общности и стать героическим гуманизмом.

    Глава I ТРАГЕДИЯ ГУМАНИЗМА

    Проблемы для рассмотрения


    В центре этой и следующей за ней главы будет находиться проблема человека.

    Мы попытаемся определить с точки зрения философии истории Нового времени практическую и конкретную позицию человеческого существа перед Богом и перед собственной судьбой, характерную как для эпохи в целом, так и для того или иного отдельного момента культуры. Но эта проблема, имеющая практическое, или этическое, содержание, находится в подчинений у двойственной спекулятивной проблемы и в то же время иллюстрируется ею — антропологической, отвечающей на вопрос: «Что такое человек?», и теологической, трактующей отношение между человеком и высшим принципом его судьбы или, если пользоваться христианской терминологией и более точно ставить вопрос, — между благодатью и свободой.

    Мы рассмотрим эти три проблемы прежде всего с точки зрения средневекового христианства, а затем с точки зрения гуманизма Нового времени. Мы увидим затем, в какой степени диалектика этого гуманизма определяла современную эпоху, а потом мы проанализируем те же самые три проблемы в ракурсе «нового христианства» и нового гуманизма.

    I Средневековое христианство

    Проблема человека

    Рассмотрим с позиции средневекового христианства антропологическую проблему, проблему благодати и свободы, проблему конкретного положения существа перед Богом.

    Для средневековой мысли (и это подтверждало, что она — мысль христианская) человек, согласно знаменитому артистотелевскому определению, которое, говоря по правде, можно рассматривать как «католическое по самой своей природе», не был просто животным, наделенным разумом; этот общий подход к природе человека имеет далеко идущие выводы, поскольку, делая из человека по преимуществу духовное существо, он показывает, что он как таковой должен обладать сверхчеловеческими потребностями; но одновременно этот подход демонстрирует также, что, поскольку данный дух принадлежит животному, — эхо наинесовершеннейший из духов, и что фактически человек, как правило, живет, руководствуясь не духом, а чувствами.

    Для средневековой мысли человек был также и личностью; следует отметить, что это понятие личности есть понятие, если можно так сказать, несущее на себе печать христианства, — оно определено и сформулировано благодаря теологии. Личность — это универсум духовной природы, наделенный свободой выбора и составляющий, в силу этого обстоятельства, независимое целое по отношению к миру, так что ни природа, ни государство не могут покушаться на этот универсум без его согласия. И сам Бог, который существует и действует во внутреннем мире, здесь поступает определенным образом и с особой изысканной деликатностью, о чем свидетельствует то, что он уважает свою свободу, в сердце которой он в то же время живет, и что домогается ее, но никогда не принуждает.

    Более того, для средневековой мысли человек в своем конкретном и историческом существовании не был просто природным существом. Это было существо, раздираемое противоречиями, подверженное влиянию и дьявола с его похотливостью, и Бога, несущего любовь. С одной стороны, он сохраняет в себе наследие первородного греха, родится лишенным дара благодати, и хотя в существе своем, несомненно, он не испорчен, тем не менее природа егo подверглась искажению. С другой стороны, он создан для достижения сверхъестественной цели: увидеть Бога так, как себя сам видит; он создан, чтобы возвыситься до самой жизни Бога; он находится под воздействием актуальной благодати, в если он не противостоит Богу со всей силой своего неповиновения, он на земле несет в себе с момента своего появления собственно божественную жизнь священной благодати и ее даров.

    С точки зрения экзистенциальной можно в таком случае сказать, что это существо одновременно естественное и сверхъестественное.

    Таковы основные моменты христианской концепции человека; но, что особенно следует отмегить, — это специфический характер этой концепции, который она приобрела в средневековой мысли как таковой, если последнюю рассматривать в качестве определенного исторического момента. Отметим, что эти имеющие прежде всего теологический характер представления соответствовали эпохе средневековья. Они имели сильную психологическую окраску, правда, не в современном смысле этого слова: все вещи там рассматривались с точки зрения Бога. Естественные тайны человека ради их сохранения не подвергались анализу с помощью научного и экспериментального познания. Короче говоря, средние века были прямой противоположностью рефлексивной эпохе: что-то вроде опасения или метафизического целомудрия, а также горячее стремление видеть конкретные вещи, созерцать бытие как таковое и понять мир привлекали взгляд средневекового человека, не задумывающегося о себе самом. Такой подход мы обнаружим во всем.

    Проблема благодати и свободы

    Если теперь перейти от проблемы человека к теологической проблеме благодати и свободы, здесь нам придется различать то, что в целом относится к христианской мысли как таковой, и то, что характеризует особым образом мысль средневековья.

    В целом теологическое мышление средних веков находилось под влиянием св. Августина и в особенности руководствовалось его аргументами, направленными против Пелагия[56]. В этом отношении средние века были собственно католическими и христианскими. Когда они говорили о полной спонтанности, суверенной свободе и действенности божественной благодати и одновременно с этим о реальности свободного выбора человека; когда они утверждали, что инициатива во всяком благом деле исходит от Бога, что он порождает желание и действие, что, вознаграждая наши добродетели, он вознаграждает и себя за свои дары, что человек не может ни спастись в одиночку, ни начать один работу по своему спасению, ни подготовиться к нему, что, пребывая в одиночестве, он способен лишь ко злу и заблуждению, и одновременно — что он, несмотря на все это, свободен, когда действует под влиянием божественной благодати; что внутренне воодушевляемый ею, он свободно производит благие и добродетельные дела; что он один ответствен за зло, которое он творит; что он, благодаря своей свободе, обладает в мире столь важной инициативой и играет такую существенную роль, какие трудно вообразить; что Бог, создавший его без его помощи, не спасет его без него самого, — это означает, что средние века, исповедуя данную концепцию таинства благодати и свободы, воспроизводили доходчиво и во всей чистоте ортодоксальную христианскую и католическую концепции. Когда христианская мысль достигнет своего апогея, святой Фома Аквинский будет выдвигать такие теологические решения, которые уже имелись во внушительных созерцательных интуициях св. Августина.

    Одновременно здесь не лишне было бы подчеркнуть специфическую черту эпохи христианства, черту, о которой мы только что говорили, касаясь антропологической проблематики, — это решительный отказ от рефлексивного взгляда существа на самого себя.

    Средние века задерживали свой взгляд на ярких моментах в таинстве благодати и свободы, которые выявил Св. Августин и которые касались божественных глубин этого таинства. Все то, что оставалось в тени и касалось сотворенных глубин этой тайны, имеющих отношение к человеку, в частности, тс, что связано с божественным санкционированием дурного действия и порождения зла сотворенным существом, равно как со значением и собственной ценностью (говоря это, я остаюсь на собственно философском и теологическом уровне) временной и «светской» активности человеческого существа, то средневековье, касаясь этих вопросов, со всей определенностью разработало принципы, ведущие к их разрешению, лишь слегка коснувшись самих этих запутанных проблем и оставив после себя практически невозделанную целину, огромное поле неизученных задач.

    Отсюда следует, что в этой области место отсутствующих разработанных решений могли занять случайные представления и придать вечным христианским концепциям, о которых мы ведем речь, характер частный и сиюминутный: я думаю здесь о некоторых слишком упрощенных представлениях пессимистического и драматического свойства относительно падшей человеческой природы и о столь же упрощенном и слишком обобщенном образе божественного выбора и поведения, если можно так сказать, божественной персоны, по отношению к сотворенным судьбам; я думаю об определенной теологической обесчеловеченности, впрочем вполне укладывающейся в рамки ортодоксии и в силу собственной особенности ведущей к заблуждению, которой средневековый католицизм был естественным образом поставлен в такую ситуацию, когда он стремился отыскать оправдание в наименее обоснованных позициях августинианского синтеза. Св. Фома все тут привел в порядок, но сделал это слишком поздно для того, чтобы средневековая мысль могла сама воспользоваться его принципами к извлечь из них плоды.

    Было бы абсурдным полагать, что в средние века самосознание сотворенных существ не содержалось бы имплицитно в самом движении метафизической или теологической мысли к бытию и к Богу или в движении поэтической и художественной мысли к созидаемому произведению. Но если говорить о продуманном и недвусмысленном рефлексивном исследовании самосознания, то оно-то как раз и отсутствовало. Тому мы находим разительный пример у самих мистиков. Средние века дают нам целую галерею не сравнимых друг с другом мистиков, но если бы мы располагали одними только документальными свидетельствами, оставленными ими, если бы мы не знали деяний святой Терезы, святого Хуана де ла Круса, Марии Воплощения[57], мы были бы мало осведомлены о внутренних состояниях, испытаниях и о душевных терзаниях тех, кто пошел этим путем; мы могли бы думать, что мистики средневековья их не изведали. Они их познали, они пережили их, но не питали к ним никакого интереса и никогда, за исключением заката средневековья, времени Рюисброка[58] и Таулера[59], не считали нужным говорить об этом.

    Тем не менее средние века проникновенно и с собственно католических позиций размышляли о роли грешника и свойственных ему действиях, о его упорстве, о провидческим милосердии Бога по отношению к нему. Они обладали глубоким смыслом природы, ее достоинств и ее несовершенств; они, как никакая. — другая эпоха, познали цену человеческой жалости и человеческих слез. Но все это, не став для них объектом рефлексивное познания, было ими скорее пережито, нежели осознано. И если бы мы рассмотрели лишь свидетельства средневековой теологической традиции (я не говорю о Фоме Аквинском, который слишком велик, чтобы характеризовать какую-либо одну эпоху), мы могли бы поверить — и это было бы ошибкой, — что средневековая мысль знала человеческое существо лишь в аспекте сотериологичеких проблем и божественных требований по отношению к человеку, применительно к тем объективным законам морали, которые ему надлежало исполнять, а не в связи с субъективными возможностями его возвеличения и субъективной обусловленностью его несовершенства.

    Практическое отношение сотворенного существа к своей судьбе

    Перейдем к третьей проблеме из числа подлежащих рассмотрению — к проблеме практического отношения сотворенного существа к своей судьбе. Наши предшествующие наблюдения показывают, что средневековый человек, отвечая на божественные инициативы, ведет себя прямолинейно, заурядно, не обременяя себя думой о совершенствовании своего сознания, словом, ведет себя наивно (мы не вкладываем в это слово пренебрежительного смысла), лишь случайно задумываясь о себе самом.

    Присущий средневековому христианству стиль характеризуется, таким образом, неискушенной простотой и необдуманностью, свойственными человеку, отвечающему на проникновенные деяния Бога[60].

    В условиях ослабления страданий и отсутствия злодеяний это было простым восхождением, движением интеллекта к объекту, души — к совершенствованию, мира — к социальной и юридической структуре, объединенной в царстве Христа. Полностью подчинившись страсти, охваченное неискушенной храбростью, на какую способен только ребенок, христианство строило громадный замок-крепость, на вершине которого должен был восседать Бог; оно приготовило ему трон за земле, поскольку любило его. Все человеческое, таким образом, пребывало под знаком священного, направлялось священным и защищалось священным, по крайней мере до тех пор, пока любовь давала ему силы жить. Пусть случались потери, несчастья — божественное деяние осуществлялось через душу, принявшую крещение. Сотворенное существо постоянно испытывало терзания и в этом обретало величие, забывая себя во имя Бога.

    Разложение средневековья

    Когда героический порыв, увлекавший его, таким образом, иссяк и сотворенное существо ощутило собственную тяжесть, почувствовав себя раздавленным тяжеловесными структурами мира, который само и создало, оно испытало ужас небытия. Сотворенное существо хочет быть «презираемым» святыми, то есть быть ничем перед Богом, зная, что они воздают ему должное. Оно не страдает, если его презирают люди из плоти и крови, будь то теологи или философы, люди церкви или люди государства. Итак, оно ощутило себя презираемым таким образом в конце средних веков, на протяжении всего XV века, полного несчастий, когда танец мертвецов поразил воображение и святой Винсент Ферье[61] объявил о конце света, и когда в то же время новые и жизнеспособные структуры, отвечающие совершенно иному, подлинно человеческому типу культуры, попытались явить себя свету. Крушение средних веков открывает таким образом двери новому гуманизму. Величественное разложение средних веков и их сакральных форм есть появление «светской» цивилизации — не просто светской, но такой, которая все дальше и дальше отходит от Воплощения. Это все еще, если хотите, век Сына человеческого: но человек переходит от культа Человека-Бога, культа Слова, создавшего человека, к культу Человечества, чистого Человека.

    Характеризуя наиболее кратко дух этой эпохи, дух эпохи, направляемой гуманистическим Ренессансом и Реформацией, скажем, что она хотела приступить к антропоцентрическому оправданию сотворенного существа, осязаемым символом которого, если бы искать его в совпадении религиозной архитектуры и состояния души, могла бы стать замена стиля барокко (впрочем, прекрасного самого по себе) романским и готическим стилем.

    II КЛАССИЧЕСКИЙ ГУМАНИЗМ И ДВОЙСТВЕННАЯ ПРОБЛЕМА ЧЕЛОВЕКА И СВОБОДЫ

    Протестантское «открытие»

    Вот что мы можем констатировать прежде всего относительно двойственной спекулятивной проблемы — проблемы человека, благодати и свободы.

    Начнем с рассмотрения протестантского «открытия». Это оправдание является нам как оборотная сторона маскарада; оно предстает перед нами как выход из отчаяния.

    Здесь перед нами антиномия, обладающая редкостной динамической силой, которая заслуживает специального рассмотрения.

    Если святой Августин понимается с материальных позиций, просто в свете разума, который не является подлинно теологическим, а геометрическим, то кажется, что в его доктрине сотворенное существо уничтожено. Человек существенным образом испорчен самим первородным грехом — в этом доктрина Лютера, Кальвина, Янсения[62].

    Нет ли здесь откровенного пессимизма? Сама природа существенным образом испорчена первородным грехом. И она остается испорченной, несмотря на действие благодати, которая более не жизнь, но лишь покров.

    Да, это пессимизм чистой воды. Но посмотрите: природа сама по себе еще до греха обладала как для себя должным привилегиями Адама. И теперь этот развращенный человек, который не может обладать ценностью для неба и которого вера прикрывает именем Христа, подобно покрывалу, хочет быть ценным для земли в том самом своем виде, в каком он существует, в самой развращенности его природы. Этому очерненному существу место именно здесь, ибо необходимо, чтобы оно жило в этом аду, каким является мир.

    Таковы диалектика и трагедия протестантского сознания с его удивительно пылким, горьким, даже мрачным, но собственно человеческим ощущением обездоленности человека и его греховности. Сотворенное существо говорит о своем ничто! Но именно оно говорит это и только оно. Человек — это неустанно действующая порча; но эта непоправимо испорченная природа, однако, отчаянно взывает к Богу, и человек, таким образом, что бы там ни было, изначально обладает способностью взывать.

    Проблема благодати и вободы получает, тем не менее, слишком простое и даже упрощенное разрешение: не существует более свободной воли, она была убита первородным грехом. В этом вкратце состоит доктрина предопределения и осуждения в понимании протестантских школ — теология благодати без свободы.

    Кальвинизм дает тому наиболее известную иллюстрацию. И мы всегда находимся пред лицом той же антиномии: согласно деспотическому предначертанию человек унижен, уничтожен. Но, будучи предопределенным, он уверен в своем спасении. В таком случае он готов всему противостоять и вести себя как избранник Божий здесь, на земле; его притязания (он осознает, что человек в существе своем осквернен, но и спасен, всегда осквернен грехом Адама, но избран Богом) будут безграничны; и материальное благополучие покажется ему долгом перед собственным положением[63].

    Гуманистическое «открытие» и проблема свободы

    Проанализируем теперь две наши проблемы с точки зрения гуманистического «открытия».

    В том, что касается проблемы свободы и благодати, мы должны различать смягченную гуманистическую теологию и абсолютную гуманистическую теологию.

    Именно молинизм и есть то[64], что мы называем смягченной гуманистической теологией. Мы полагаем, что знаменитый испанский теолог, который в XVI веке создал новую теорию божественного присутствия и новое учение о связи между благодатью и сотворенной волей, обладает большой значимостью для истории культуры. Мы не имеем намерения рассматривать здесь эту проблему; входить в теологические детали споров об auxiliis[65]; но мы хотели бы сказать несколько слов по поводу этих вопросов с точки зрения культуры, с точки зрения философии истории и цивилизации.

    С этой точки зрения, отвлекаясь от теологических тонкостей, можно сказать, что молинизм появляется, без сомнения, для того, чтобы заявить об участи сотворенного существа, но, однако, о такой участи, которой изначально принадлежит инициатива там, где речь идет о добре и спасении[66].

    До сих пор христианин-католик полагал, что он обладает инициативой и инициативой свободной в своих благих действиях, в своих всецело благих действиях, но инициативой вторичной, а не первичной. Лишь один Бог обладает здесь первоинициативой; и наши добрые дела, таким образом, всецело исходят от Бога как первичной причины и всецело от нас как вторичной свободной причины. В настоящее время христианин думает, что в его благих, благотворных делах имеется две части, заслуживающих внимания.

    Они разъединены, отделены, разделены между Богом и человеком; в каждом из его актов имеется две части — одна из них касается только человека, другая — только Бога. И таким образом христианин полагает, что только в одной части он обладает первой инициативой в творимом им благе.

    Некогда идея жизненного и духовного порядка занимала его ум — мысль о таинстве отношений его свободы с божественной свободой: Бог был жизнью его жизни, он не только даровал ему жизнь, но постоянно из глубинных источников бытия питал эту жизнь и эту сотворенную деятельность.

    Сейчас же на его мысль воздействует образ механического порядка, нечто такое, что позже назовут параллелограммом сил. Бог и он, каждый тянет корабль его судьбы на свою сторону, но получается так, что тянет его человек, а не Бог.

    Вот так выглядит человек христианского гуманизма антропоцентрической эпохи, он верит в Бога и в его милость, но он спорит о границах владений, заявляя о своей доле в первоинициативе там, где речь идет о спасении и добродетельных деяниях вечной жизни, но в то же самое время пытаясь без посредничества творить свою собственную жизнь и земное благосостояние. Скажем, молинизм, взятый в его психологической обусловленности, есть теология христианского джентльмена классической эры, так же как янсенизм есть теология христианского должностного лица той же эпохи. Но если говорить о репрезентативности, он обладает совсем иной ценностью. Я не знаю, был ли Молина великим теологом, но я считаю, что с точки зрения культуры он в высшей степени репрезентативен для современной цивилизации и для современного этапа разложения христианства.

    С теоретической точки зрения эта смягченная гуманистическая теология была чем-то нестабильным. Она логически должна была уступить место собственно теологической концепции. Таким образом, мы приходим к тому, что можно назвать абсолютной гуманистической теологией. Это — рационалистическая теология.

    Формула этой теологии значительно более проста; подобно мслинизму, она принимает несовместимость, так называемую несоизмеримость между действенностью благодати и свободы, с которой столкнулся протестантизм; и подобно молинизму, она разрешает эту антиномию в противоположном протестантизму смысле: пытаясь спасти свободу человека за счет божественной каузальности. Но она идет до конца в этом направлении. Подобно тому как собственно протестантская теология благодати есть теология благодати без свободы, собственно гуманистическая теология, или метафизика, свободы есть теология, или метафизика, свободы без благодати.

    Великие классические метафизики испытывают, впрочем, множество затруднений при обосновании и отстаивании спекулятивными средствами, принципами рационализма или абсолютного интеллектуализма самой этой свободы человеческой воли. Лейбниц и Спиноза займутся поиском каких-либо заменителей. Но в этическом и практическом отношении всегда оказывается, что свобода, к какому бы суррогату ее умозрительно ни сводили, является для человека притязанием, привилегией, которую он реализует и ведет к победе сам. Ему одному отныне предстоит творить свою судьбу, одному, подобно Богу, предстоит вступить в жизнь, включиться в работу огромного механизма Вселенной, подчиненной геометрическому детерминизму, руководствуясь всевластным знанием, которое заменяет и превосходит всякую необходимость.

    В конце концов, вместе с гегелевской концепцией истории мы будем иметь уже не две противоборствующие свободы — Бога и человека, но одну человеческую свободу, благодаря которой в становлении мира и истории реализуется божественное начало.

    Гуманистическое «открытие» и проблема человека

    Перейдем ко второй умозрительной проблеме — проблеме человека. Здесь также следует различать облегченную гуманистическую теологию и абсолютную гуманистическую теологию.

    Облегченная гуманистическая теология — это такой гуманизм, или, скорее, такой христианский натурализм, который рассматривает благо в качестве простого фронтона, предназначенного венчать природу (природу, которая нуждается лишь в себе самой, чтобы быть совершенной в своем роде); благодать, согласно ему, также снисходит для того, чтобы делать достойными небесной похвалы и придавать блеск актам, которые необходимы разуму порядочного человека для обеспечения совершенной справедливости.

    Аверроизм средних веков, картезианский рационализм XVII века стремились таким образом доставить миру совершенную естественную мудрость, на которую был бы фактически способен экзистенциально понимаемый человек, пребывающий по ту сторону от явлений веры и откровения, вне сферы христианской мудрости.

    В практическом и моральном плане это ведет к концепции, которую разделяла политическая мысль Данте[67], согласно которой человек и человеческая жизнь направляются одновременно к двум абсолютно последним различным целям: последней абсолютно естественной цели, которая состоит в совершенном благополучии здесь на земле, и последней сверхъестественной, которая состоит в совершенном блаженстве на небе.

    Таким образом, благодаря прозорливому разделению труда, которое не было предусмотрено в Евангелии, христианин мог служить сразу двум господам: Богу — во имя неба и Мамоне — во имя земли, и делить свою душу между двумя послушаниями — каждым абсолютным и каждым высшим: одним — относящимся к церкви и исполняемым во имя неба, другим — относящимся к государству и исполняемым во имя земли.

    Здесь также мы сталкиваемся с механической дихотомией, заменяющей органическую субординацию. Человек, в том виде как его представляло средневековое христианство, раздваивался. С одной стороны, имелся чисто природный человек, который нуждался лишь в разуме для достижения совершенства, мудрости и блага и для завоевания земли. С другой стороны, у нас над головой простирается небо, и мы, стало быть, веруем дважды: почитаем культы и молимся христианскому Богу; небо окружает природного человека со всех сторон, погружая его в мир благодати и делая способным достичь высей небесных.

    Если удастся разрушить эту двойственность или, скорее (ведь все не так-то просто), если тому, что обступает эту двойственность, удастся ее поглотить, то мы будем иметь чисто природного человека, каким его представляет себе абсолютная гуманистическая теология.

    То, что я называю здесь абсолютной гуманистической теологией, — это прежде всего вариант Жан-Жака Руссо, т. е. теология естественной доброты.

    Известно, что человек в концепции Руссо не только не затронут первородным грехом и раны природы не имеют к нему никакого отношения, он обладает по сути чистой добротой, которая дает ему возможность соучастия в божественной жизни и проявляется в нем в своей первозданной невинности. Таким образом благодать растворяется в природе. Подлинный смысл теории Руссо состоит в том, что человек по природе свят, что он более чем добродетелен! (Жан-Жак в конце жизни не старался более быть добродетельным, но добрым, он был добр более, чем когда-либо…). Человек свят, если он созидает себя в божественном единстве с Природой, что сделает благими и верными все его первичные побуждения.

    Зло исходит из расхождений между образованием и цивилизацией, между рефлексией и искусственностью. Если мы предоставим природе возможность процветать, то обнаружится чистая благодать; это будет богоявленностью человека.

    Следовало бы привести здесь имя другого великого мыслителя, Огюста Конта. Его теория великого Бытия обладает для нас большим интересом в том смысле, что она показывает, чем оборачивается логически идея Человека, полагающего себя чисто природным существом. Очевидно, что Человечество-Божество Конта есть одновременно род человеческий в его естественной и земной реальности и Церковь — мистическое тело Христово — сам Христос и Бог.

    И Гегель, особенно тогда, когда требует от философии спасти религию и когда он с этой целью растворяет все содержание религии в высших метафизических выражениях чистого разума, на деле вводит само движение Искупления в диалектику истории и превращает Государство в мистическое тело, при помощи которого человек достигает свободы сынов Божьих.

    Обратимся ли мы к Руссо, Конту или Гегелю, мы находим, что этими великими представителями человеческого духа человек рассматривается односторонне, в его экзистенциальном измерении как существо чисто естественное, что, как представляется, лишает его всех связей со сверхъестественным порядком, предполагающим первородный грех и благодать. Между тем на деле его не следует рассматривать как чисто природное существо — настолько связи, о которых мы говорим, сильны в нем. Верят, что имеют дело с существом в ситуации или состоянии чисто естественном, и приписывают этому чисто природному человеку все побуждения и все обращения к собственно божественной жизни — ego dixi, dii estis[68],- которая для христианина исходит из благодати Божией.

    Так что человек, отделенный от Бога, требует для себя всего и притязает на все, как будто все это он заслужил, как будто он (а он таков, если не будет считать себя центром всего) наследник Бога.

    III КЛАССИЧЕСКИЙ ГУМАНИЗМ И ПРАКТИЧЕСКОЕ ПОЛОЖЕНИЕ СОТВОРЕННОГО СУЩЕСТВА ПЕРЕД ЛИЦОМ СВОЕЙ СУДЬБЫ

    Беда классического гуманизма в том, что он был антропоцентричен, а не в том, что он был гуманизмом.

    Обратимся теперь к третьей проблеме — к проблеме практического положения сотворенного существа перед лицом своей судьбы.

    Каково это положение в эпоху, которая следует за Ренессансом и Реформацией? Мы отмечаем здесь знаменательное слияние двух отношений — пессимистического и оптимистического и логическое преобладание второго.

    Путем неожиданного диалектического поворота ультрапессимистическая концепция Кальвина и Янсения относительно человеческой природы должна была также привести к антропоцентрическим выводам.

    Действительно, пессимизм разрывает все связи между сотворенным существом и сверхъестественным порядком. Тогда, поскольку надо жить во благе, сотворенное существо получает удовольствие, если находится в низшем по отношению к себе порядке и становится его центром.

    Этот феномен ощущался в религиозной сфере — в либеральном протестантизме XIX столетия.

    Что же касается практической позиции людей Ренессанса, то не разрыв (отнюдь нет) с христианством положил ей начало. Подобно тому как пессимизм реформаторов гипертрофировал положение христианства о первородном грехе, оптимизм Ренессанса также гипертрофировал одно из положений христианства, но иного содержания, а именно убеждение в ценности человеческого бытия, которое есть живой образ Бога. Чувство избыточности бытия, радость познания мира и свободы, жажда научных открытий, творческий энтузиазм и наслаждение красотой чувственных форм раскрывают эпоху Ренессанса, единство и взаимопроникновение естественного и христианского порядков. Какая-то эйфория охватывает тогда человека; он обращается к свидетельствам языческой античности с рвением, которое не было ведомо язычникам; он верит в возможность постичь себя в единстве с жизнью, не видя необходимости идти по дороге самоанализа; он хочет радости без аскезы; это означает желание приносить плоды, не получая поддержки извне, не подкрепляя собственную силу при помощи того, чья благодать и дары лишь одни могут привести к обожествлению человека. Здесь также все должно было закончиться антропоцентрическим расколом.

    Таким образом, в общем виде усилие той культуры, о которой мы говорили, было направлено на реабилитацию сотворенного существа, о ком мы вели речь, на его оправдание как существа самодостаточного вне связи с оживляющим его трансцендентным принципом.

    «В эпоху Ренессанса сотворенное существо вопиет небу о своем величии и красоте; в эпоху Реформации — об отчаянии и нищете. Так или иначе, либо стеная, либо восставая, сотворенное существо требует своей реабилитации».

    «Итак, что означает это требование, если рассматривать его само по себе, абстрагируясь от той ложной формы, которую оно приняло? Сотворенное существо требует права быть любимым».

    «Мог ли Бог, любовь которого, согласно Фоме Аквинскому, вливается в вещи и творит в них благо, создать существо, не удостоив его права быть любимым? Я не говорю избранным…

    Подобное требование, если его рассматривать сугубо формально, согласовывалось с законами исторического развития».

    «Определенное божественное требование будоражит, таким образом, современную эпоху. Скажем, что речь идет о самосознании и практическом открытии достоинства, принадлежащего тому, что сокрыто в таинстве человеческого существа»[69].

    Таким образом был реализован прогресс, затрагивающий прежде всего область рефлексии и деятельность самосознания, раскрывая (иногда побочным путем) науке, искусству, поэзии, страстям человека и его порокам их собственную духовность. Наука устремлена к тому, чтобы покорить сотворенную природу; человеческая душа делает себя универсумом собственной субъективности; светский мир дифференцируется согласно своим закономерностям; сотворенное существо познает себя. И этот процесс, взятый сам по себе, был вполне нормален.

    Бедой истории нового времени было то, что весь этот процесс был пронизан антропоцентрическим духом, руководствовался натуралистической концепцией человека и концепцией благодати и свободы в ее либо кальвинистском, либо молинистском истолковании: В конечном итоге он завершился не под знаком единства, а под знаком разделения. И, таким образом, именно опыт горя и крушения научил нас; цивилизация обогатилась тем, что перед ней распахнулись двери ада, каким предстал внутренний мир человека, ставшего жертвой самого себя.

    Человек, забывая, что там, где речь идет о бытии и благе, именно Бог обладает первоинициативой и оживляет нашу свободу, возжелал сделать из своего собственного движения сотворенного существа абсолютно первое движение, дать своей свободе сотворенного существа первоинициативу в достижении своего блага. В таком случае должно было случиться, что его движение по восхождению было с тех пор отделено от движения благодати; вот почему рассматриваемый период был эпохой дуализма, разделения, удвоения, эпохой гуманизма, отделенного от воплощения, где шествие прогресса должно было принять фатальный характер и само способствовать уничтожению человеческого.

    Короче говоря, сделаем вывод, что радикальный недостаток антропоцентрического гуманизма состоял в его антропоцентризме, а не в гуманизме.

    Гуманизм теоцентрический и гуманизм антропоцентрический

    Мы пришли, таким образом, к различению двух типов гуманизма: гуманизма теоцентрического, или подлинно христианского, и гуманизма антропоцентрического, за который в первую очередь ответственны дух Ренессанса и Реформации, о чем мы уже говорили.

    Первый тип гуманизма признает, что Бог есть центр человека, он предполагает христианскую концепцию грешного и искупленного человека и христианскую концепцию благодати и свободы, о принципах которой мы только что говорили.

    Второй тип гуманизма исходит из веры, что сам человек есть центр человека и, следовательно, всех вещей. Он предполагает натуралистическую концепцию человека и свободы.

    Если эта концепция ложна, то понятно, что антропоцентрический гуманизм заслуживает названия негуманного гуманизма и что его диалектика должна рассматриваться как трагедия гуманизма. Именно об этой диалектике мы бы хотели сказать несколько слов в последней части этой главы. Мы рассмотрим ее с трех различных точек зрения: в ее отношении к самому человеку, к культуре и, наконец, к идее Бога, какую создает человек.

    IV ДИАЛЕКТИКА АНТРОПОЦЕНТРИЧЕСКОГО ГУМАНИЗМА

    Трагедия человека

    Если говорить о человеке, то можно отметить, что с первых моментов нового времени, т. е. начиная с Декарта, Руссо и Канта, рационализм создал высокий и прекрасный образ личности человека, целостной, ревностно отстаивающей свою имманентность и свою автономию, и в конечном итоге благой по своей сути. Как раз во имя прав и автономии этой личности рационалистическая критика заклеймила всякое внешнее вторжение в этот совершенный и священный универсум — идет ли речь об откровении и благодати, о традиции человеческой мудрости, об авторитете закона, автором которого не будет человек, о суверенном Благе, которое задает свою волю, или, наконец, об объективной реальности, которая бы измеряла и регламентировала интеллект человека. Однако чуть более чем за столетие эта гордая антропоцентрическая личность деградировала, она быстро превратилась в пыль, уготовив такую же судьбу собственным материальным элементам.

    Первая значительная веха обозначена здесь в сфере биологии ' триумфом дарвиновских идей относительно происхождения человека от обезьяны. Человек под этим углом рассмотрения предстает не просто продуктом длительной эволюции животного мира (это в конечном итоге вторичный, чисто исторический вопрос); являясь результатом этой биологической эволюции, он не знаменует собой ее метафизическую прерывность, не свидетельствует о том, что с приходом человеческого существа начинается нечто абсолютно новое — духовное бытийствование, означающее для каждого поколения человеческого существования, что индивидуальная душа создана тем, кто создал все вещи, и определена к существованию для вечной судьбы.

    Опирающаяся на догму откровения, христианская идея человека и человеческой личности не была поколеблена дарвинизмом. Но рационалистическая идея человеческой личности получила смертельный удар.

    Следующий удар, если я могу так сказать, удар милосердия, был нанесен в сфере психологии Фрейдом (речь не идет о психологических методах исследования Фрейда, где имеются гениальные открытия, я говорю о его метафизике). Христианин знает, что сердце человека, как говорит Паскаль, пусто и полно грязи, но это не мешает признанию за ним величия и духовного достоинства. Но чем стал человек наших дней для рационалистической и натуралистической мысли? Центр притяжения человеческого существа опустился настолько низко, что для нас нет более, собственно говоря, личности, а есть лишь фатальное движение полиморфных подземных личинок инстинкта и желания, Acheronta movebo[70],- говорил сам Фрейд, — и все упорядоченное достоинство нашего личного сознания оказывается ложной маской. По определению, человек есть лишь место пересечения и конфликта прежде всего сексуального либидо и инстинкта смерти. Таинство страдающей жизни и жизни божественной, несущее на себе отпечаток лика Творца, становится приводящим в отчаяние таинством обостренного чувства смерти. Человек, из которого сразу, одним махом сделали героическую и квазибожественную фигуру и существо чисто природное, превращается таким образом, согласно закону всякого язычества, в насмешку над своей собственной природой, которую он бичует тем более сурово, чем более он питает по отношению к ней снисходительности и сентиментального сострадания. Он ограблен, он становится монстром, дорогим себе самому монстром.

    После всех разъединений и дуализмов, свойственных веку гуманистического антропоцентризма — разделения и противостояния природы и благодати, веры и разума, любви и познания, любви и смысла (если говорить об эмоциональной жизни), — мы являемся свидетелями дисперсии и окончательного распада. Это не мешает человеческому существу более чем когда-либо отстаивать право на суверенность. Аналогичным образом для индивидуальной личности дело обстоит так, что она более не знает, где найти себя, она ощущает себя раздробленной, распавшейся. Она готова к отречению (что за новаторство, однако, если она откажется и там, где она откажется отречься), она созрела для отречения в пользу коллективного человека, этой великой исторической фигуры человечества, из которой Гегель создал божество и которая для него состояла в государстве с его совершенной юридической структурой, а для Маркса будет состоять в коммунистическом обществе с его имманентным динамизмом.

    Трагедия культуры

    Посмотрим теперь на вещи с точки зрения культуры. Какой была с этой точки зрения диалектика антропоцентрического гуманизма? Отмеченные три аспекта, или момента, связанные воедино, могут различаться в том, что можно назвать диалектикой культуры Нового времени.

    Эти три момента находятся во взаимосвязи, несмотря на существующие между ними значительные, но второстепенные противоречия; они следуют друг за другом хронологически, но они также сосуществуют, будучи в той или иной степени переплетены между собой. Мы уже попытались, впрочем, их охарактеризовать[71]

    В первый период (XVI–XVII века), когда цивилизация расточает наиболее значительные результаты, забывая о корнях, откуда поднимаются соки, полагают, что она должна установить единственно с помощью добродетели разума определенный человеческий порядок, который представляют еще согласно христианскому стилю, унаследованному от предшествующего периода; стилю, который становится принудительным и начинает подвергаться порче. Мы можем назвать этот период классическим периодом нашей культуры, периодом христианского натурализма.

    Во второй период (XVIII–XIX века) приходит понимание, что культура, которая отделена от высшей сверхъестественной меры, должна с необходимостью выступить против нее; от нее требуют освободить человека от предрассудков религий откровения и открыть перед его естественной добротой перспективы совершенной безопасности, исходящей из духа богатства, аккумулирующего блага земные: это — период рационалистического оптимизма — буржуазный период нашей культуры. Мы начинаем выходить из него.

    Третий период (XX век) — период материалистического низвержения ценностей, революционный подход, когда человек безоговорочно видит собственную конечную цель в себе самом и, будучи не в состоянии переносить более давление этого мира, начинает отчаянную войну, с тем чтобы из радикального атеизма родилось совершенно новое человечество.

    Рассмотрим более внимательно черты этих трех периодов.

    Первый период выглядит как низвержение порядка целей. Вместо того чтобы культура ориентировалась в своем благе, которое есть благо земное, по направлению к вечной жизни, она ищет высшую цель в себе самой, и эта цель — власть человека над материей. Бог становится гарантом этого владения.

    Второй период подобен демиургическому империализму в его отношении к материальным силам. Не понимая того, что усилие по совершенствованию природы человека через процесс, сам по себе соответствующий глубинным требованиям таковой, я хочу сказать, путем внутреннего совершенствования определенной мудрости познания и жизни, должно всегда быть ее главным усилием, культура обращается прежде всего к подавлению внешней природы и управлению ею при помощи технического прогресса, — благого самого по себе, но переведенного в ряд первозадач, и от него с помощью физико-математической науки ожидают создания материального мира, где человек обретет, согласно обещанию Декарта, совершенное счастье. Бог становится идеей.

    Третий период состоит в прогрессивном вытеснении человеческого начала материей. Для того чтобы управлять природой, отвлекаясь от ее основных существенных законов, человек вынужден в реальности все более и более подчинять свой интеллект и свою жизнь не человеческой, а технической необходимости и материальной энергии, которую он приводит в действие, так что она заполняет сам человеческий мир. Бог умирает, материализированный человек думает, что он не может быть человеком или сверхчеловеком, если Бог не перестанет быть Богом.

    Какими бы ни были достигнутые завоевания, если подходить к делу с другой точки зрения, условия жизни человеческого существа становятся все более нечеловеческими. Кажется, что Земля, если все будет идти в том же направлении, станет населена, говоря словами старика Аристотеля, лишь животными и богами.

    Трагедия Бога

    Рассмотрим, наконец, диалектику антропоцентрического гуманизма с точки зрения Бога, или идеи Бога, которую создает человек. Можно подметить, что эта идея, в той мере, в какой она перестает поддерживаться и очищаться откровением, следует сама по себе за судьбой культуры. Мы сказали, что в первый период гуманистической диалектики Бог становится гарантом власти человека над материей. Это — картезианский Бог. Божественная трансценденция, таким образом, поддерживается, но она понимается по-человечески, т. е. одномерно, при помощи геометрического разума, неспособного подняться до аналогической интеллекции: вот почему эта трансценденция приходит в упадок.

    Если Янсений, находясь в резкой оппозиции к рационализму, говорил о непроницаемой трансценденции божественного величия, то только при том условии, что она подавляет и сокрушает разум: разум же признает ее, лишь принося себя в жертву. Почему же так? Потому что разум теолога классической эпохи утратил чувство аналогии, стал геометрическим разумом, врагом таинства, подобно разуму философа той же поры. Разум признает таинство и сам себя уничтожает; если же он откажется от самоуничтожения, то будет отрицать таинство.

    Для Декарта Бог — гарант науки и геометрического разума, и его идея самая ясная из всех идей. И в то же время божественная бесконечность объявляется абсолютно непроницаемой, мы слепы по отношению к ней, а это значит, что зародыш агностицизма уже присутствует в картезианском рационализме. Бог действует совершенно, со стопроцентной эффективностью, не назначая всем вещам одну и ту же цель, и его деспотическая свобода, как если бы она могла создавать квадратные круги и горы без долин, направляет добро и зло актом благого умиротворения.

    Несмотря на свою полемику против антропоморфизма, Мальбранш представит себе славу Бога (наиболее тайного из всех понятий, которое связывается с глубинами несотворенной любви) наподобие той, что присуща монарху или известному своими творениями художнику, заставляющими восхищаться его совершенством. Лейбниц также хотел, чтобы совершенство божественного творца было бы оценено сообразно с совершенством произведения (которое, в таком случае, должно быть само божественным), и он пытается оправдать Бога, показывая, что пути провидения согласуются с аргументами философов.

    Во второй период гуманистической диалектики, как мы уже отмечали, Бог становится идеей. Это — Бог великих метафизиков-идеалистов. Божественная трансценденция теперь отброшена, и ее место занимает философия имманентности. У Гегеля Бог предстает в качестве идеального предела развития мира и человечества.

    Наконец, третий период гуманистической диалектики — это смерть Бога, объявляя о которой, Ницше чувствует весь ужас взятой им на себя миссии. И как мог бы жить Бог в мире, из которого исчезает его образ, то есть свободная и духовная личность человека? Наиболее характерной формой этого периода антропоцентрического гуманизма является современный атеизм.

    Дойдя до этой точки в исторической эволюции града земного, мы оказываемся перед лицом чистых позиций: чистой атеистической позиции и чистой христианской позиции.

    Г л а в а II НОВЫЙ ГУМАНИЗМ

    О разделах данной главы


    Заключая рассмотрение антропоцентрического гуманизма, мы отметили существование двух чистых позиций: атеистической и христианской.

    В первой части этой главы мы хотели бы порассуждать об этих двух позициях и, в частности, исследовать важные проблемы, связанные с первой позицией.

    Во второй части мы дойдем наконец до вопросов, которые затрагивают уже не средневековье и эпоху Нового времени, а новый период в истории христианства, типичные изменения которого, возникшие в XX столетии, располагают нас к определенным ожиданиям относительно его характера и общего облика.

    I КОРНИ СОВЕТСКОГО АТЕИЗМА

    «Религиозное» значение коммунизма

    Я остановлюсь достаточно подробно на проблемах, касающихся атеизма как исторической силы, и рассмотрю ее в откровенно атеистической форме, как она дана нам историей последних лет на типичном примере русского коммунизма. (Дело не в том, что псевдорелигиозные формы, т. е. псевдохристианские проявления атеизма, окажутся наименее коварными; изучение расистских доктрин это легко покажет.) Прежде всего мы исследуем вопрос о том, каковы глубинные причины современного русского атеизма; затем мы изучим философские проблемы, поставленные этим атеизмом; наконец, мы попытаемся определить, какова его культурная значимость.

    Иногда спрашивают, почему коммунистические социальные решения, относящиеся к организации труда здесь, на земле, и к сообществу, существующему во времени, не могут быть отделены от атеизма, который является религиозной и метафизической позицией?

    Ответ, как мы полагаем, состоит в том, что коммунизм, как он существует, его дух и его принципы — и прежде всего коммунизм советских республик — является целостным и систематическим учением и образом жизни, которые претендуют на то, что раскрывают человеку смысл его существования, отвечают на все существеннейшие вопросы, какие ставит жизнь, и демонстрирует несравненную силу тоталитарного духа. Это — религия, относящаяся к числу наиболее властных, уверенная в том, что она призвана заменить собой все иные религии; это — атеистическая религия, в которой диалектический материализм представляет собой догматику и в которой коммунизм как режим жизни имеет этическое и социальное содержание. Итак, атеизм не является (что было бы непонятно) необходимым следствием социальной системы; напротив, он подразумевается как ее принцип. Он — исходная точка[72]. И поэтому коммунистическая мысль так страстно придерживается его — он принцип, который придает прочность ее практическим рекомендациям, без которого они потеряли бы свою необходимость и свое значение[73].

    Каким образом конструировался этот принципиальный атеизм, обретя логическую связь с определенной социальной концепцией? Вот что мы бы хотели исследовать. Здесь возникает трудность, которая, казалось бы, по сути, должна сразу приостановить наше исследование: если встать на чисто психологическую точку зрения и рассмотреть современное (1935–1936) состояние умов у коммунистов, в особенности во Франции, то впечатление будет такое, что если многие среди них встретили с удовлетворением новые направления деятельности Партии по вопросу о сотрудничестве с верующими, то это как раз противоречит тому, к чему мы только что пришли: коммунизм для них ни в коей мере не имеет метафизического и религиозного значения, он — всего-навсего этика социально-экономического режима, т. е. простая техника, призванная изменить экономический строй, которая им представляется единственной живущей в них верой. Если же им удается привлечь к этой вере «отдельных братьев», которых дисциплина их партии обязывала прежде заранее отталкивать от себя, поскольку они — христиане, то естественно, что они испытывают нечто вроде радостного возбуждения, поскольку в этом они видят возможность для распространения своей веры и осуществления естественного стремления к человеческому общению и братству. Таковы, как нам кажется, в действительности чувства, испытываемые сегодня определенной группой молодых коммунистов, — они искренни, хотя и следуют определенным предписаниям. Но когда же коммунисты задаются вопросом о том, что некоторые глубинные вещи остаются в тени, как если бы здесь бесконтрольно действовала цензура, которая препятствует или тормозит их сознание? Может быть, они не хотят чинить препятствия их энтузиазму? Представляется, в частности, что они не выделяют для полного освещения проблематику философского свойства, скрываемую за их революционной верой, считая ее разрешенной: дело в том, что их атеистическая позиция стала настолько тотальной и безусловной, настолько отделенной от ее собственных истоков, что отныне в их глазах она сама собой разумеется, как истина per se nota[74], как доказанное опытным путем. Они так обосновались на почве атеизма, как если бы она была единственной, где возможно что-либо строить, как если бы для ее достижения не было бы никакой необходимости предпринимать усилия философского характера. Короче говоря, ни в атеизме, ни в материалистической концепции мира для них нет ничего проблематичного; вот почему они не обладают сознанием метафизического процесса, логически предлагаемого этими позициями.

    Однако это подтверждает то, что вера в коммунистическую революцию предполагает на деле целостный универсум веры и религии, в лоне которой она созидается. Но этот универсум столь естествен для них, что они не заботятся о том, чтобы определить его для себя самих. Более того, эта религия и эта вера не выглядят для них ни как религия, поскольку они — атеисты, ни как вера, поскольку они отождествляют себя с наукой. Таким образом, они не чувствуют, что коммунизм для них есть религия, а между тем он в реальности таковой является. Искренний верующий молится столь естественно, что не отдает себе отчета в том, что молится. Коммунизм есть настолько глубокая, настолько сущностно земная религия, что он не отдает себе отчета в том, что он религия.

    То, что эта религия, хотя и по природе своей нетерпимая, подобно всякой сугубо догматической религии (чтобы сделать терпимой несгибаемую догматическую религию, необходимо сверхъестественное вмешательство), призывает к общему действию совместно с верующими других религий, видящих высшую цель на небесах, и выдвигает гипотезу, где действительно признает свободу в земном граде, есть психологически парадоксальный факт, который нужно принять во внимание и который, взятый сам по себе, какими бы ни были вызвавшие его причины тактического и политического порядка, обладает неоспоримым гуманистическим значением; однако можно опасаться того, что факт этот ненадежен, ненадежность этих благих намерений в действительности тем более велика, что речь идет о религии, всецело и исключительно ориентированной на земные цели, и — что малейшее отклонение или сопротивление «генеральной линии», определенной по отношению к этим целям, тем самым искажает ее и возбуждает в ее приверженцах чувство священного; по логике вещей может случиться так, что в один прекрасный день проснутся ненависть и религиозная нетерпимость по отношению к приверженцам иных религий, как это вообще бывает с нонконформистской политикой, стоит только им отказаться следовать генеральной линии.

    Однако не эти вопросы, касающиеся конкретной психологии, мы должны рассмотреть здесь. Именно содержание и текстура доктрин составляют объект наших размышлений. Как раз исходя из содержания самих учений и свойственной им структуры, мы говорим, что коммунизм возводит в первопринцип атеистическую и антирелигиозную мысль; именно исходя из самого атеизма, из этого противостояния религии, мы должны понять корни и развитие коммунизма.

    Важно, однако, сделать дальнейшие уточнения. Среди первоначальных элементов коммунизма присутствуют также христианские элементы. У св. Томаса Мора были коммунистические идеи; сам же коммунизм на его подготовительных фазах не всегда был атеистическим. Идея общности, которая составляет его душу и которую он хочет реализовать в земной жизни, в ее социальных структурах (а она действительно должна реализоваться здесь, но не только здесь и таким образом, чтобы не разрушить жизнь там, где она реализуется совершеннейшим образом, согласно наивысшим побуждениям человеческой личности), — по своим истокам идея христианская. И именно приспособленные к собственным целям христианские добродетели, «сведенные с ума добродетели», как в таком случае говорил Честертон[75], именно дух веры и самопожертвования, религиозные порывы души коммунизм старается вобрать в себя во имя своего дела, которые необходимы ему, чтобы он мог существовать.

    Злопамятство против христианского мира

    Очевидно, что коммунистическая мысль, в том виде как она конституировалась во второй половине XIX века и существует сегодня, вовлекла христианские по своим истокам элементы в атеистическую идеологию, интеллигибельная структура которой обращена против христианских верований. Почему это происходит? Потому что, как нам кажется, в истоках христианского, мира, и прежде всего в его отклонении от собственных принципов, лежит причина глубокого злопамятства, существующего по отношению к нему, — не только по отношению к христианскому миру, но (и в этом заключена трагедия) по отношению к самому христианству, которое стоит выше христианского мира и не должно отождествляться с ним, но и по отношению ко всякой концепции, хотя бы в какой-то степени близкой тому, что можно было бы назвать естественным платонизмом нашего интеллекта; я тут же оговорюсь (поскольку в остальном я нисколько не платоник), что этот платонизм сводится к тому; что Платон смог вывести из универсально человеческого основания: если я говорю тут об естественном платонизме нашего интеллекта, то только в той мере, в какой он естественным образом ведет к признанию вечных истин и трансцендентных ценностей.

    Я только что сказал, что христианский мир отличается от христианства. Важно четко осознавать это различие. Слово «христианство», подобно слову «Церковь», обладает религиозным и духовным значением, оно обозначает веру в сверхъестественную жизнь[76]. Под словами «христианский мир», напротив, мы понимаем нечто временное и земное, связанное не с религией как таковой, нас цивилизацией и культурой. Это — определенная совокупность культурных, политических и экономических образований, характерных для данного исторического периода, особый дух которых существенным образом определяется социальными элементами, играющими в этой совокупности ведущую и направляющую роль: духовенство и дворянство в средние века, аристократия и королевская власть при старом режиме, буржуазия в новое время. Когда философ культуры затрагивает вопрос о христианском мире, речь идет не об истинности христианства, а об исторической ответственности христиан. Для христианского мира существовала временная, земная задача, которую надо было реализовать; задача земная, поскольку цивилизация как цивилизация непосредственно направлена к определенной временной цели, но она же является и задачей христианской, поскольку эта цивилизация есть, согласно гипотезе, христианская цивилизация, и мир, о котором идет речь, получил свет от Евангелия. Временная задача христианского мира состоит в том, чтобы здесь, на земле трудиться над социально-исторической реализацией евангельских истин, ведь если Евангелие прежде всего имеет отношение к тому, что связано с вечной жизнью и бесконечно превосходит всякую социологию, как и всякую философию, оно вместе с тем дает нам абсолютные по своему содержанию правила жизненного поведения и строгие моральные предписания для нашей жизни здесь, на земле, которым всякая христианская цивилизация, насколько она достойна этого названия, должна стремиться соответствовать сообразно с различными историческими условиями, с социально-исторической реальностью. Социально-историческая реализация евангельских истин-да разве это выражение не кажется смехотворным, когда его прилагают к рассмотрению временных структур нового времени, и в особенности XIX столетия?

    Когда размышляешь об этих вещах, кажется обоснованным, что христианский мир нового времени не выполнил долг, о котором мы только что говорили. Вообще говоря, он отвел истине и божественной жизни ограниченную часть своего существования — сферу культа и религии, и только у лучших представителей они стали достоянием внутренней жизни. Сферу социальной жизни, жизни экономической и политической он отдал на откуп их собственному плотскому закону, лишив их света Христова; Маркс, например, «прав, когда он говорит, что капиталистическое общество есть анархическое общество, где жизнь определяется исключительно как игра частных интересов. Ничто столь не противоположно христианскому духу…»[77].

    Что касается злопамятства, о котором мы говорили, то оно относится к тем, кто не сумел реализовать истину, носителями которой они были, — оно нападает на саму эту истину.

    Первые шаги процесса замещения.

    Оправдание материальной причинности

    То, что произошло вследствие всего этого, — это процесс замещения. Прежде всего собственной задачей марксизма как доктрины злопамятства было, и мы уже говорили об этом, опровержение «лжи возвышенных идей»; марксизм претендует на бесповоротное уничтожение идеализма — и как метафизической доктрины (и мы мало сожалеем об этом), и как простого утверждения (а это совсем другое дело) ценности нематериального как такового. Короче говоря, марксизм, это — абсолютный реалистический имманентизм; такое широкое распространение злопамятства и негодования не было бы возможно без Гегеля.

    В некотором смысле Маркс оказывается наиболее последовательным среди гегельянцев, поскольку если «все разумное действительно» и если историческая реальность, иными словами временное существование, всецело и абсолютно поглощает, поскольку оно идентично ему, всякий «идеальный» порядок, некогда считавшийся невременным и отождествлявшийся с бытием логического разума и его собственного движения, то тогда оправдано переворачивание, которому Маркс, вслед за Фейербахом, подверг гегелевскую диалектику. Так же, как философия должна стать практикой не в аристотелевском смысле, но в том смысле, что спекулятивная философия должна уступить место мысли, всецело вовлеченной в практику, мысли, которая была бы по своей собственной сути деятельностью, направленной на преобразование мира[78], так же диалектическое движение должно отные раствориться всецело в «материи», т. е. в исторической реальности, лишенной всякого трансцендентного элемента и рассматриваемой прежде всего в ее первоначальных конкретных инфраструктурах.

    Очевидно, что материализм Маркса не есть ни вульгарный материализм, ни материализм французских мыслителей XVIII века, ни механический материализм, но обладая всецело теми качествами, о каких говорил Гегель, и сливаясь с совершенным имманентизмом, он, на взгляд метафизика, лишь более реален и более глубок. Чтобы попытаться понять его значение, можно, как мы ранее отмечали относительно Жоржа Сореля[79], прибегнуть к аристотелевскому разграничению формальной и материальной каузальности. Абсурдное идеалистическое (или ангельское) непонимание материальной каузальности должно было привести последнюю к ответной атаке, оправданной по своему происхождению и также недоказуемой по своему результату, поскольку эти две причинности вместе предполагаются как принцип объяснения. Выражаясь, таким образом, аристотелевским языком, мы скажем, что марксизм в некоторым смысле исходит из мстительного представления о значимости материальной причинности, то есть, в очень общем смысле, о роли материальных факторов в развитии природы и истории. Эта материальная причинность приобретает первенствующее значение и, интегрируясь с диалектикой, становится деятельностью-матерью., Что же представляет собой материальная причинность в историческом и социальном аспектах? Это — процесс человеческой деятельности экономического содержания. Последнее играет важную роль, чего не будет оспаривать последователь Аристотеля. Но Маркс заставил этот процесс играть главную и первостатейно детерминирующую роль. Маркс понял существенную значимость материальной причинности, но сделал из нее чистую и простую первопричинность.

    Я хорошо понимаю, что уместно пересмотреть современную интерпретацию исторического материализма, согласно которой все — любая «идеология», духовная жизнь, религиозные верования, философия, искусство и т. д. есть лишь эпифеномен экономики. Эта интерпретация принадлежит вульгарному марксизму, и она не осталась без внимания, поскольку, превращаясь во мнение большого количества людей, она становится исторической силой. Но сам Маркс видел вещи более глубоко; и так же, как можно говорить о начальном «спиритуалистическом» импульсе у него (возмущение против удела человеческого — против того, что он находится в зависимости у вещей, созданных им и его трудом, и сам становится вещью), так же нужно сказать, что несмотря на некоторые формулировки, он всегда верил во взаимодействие между экономикой и другими факторами[80]; экономика, взятая сама по себе, таким образом, не была для него единственной пружиной истории.

    Во-вторых, перейдя от критической рефлексии к более внимательному рассмотрению, мы увидим, что отрицание примата метафизики по отношению к собственной логике деятельности, примата формы над материей и, следовательно, отрицание автономии за духовными энергиями — это двойное отрицание, которое, если говорить о метафизике, характеризует материализм, и оно неизбежно связано, как мы сказали выше, с радикальным реалистическим имманентизмом [81] Маркса.

    С одной стороны, действительно глубокая интуиция, которой обладал Маркс относительно условий гетерономии или отчуждения, испытываемыми в капиталистическом мире рабочей силой, и дегуманизации, которой подвержены одновременно собственник и пролетарий, — эта интуиция, что является, как нам кажется, высочайшим прозрением, пронизывающим все его труды[82], была им непосредственно концептуализирована в монистическую антропоцентрическую метафизику, где гипостазированный труд становится самой сущностью человека и где, возмещая понесенный своей сущностью ущерб путем преобразования общества, человек призван принять атрибуты, какими религиозная «иллюзия» наделяет Бога[83]. Если, однако, экономическое рабство и нечеловеческое состояние, определяющие положение пролетариата, должны исчезнуть, то это произойдет не во имя человеческой личности, достоинство которой лежит в основе духовной реальности и обладает по отношению к экономическим условиям властными требованиями только потому, что оно неразрывно связано с трансцендентными добродетелями и правами, а во имя коллективного человека и для того, чтобы он. обрел в своей собственной коллективной жизни и в свободном распоряжении своей коллективной деятельностью абсолютное освобождение (по правде говоря, aceitas[84]) и окончательно обожествил в себе титанические силы, свойственные человеческой природе.

    С другой стороны, если экономический фактор сам по себе не является для Маркса единственной пружиной истории, остается думать, что существенный динамизм, из которого исходит эволюция, состоя из экономических противоречий и социальных антагонизмов, порожденных способом производства, есть экономический фактор, который играет значительную роль, первостепенно детерминирующую[85] роль по отношению к различным суперструктурам, взаимодействующим с ним[86]. И как могло быть иначе, если вместе с трансценденцией как таковой была устранена трансценденция собственно объекта, задающая его устойчивость?[87] Эти суперструктуры теряют с тех пор свою собственную автономию; дабы существовать и действовать в истории, они не только обусловлены экономическими и социальными факторами, но и получают от них свою первичную обусловленность, свой смысл, свою реальную значимость для человеческой жизни.

    И, конечно, верно, что экономические условия-как все условия материального плана вообще — основательно влияют на судьбу духовной деятельности людей, что они постоянно имеют тенденцию закрепощать ее и что в истории культуры они едины с ней; цинизм Маркса, равно как и цинизм Фрейда, позволил раскрыть с этой точки зрения много истин[88]. Однако бессмысленно принимать материальную обусловленность, какой бы реальной она ни была, за первостепенную причину — пусть это относится только к существованию в истории — духовной деятельности, и видеть в ней то, что имеет первостепенное значение для человеческой жизни[89].

    Без сомнения, нужно принимать во внимание полемическую позицию Маркса, пусть даже она влечет за собой провоцирующее преувеличение; нужно признать также, что Маркс в своей ожесточенной полемике против идеализма назвал материализмом то, чему скорее подобало бы имя реализма; это, однако, мало что значит относительно доктринальных черт, о которых мы только что говорили; и более того, гораздо значительнее то, что проблема возможного различения реализма и материализма не могла бы появиться сама собой перед умом Маркса; вся его философия насквозь полемична, так что полемическое преувеличение в ней не случайно.

    В действительности тем не менее, взятая не в отдельности, а, напротив, со всеми своими надстройками, которые, всецело воздействуя на нее, в то же время сами примитивно детерминированы ею, экономика — я хочу сказать, это сплетение человеческих отношений и энергий, эта реальность экономического процесса, не получившая, по Марксу, что вполне справедливо, должной оценки, — возведена им в первопричину истории. «Материалистическая концепция истории, согласно которой условия и формы производства детерминируют образование и эволюцию человеческих обществ, составляют важный элемент доктрины К. Маркса»[90]. Марксизм отличает не просто учение о первенстве экономики, — другие" школы совершали и совершают ту же ошибку, — а то, что он признал зависимость (не в смысле отрицания, а в смысле закабаления) всех форм жизни, со всеми их ценностями и всей их эффективностью, от этого материального абсолюта (человечески материального) в диалектическом движении. Чтобы вернуться к понятийной лексике Аристотеля, скажем, что материальная причинность стала, таким образом, в чистом и простом виде первопричинностью.

    Второй и третий моменты процесса замещения.

    Динамизм материи и искупительная миссия пролетариата

    Во-вторых, от нее, именно от этой материальной причинности будут ожидать спасения и своего рода реализации царства Божия. Вводя в материю динамизм гегелевской диалектики, будут думать, что экономический процесс — не автоматически, а через действие всех энергий, которые он порождает и которые влияют на него, и прежде всего энергий революционного сознания — должен вести к господству разума, к устранению порабощения человека иррациональными силами, к победе человека над необходимостью, к овладению им собственной историей. В конце этого процесса социальный человек станет абсолютным хозяином истории и Вселенной. Встрече еврейско-гегелевского мессианизма Маркса с русским мессианизмом суждено было обрести уникальную значимость.

    Наконец, и это третий момент, кто же тот посредник, через которого свершится это искупление? Пролетариат. Если теория классовой борьбы стала для Маркса своего рода откровением, то представленная в разработанном виде, она по существу предполагает этот мессианизм. Пролетариат не только свободен от первородного греха эксплуатации человека человеком; как раз поскольку он лишен всего, поскольку он находится на дне истории, он есть носитель человеческого освобождения; это — мессианская жертва, триумф которой будет окончательной победой надо всем, что подавляет человечество, нечто подобное воскрешению из мертвых. Бердяев любит указывать на присутствие этого эсхатологического элемента в коммунистической революционной мысли[91], и мы вернемся вскоре к этому обстоятельству: в самом лоне истории свершится полное и окончательное освобождение, что разделит время надвое: будет сделан скачок от царства необходимости к царству свободы.

    Процесс замещения, о котором мы говорили, исчерпывается этими тремя моментами. Все, что относилось бы к христианской ценности (или даже, в оговоренном нами смысле, к какому-либо признаку естественного платонизма нашего интеллекта), отныне замещено.

    Бог отвергается абсолютно, в принципе, в силу абсолютного метафизического догматизма, — не от имени человеческой личности, что имело место в рационалистском или деистическом гуманизме, а как личность, как духовное существо, созданное по образу и подобию Божию, — и это происходит во имя исторического динамизма социальной коллективности, во имя коллективного или коллективизированного человека, в котором и через которого человеческая природа должна найти свое завершение. И одновременно, как необходимое следствие, утверждается социальная концепция, которая может быть лишь монизмом коллективно-человеческого (какие бы многообразные и изменчивые формы ни принимала интеграция индивида в группу): это делает коммунизм не просто экономическим учением, но придает ему ценность абсолютного исторического требования, обладающего метафизической необходимостью, в силу чего человек, поднятый к вершинам социальной и политической жизни, коллективный человек, который есть человек, данный в его истине, и в котором расцветает, наконец, свобода, должен окончательно превратиться в индивидуального человека-личность; до этого он носит диалектически-переходный характер, будучи подчиненным разно-порядковым силам.

    Таким образом, социальные решения коммунизма оказываются выводом из первоначального принципиального атеизма, или гуманизма, по существу представляющего собой атеистический гуманизм. Этот марксистский гуманизм должен рассматриваться как совершенный плод гегельянского имманентизма, как следствие переворачивания гегелевской диалектики, перешедшей от «идеи» к «реальности», то есть к социальному и историческому человеку; он состоит в окончательном требовании для человека — однажды освобожденного через устранение частной собственности — этой суверенной независимости в господстве над природой и управлении историей, которую ранее, во времена «отчужденного» сознания, религия приписывала Богу.

    Опровержение исторического материализма

    Мы находимся перед лицом очевидного опровержения марксистского материализма, который рассматривает любую метафизическую или религиозную идею как проявление (само по себе активное) экономического: сама марксистская экономика, марксистская социология подчинены примату и детерминации определенной метафизики, — атеистической, реалистически-диалектической, имманентистски-абсолютной.

    Я говорю «очевидное» опровержение, поскольку в реальности эта идеология, эта метафизика, если ее рассматривать с точки зрения того, что является наиболее глубоким в марксистской доктрине, не может быть «релятивизирована» экономическим фактором. Это скорее отставка, презрительное отвержение всякой метафизической идеологии как выражения или преходящего отображения экономического момента, который, в некотором смысле и вопреки настойчивости, с какой популярный марксизм эксплуатирует эту тему, есть иллюзорная теоретическая кажимость или, подобно аргументам древнегреческих скептиков, радикальная тема, предназначенная для вытеснения противоположной мысли. Я считаю, что в значительной" части марксистская доктрина соответствует определенной метафизике, определенной идеологии — буржуазной идеологии. Когда буржуазия ссылается на метафизические ценности, то речь идет не о чем ином, как о не имеющей никакого значения надстройке. Но марксистская метафизика не является преходящей суперструктурой, поскольку она являет себя имманентно и жизненно воплощенной в пролетариате и его движении. И таким образом, после великой всеобщей революции (а в тех странах, которые ее осуществили — уже сейчас), мы обнаружим метафизические и «мистические» ценности, те, что стоят за словами о справедливости и свободе и которые до сих пор рассматривались как мелкобуржуазная идеология, мы увидим их явившимися заново, в их, так сказать, абсолютной полноте, реальными и узаконенными: поскольку тогда они будут не просто обозначены в философских системах и предложениях — они будут полно и в интегральной имманентности переживаться человечеством и в человечестве, в практике человечества, освобожденного пролетариатом.

    Ключом здесь все еще являются предпосылки имманентистской абсолютной метафизики.

    Царство Божие в истории

    Кроме всего предшествующий анализ поставил нас перед лицом противоречий, часто обнаруживаемых в марксизме: с одной стороны, признаваемый им фундаментальным процесс, то есть диалектический процесс, должен быть движением, не имеющим конца; однако с другой стороны, революционный динамизм имеет своим объектом и своей целью коммунистическое общество, которое будет знаменовать собой завершение «борьбы между человеком и природой и между человеком и, человеком»[92], и окончательную победу человека над своей судьбой, — иначе говоря (пользуясь более соответствующими словами как с точки[1] зрения их внутреннего значения, так и с точки зрения исторического возникновения идей), он имеет своим назначением построение царства Божия в истории.

    Мы полагаем, что этот второй аспект на деле соответствует импульсу, предшествующему марксизму и более сильному, нежели гегелевская логика становления (которой сам Гегель не всегда был верен), импульсу, который идет из глубоких духовных тенденций, свойственных социализму в целом.

    Согласитесь со всем тем, что хочет социалист, говоря о будущем обществе; но добавьте, что в социалистическом обществе, организованном наиболее гуманным и справедливым образом, человек будет бороться со злом и несчастьем, поскольку они живут в человеке; присовокупите сюда и необходимое присутствие конфликтов, которые надо преодолевать, раздирающих человека противоречий и жертвенности, требуемой во имя победы, поскольку она — закон творческой жизни человека; невыполнимое желание блаженства и скорбь, свойственные земному существованию, которые будут сопровождать человека, поскольку он сотворен для вхождения в радость Божию; словом, у вас есть много шансов, не желая того, поранить, смутить вашего социалистического собеседника, но он бесстрастно вынесет ваши речи. Я понимаю, что он имеет справедливые основания ненавидеть определенный пессимизм, ожесточенно воспринимать спокойные и сдержанные рассуждения о человеческой нищете, которые убаюкивают довольных жизнью людей и освобождают от всяких усилий по изменению мира.

    В определенном смысле социалист даже прав, он всегда будет прав в споре с христианином, поскольку христианин никогда не будет на высоте христианства и всегда будет иметь тенденцию слишком рано предаваться отдыху, — как будто бы он, несчастный, не мог отдохнуть где-то в другом месте, не там, где распят его Бог. Человеческая слабость ищет отдохновения; и если не сомнение древних гуманистических стоиков, то вечные истины она использует в качестве подушки. Если христианин не держится все время начеку, разделяя свою судьбу со всеми страждущими и проклятыми в земной жизни, он рискует уснуть, использовав подстилкой саму любовь, которую он получил.

    Но в конечном итоге христианство активно противится такому сну. Подлинное христианство испытывает отвращение к пессимизму, к инертности; оно пессимистично и глубоко пессимистично в том смысле, что оно знает, что сотворенная вещь извлечена из небытия и что все, приходящее из небытия, само по себе тяготеет к небытию; но пессимизм его не идет ни в какое сравнение с оптимизмом, поскольку оно знает, что сотворенная вещь исходит от бога и что все, исходящее от Бога, тяготеет к Богу. Подлинно христианский гуманизм никогда не сковывает человека, идущего путем эволюции, — ни во имя блага, ни во имя зла; человек знает, что не только в его социальном бытии, но в его внутреннем и духовном бытии он еще лишь смутный набросок самого себя и что прежде чем достичь своего окончательного облика — по истечении времени — он должен будет претерпеть множество преобразований и обновлений. И все это потому, что существует неизменная человеческая природа, природа как таковая, но она — природа, пребывающая в движении, природа существа из плоти и крови, сотворенного по образу Божию, то есть удивительно восприимчивая как к добру, так и ко злу. Существуют вечные, неизменные истины, истины как таковые, и именно они принуждают историю к созданию все новых и новых условий, способных различным образом реализовать возможности, существующие во времени и во временных вещах.

    Если верно, что зло и несчастье всегда будут вести борьбу с человеком, то борьба эта будет принимать новые формы и касаться она будет новых глубин — ведь даже сама смерть со временем меняет свое лицо. Благо и власть также выявят свои новые глубины. Если верно, что творческий закон противоречия всегда будет сопровождать человека и накладывать на него свой отпечаток, то это будет содействовать его переходу к высшим формам мирной деятельности и к интеграции, меняющей облик человечества. Если верно, что сердце человека всегда будет страдать от тоски по блаженству, то это не потому, что человек обречен всегда пребывать в застое здесь, на земле, в ограниченной и полной несчастий жизни, а потому, что бесконечная и изобилующая благами жизнь будет всегда постигаться им только соразмерно щедротам его души.

    Эти объяснения, возможно, покажутся нашему социалистическому собеседнику вполне здравыми, но они не уймут его беспокойства; он всегда вновь и вновь будет сомневаться, не таится ли в них предательство по отношению к гуманизму или революции. Все дело в том (а история его философских истоков подтверждает это), что его идея гуманизма, иногда сведенная к простому эмоциональному дополнению, включает еще определенное мессианское требование, а идея революции оказывается секуляризованной интерпретацией идеи страшного суда и царства Божия. Так было в социализме задолго до изобретения исторического материализма; даже когда социализм питался христианскими чувствами, он примешивал к этим временным социальным требованиям инстинкт души, который практически оттеснял христианство, поскольку она извращала реалии, которые для христианской веры находятся существенно над историей и временем, превращая их в исторически конкретные, временные вещи.

    В этом социалистический гуманизм последовал за буржуазным гуманизмом. Каким образом? Для буржуазного гуманизма, как мы сказали в предшествующей главе, Бог не более чем гарант демиургической силы человека, направленной на труд во имя процветания; в конечном итоге Бог становится идеей, и все, что ранее приписывалось ему, переходит к человеку. Такой переход к человеку реально, а не только лишь в идее, к жизни, а не только в философском размышлении — вот тот переворот, что социализм совершил фактически задолго до марксистского переворота гегелевской диалектики. Вот почему он всегда выражал сомнения относительно используемого нами понятия о странствующем во времени сообществе, или идеи о том, что земная история человечества, обладая своими собственными целями, есть путь к завершению, которое будет иметь место по ту сторону истории.

    Социалистический гуманизм отвергает также христианский аскетизм. И это он, несомненно, делает в угоду своему презрению, поскольку он ошибается относительно сути этого аскетизма и воображает, что он происходит из манихейской ненависти к природе; но это происходит еще и в силу двойного противоречия: с одной стороны, социалистический гуманизм хорошо знает на практике, что ничто великое не случается без страдания и жертв, но он признает этот закон лишь относительно великих коллективных деяний, поскольку, игнорируя универсум личности, он принимает за стремление к эгоистическому совершенству то, что есть любовь и безвозмездное великодушие; с другой стороны, то, что он хорошо знает на практике, он отвергает в теории, и тут также он проявляет себя как наследник буржуазного гуманизма: на сей раз он не перевертывает его, а просто продолжает. Буржуазный гуманизм отвергает аскетический принцип и претендует на его замещение техническим, или технологическим, принципом, поскольку он притязает на бесконфликтный мир, бесконечно и гармонично прогрессирующий, постоянно удовлетворяющий собственные потребности, ориентируясь на образ лишенного экзистенциальных черт человека рационализма. В той степени, в какой он, несмотря ни на что, — в том числе и на то, что последует за революцией, — остается связанным с таким оптимизмом, социалистический гуманизм создает также из человека уязвимую и легковесную идею, идею рационалистскую и буржуазную.

    Выступая против этого идиллического утопизма и возрождая ценность конфликта и войны как условий самого движения истории, марксистская диалектика поставила социализм над существованием, дав ему силу, которой ему недоставало до сих пор, и снабдила его жестко прямолинейной концепцией, вытекающей из конфликтов и войн, имманентно присущих истории.

    Но марксизм остается в то же время сам зависимым от утопического мессианизма, изначально присущего социалистической традиции. Вот почему, несмотря на теоретические требования диалектики, он видит в конце исторических конфликтов истории коммунистическое человечество, которое является подлинным завершением истории, где, как в Слове Божием, воцаряется мир. Против чего же, как не против смерти, будет бороться человек, освобожденный от фатальностей и ограничений, которые подавляют его сегодня? И за то, чтобы ее тоже победить? Именно в царстве Божием завершается диалектический процесс, поскольку эта диалектика подчиняется внутреннему закону социалистической души, а не диалектике; а это означает, что подчиняется она секуляризованному царству Божию, которое, всецело завершая историю, остается в истории и во времени этого мира.

    Вопрос о царстве Божием составит главный предмет следующей главы. Не понимать, что история находится в движении к царству Божию, и не желать, чтобы это царство пришло, для нас означает одновременно предавать человека и Бога. Но предположение о том, что царство Божие наступит в истории, которая непреодолимо смешивает добро и зло, лишено всякого смысла. Подготовленное историческим развитием и последовательным брожением и истощением человеческого существа, завершающего себя в истории, оно придет в конце истории, я хочу сказать, во время воскресения, которым она завершится.

    II ФИЛОСОФСКАЯ ПРОБЛЕМА АТЕИЗМА

    Невыносимый атеизм

    Рассмотрим теперь проблему атеизма с философско-теоретической точки зрения. Это — важнейшая проблема.

    Чему нас учит подлинно философская концепция человеческой воли? Тому, что атеизм невыносим в его метафизической основе, в его абсолютном радикализме, если, по крайней мере, можно этого достичь.

    Воля действительно по природе своей устремлена к благу как таковому, к чистому благу. Как только она начинает действовать, она действует во имя последней цели, которая не может быть чем-либо иным, кроме блага, которое ее абсолютно переполняет. Итак, где же это благо в реальности, если не в бытии, которое само по себе есть бесконечная полнота Блага? Вот вкратце то, что нам говорит подлинная философия воли. Таким образом, всякая воля, даже наиболее извращенная, желает Бога, сама не зная того. Она может избрать иные конечные цели, избрать другую любовь, но она еще и всегда желает Бога, даже если это противоречит ее выбору или если она принимает извращенные формы.

    Атеизм, если бы он мог быть пережит и ему удалось проникнуть в самые основы воления, дезорганизовал бы, убил бы метафизически волю; не случайно, а в силу жесткой необходимости, присущей самой природе вещей, всякий абсолютный опыт атеизма, если он проведен сознательно и последовательно, в конце концов приводит к психическому расстройству.

    Здесь можно напомнить о героическом и одновременно трагическом опыте Ницше; можно бы также сослаться на великую интуицию Достоевского, выраженную в образе Кириллова. Кириллов воплощает как раз в глазах Достоевского образ человека, намеревавшегося пережить атеизм в его метафизическом значении, в его глубинном онтологическом значении. Вспомним в «Бесах» диалог Кириллова с Петром Степановичем за несколько минут до его самоубийства. «Если Бог есть, — говорит Кириллов, — то вся воля его, и из воли его я не могу. Если нет, то вся воля моя, и я обязан заявить своеволие… Я три года искал атрибут божества моего и нашел: атрибут божества моего — Своеволие! Это все, чем я могу в главном пункте показать непокорность и новую страшную свободу мою». Не прочитав св. Фомы Аквинского, Достоевский хорошо знал, что наиболее глубокий метафизический атрибут божественности — это aseitas. И именно существование этого атрибута Кириллов, поскольку он экзистенциально является атеистом, должен показать на себе: подчиняя свое собственное существование своей абсолютной независимости.

    Может ли быть пережит марксистский атеизм?

    Однако религиозный атеизм советского коммунизма налицо, он фактически существует. Удастся ли ему опровергнуть закон, который мы только что сформулировали? Не разобьется ли однажды он сам об этот закон, если русский коммунизм не проснется, как от утреннего кошмарного сна, и не изменит свою сущность?

    Советский коммунизм понял всю значительность проблемы; именно поэтому он принялся создавать новое человечество. Как я отметил выше, для него задача заключается в том, чтобы изменить человека с целью изгнать трансцендентного Бога, образом которого он является (я говорю об идеальных требованиях системы, независимо от того, какие послабления и соглашения сможет или уже смогла внести конкретная жизнь); речь идет о том, чтобы сотворить человеческое существо, которое само было бы богом, не обладая ни одним его сверхвременным, надистррическим атрибутом и его титаническим динамизмом, человеческое существо, которое надо сначала лишить индивидуальных черт и заставить искать радость в том, чтобы посвятить себя главному делу — стать органом революционного общества, ожидая дня, когда оно обретет в победе коллективного Человека над природой облик преобразованной личности. Это требование преобразовать человека (что составляло одну из великих задач ленинской революции) кажется сегодня (в 1936 году) сильно ослабленным. Мы думаем, что хотя от него в той или иной мере отказались, оно тем не менее конкретно существует и эту конкретность само создает, соединяясь с непредвиденными спонтанными проявлениями человеческой природы, которые сразу же используются официальной пропагандистской литературой[93].

    Однако отметим, здесь нет и никогда не было вопроса о глубинном переживании атеизма в его метафизически радикальном виде, как это было свойственно Кириллову Достоевского (хотя были люди, способные как бы через пророчество достигать его глубин, например, такие поэты, как Александр Блок, погибавшие в той атмосфере от духовного голода; с тех пор, в определенные моменты, столько случается самоубийств молодых людей).

    Кроме того, в той мере, в какой теоретики марксизма из СССР создают метафизику, они возвращаются к определенного рода гилозоизму, — их генеральная философская линия требует, чтобы материя наделялась чем-то наподобие души и свободы; они еще не решаются сказать, как древние ионийские физиологи: все полно души и разлитого божества, planta piere theon[94]; но, кажется, что они идут именно в этом направлении; да и как могло бы быть иначе, с того момента, как диалектика приписывается самой материи? Метафизический атеизм, исходящий из левого гегельянства, таким образом, мало-помалу возвращается к его истокам, к старому гегелевскому пантеизму.

    Несмотря на то, что в действительности марксистский атеизм принимает облик псевдонаучной теории, вопрос для него стоит скорее не в метафизическом, а в этическом и моральном плане — он заключается в переживании атеизма в его этической версии, то есть в отвержении Бога как цели и как регулятора человеческой жизни. Это отвержение, в глазах русских коммунистов, есть первопринцип моральной жизни, подлинно свободной, творческой и достойной человека, поскольку они не признают Бога и не знают, что он есть источник человечности и творческой свободы человека. И более глубоко, в подсознании типично русского (и человеческого) свойства, атеизм означает также злопамятство против Бога и реванш по отношению к Богу, которого человек отказывается поставить во главе своей моральной жизни, поскольку он ему не может простить мир и зло, — я хочу сказать, существование зла в мире, — то есть, в конечном итоге (если бы мы знали, что говорим), творение мира. Но что значит отрицать Бога в этическом плане, какие бы мотивы здесь ни приводились? Это значит избрать иную, чем Бог, конечную цель. Но разве подобное, в глазах христианина, не является привычным делом для любого грешника? Это для него, по правде говоря, не составляет большой метафизической трудности, за исключением того, когда речь идет о тайне дефицита свободы.

    Ресурсы благодати

    Однако взаимодействие умозрительного и практического в этическом плане не должно вводить нас в заблуждение, и умозрительное отвержение Бога как цели и высшего регулятора человеческой жизни для этого ослепленного ума не является с необходимостью его практическим отвержением, не дающим ему возможности приводить свою собственную жизнь в соответствие с Богом, имени которого он более не знает. Христианин знает, что Бог обладает изобретательностью и что возможности доброй веры имеют большее распространение, чем мы об этом думаем. Может случаться так (и никто, кроме Бога, этого не знает), что внутренний акт волевого согласия, произведенного душой, будет обращен к реальности, которая фактически будет действительно Богом, хотя назван он будет каким-нибудь другими именем. Иными словами, по причине нашего духовного несовершенства может существовать расхождение между тем, во что мы в реальности верим, и идеями, которыми мы пользуемся для того, чтобы выразить то, во что верим, и в которых осознаем наши верования. Всякой душе, даже не знающей имени Бога, даже воспитанной в духе атеизма, в тот момент, когда она размышляет о себе и избирает для себя высшую цель, благодать через выразителя морального блага предлагает в качестве высшей реальности, которую надлежит любить превыше всего, даже если душа представляет себе эту реальность не под ее истинным именем (тогда — и именно здесь суть вопроса, и только Бог это знает — мысля под именем другой вещи, но выходя за пределы того, что имя этого идола означает), существующее Благо, которое заслуживает всецело любви, через которое и в котором спасена наша жизнь.

    И если душа эту благодать не отвергает, то она, выбирая ее, подспудно верит в истинного Бога и реально выбирает истинного Бога; тогда, хотя и добровольно предаваясь заблуждению, примыкая не по своей вине, а вследствие полученного образования, к философской атеистической системе, она восстанавливает эту бессознательную веру в подлинного Бога в противоречащих ей формулировках. Убежденный атеист — в действительности псевдоатеист — выберет тогда реально, вопреки своему собственному очевидному выбору, Бога как цель своей жизни[95].

    С другой стороны, как бы ни были сильны образование и пропаганда, придет день, когда фундаментальные проблемы вновь заявят о себе. Можно ли думать, что этот день уже приближается? После фраков и военных мундиров — древние педагогические правила и рождественские елки, домашний очаг и «радости жизни»; не собирается ли Бог вернуться в советскую Россию? Не так-то легко распоряжаться им таким образом, хотя он достаточно покладист для того, чтобы принять этот путь. В любом случае, когда фундаментальные проблемы вновь заявят о себе, русский коммунизм сможет уступить ему место, с тем чтобы сохранить существующий режим и достигнутые социальные результаты лишь вскрывая его изначальную духовную несостоятельность; такое уже имело место в истории. Критикуя так называемую природностью которую кое-кто из его сторонников исповедовал в сфере сексуальной морали, Ленин говорил Кларе Цеткин: «Распутство в сексуальной жизни есть нечто буржуазное, это — явление декаданса».[96] Возможно, придет день, когда какой-нибудь после дователь Ленина провозгласит — и с большим правом, — что атеизм есть продукт буржуазного декаданса. Но это будет тогда когда советская Россия свершит новую революцию и чтобы спасти завоевания предшествующей революции, пересмотрит ее ценности.

    Первоначальный атеизм, который с первых шагов обусловливает коммунистическую концепцию жизни и политики переводится фактически в практическую сферу с помощью определенной шкалы ценностей. В настоящее время именно промышленное производство кажется советскому коммунизму наиболее актуальной ценностью цивилизации. Вообще, поскольку коммунизм не признает реальности, необходимые для самого человека и его счастья и принадлежащие к порядку, высшему по отношению к временному, он неизбежно увидит в совместной,

    деятельности, осуществляемой здесь, на земле, высшее средство для достижения человеческого счастья; и все, что будет накладывать ограничения на это общее дело, будет трактоваться им как предательство человека: Богу, следовательно, не останется места в человеке, и полное истощение энергии человека будет достигнуто, таков результат заложенного вначале атеизма. Если человеческий опыт, его сопротивление природе и осознание фундаментальных проблем устраняют постепенно атеизм, то тем

    самым устраняется и базовая шкала атеизма, что приведет к

    признанию высших ценностей личности, и это будет сопровождаться не возвратом к древнему миру, а последовательным: обновлением нравственности и структур цивилизации.

    III КУЛЬТУРНОЕ ЗНАЧЕНИЕ РУССКОГО АТЕИЗМА

    Злопамятство против Бога

    Приступим к третьему вопросу, касающемуся современного русского атеизма, и рассмотрим его не теоретически, а исторически, с точки зрения культуры. Каково в таком случае его значение? Он не связан в России (я говорю о русских людях, а не теоретиках) с рационалистической традицией, с долгими битвами? ведущимися Просвещением, как это было на Западе. Его народная историческая база в России — это сама религия народа, который, как огромная иррациональная динамическая масса, может внезапно полностью измениться в том или ином смысле и в мистическом угаре, тая зло против Бога, броситься в бездну атеизма; но он может еще раз измениться и вновь обрести веру в Бога, будет ли она искренней или нет — неизвестно. Может ли на этой народной исторической основе взрасти «научный» атеизм? Это, несомненно, довольно скользкий вопрос для теоретиков без-Бога. Кажется, однако, что сейчас большая часть юношества должна прийти к абсолютному безразличию в отношении религии, что произойдет, как представляется, потому, в частности, что религиозные чувства будут перенесены на другие объекты.

    Очищение огнем

    Но мы хотели бы особенно подчеркнуть, что этот прямолинейный атеизм, о котором мы говорим (это антигуманизм), в той или иной мере является гуманистической фазой в истории русского народа. Не забудем о культурном смысле этих слов. Россия не имела ни средних веков, ни Ренессанса[97].

    Не желая нанести оскорбления православной церкви (в этой церкви в прошлом были свои святые, и многие души в ней героически страдают сегодня за свою веру), следует отметить, что в широких кругах русского народа, в самом его мышлении и культуре психологически получили распространение ложные религиозные представления. С одной стороны, природа и разум никогда тут не занимали соответствующего им места; природный порядок никогда не признавался, рациональное всегда подвергалось сомнению.

    С другой стороны, религиозное чувство, имеющее земное и языческое происхождение, мессианизм, содержащий большое число смешанных друг с другом элементов, культ святой русской земли, мистика, развившаяся особенно в множащихся сектах и привлекающая к себе нечистых всех мастей, — все это отражалось на понятийных структурах и обыденных представлениях христианской традиции, которая таким образом обращалась в язычество изнутри. Христианские понятия вследствие внутреннего и скрытого процесса были поэтому как бы сдвинуты с места. Короче говоря, крайний сверхнатурализм, которому было свойственно презрение к разуму и рассмотрение природы, по словам самого Соловьева, как процесса разложения, и язычество, которое создавало ему помехи изнутри, составляли единое, что вело к катастрофе.

    В результате революции, в основании которой действовали могучие иррациональные потоки, которые питаются иррациональным героизмом и перевернутым мистицизмом и ставят целью рационализировать жизнь вплоть до устранения даже намека на таинство, разум и природа имели, возможно, шанс обрести свое место в культуре русского мира, правда, весьма далеко по отношению к антропоцентрическому гуманизму и выступая в виде самых непривлекательных материализма и сциентизма[98]. Но как бы то ни было, здесь происходит нечто вроде чистки, очищения огнем, и перед русским народом открываются возможности для осознания собственных ценностей природы и разума. Отсюда начинается историческое развитие, которое, пройдя путь жестоких ошибок и наивных иллюзий- путь (чисто русский) самых ужасных катастроф, должно будет, без сомнения, если не по всему фронту, то, по крайней мере, в отдельных его частях, завершиться возрождением, восстановлением подлинных культурных ценностей.

    Постреволюционная точка зрения

    Можно понять, таким образом, «постреволюционную» точку зрения, которая действительно принадлежит определенному числу русских христиан; они отправляются от исторического факта Октябрьской революции и думают, что из самой этой революции прорастут совершенно новые побеги; и они даже иногда надеются (вопреки всякой надежде), что Россия, мчась сломя голову, увидит, возможно, быстрее, чем иные страны, вырисовывающиеся очертания нового христианства. Во всяком случае можно предположить с наибольшей степенью вероятности, что здесь для христианского возрождения, верящего в единство человеческого и божественного, для его героической духовной борьбы откроются неожиданные возможности, если для этого имеются достаточно просвещенные его представители, свободные от всего, за исключением Бога.

    IV ДВЕ ХРИСТИАНСКИЕ ПОЗИЦИИ

    Позиция К.Барта

    Мы сказали, что другая явно выраженная позиция, к которой ведет диалектика современного гуманизма, — это позиция христианской чистоты: где признается не Бог философов, а Бог Авраама, Исака и Иакова; где человек известен как человек греха и Воплощения, обладающий в качестве центра Богом, а не самим собой; как человек, возрожденный благодатью.

    Здесь можно различить две позиции: прежде всего, позиция попятного движения, очищения через обращение к истокам; и позиция интегрализма и прогрессизма.

    Первую, «архаическую», позицию мы находим в одной из школ современного протестантизма, отмеченной возвращением к первоначальной версии кальвинизма. Это — позиция исконного антигуманизма, ей, по определению, свойственна теологическая непоследовательность, которую изощренная и богатая опытом диалектика может представить в качестве доктрины, — позиция отвержения человека перед Богом. Можно таким образом охарактеризовать в целом учение великого протестантского теолога Карла Барта[99], который в какой-то мере под влиянием Кьеркегорз и вдохновившись идеями первоначального лютеранства, следующего линейной логике Кальвина, возродил позиции протестантизма в Германии. Шлейермахер[100], Гарнак[101], классический религиозный либерализм и рационализм XIX века — все это отныне ископаемые: католицизм упрекают теперь за то, что он отводит много места человеку. Короче говоря, происходит возвращение к глубокому пессимизму первоначального протестантизма. Отсюда то, что можно было бы назвать драмой самого Барта. Он хочет слышать одного лишь Бога, и хочет лишь слышать Бога; он отвергает и не понимает роль человеческого в слаженном деянии Церкви. Но тогда получается, что когда он говорит, и чем более он говорит, чтобы утвердить, что человек должен слушать лишь Бога, это он сам говорит и именно его слушают, и именно его личность волнует людей.

    Его ошибка определенно та же, что у Лютера и у Кальвина, — все они уверены в том, что благодать лишена живительной силы. Вот почему, когда Барт отдает должное прошлому, он возвращается к прошлому как таковому, к остановленному прошлому, то есть к мертвому прошлому, подобно тому, как у кальвинистов человеческая свобода остается мертвой при благодати, — он ведь возвращается не к вечной и вместе с тем последовательно развивающейся субстанции, не к внутреннему принципу активности, которым жило прошлое и мы тоже живем.

    Томистская позиция

    Другая явно выраженная христианская позиция — «интегралистская» и «прогрессивная» — это католическая позиция и она берет на вооружение концепцию Фомы Аквинского. Если верно, что желание возвратиться к состоянию прошлого является чем-то вроде кощунственного выступления против проявления Бога в истории, если верно, что существует органическое возрастание и Церкви, и мира, тогда задача, которая возлагается на христианина, состоит в спасении «гуманистических» истин, искаженных четырьмя столетиями антропоцентрического гуманизма, в тот самый момент, когда гуманистическая культура приходит в упадок и когда эти истины приближаются к гибели, а вместе с ними и заблуждения, что их искажали и оттесняли. Но тогда видно, что это — тотальная переплавка нашей культуры и социальных структур, сформированных в атмосфере дуализма и антропоцентрического рационализма, субстанциональная трансформация этих структур. Это свидетельствует о переходе к новой эпохе в развитии цивилизации.

    Y НОВАЯ ЭПОХА ХРИСТИАНСКОЙ КУЛЬТУРЫ

    Сотворенное существо, восстановленное в Боге

    В первой главе мы видели три проблемы, имеющие особое значение для философии культуры, и мы рассмотрели их сначала с точки зрения средневекового христианства, затем с точки зрения классического гуманизма, свойственного Ренессансу и Реформации.

    Теперь же проанализируем эти три проблемы с точки зрения новой эпохи в развитии цивилизации и христианства и поговорим сначала о практическом положении сотворенного существа перед лицом его судьбы.

    В этот новый момент истории христианской культуры сотворенное существо не должно быть ни непризнанным, ни уничтоженным перед Богом; и оно не должно быть равным образом восстановлено без Бога и против Бога; оно должно быть восстановлено в Боге. И это лишь вступление в историю человечества, как я говорю, в христианский режим, что бы там ни случилось. Сотворенное существо должно быть подлинно уважаемо, поскольку оно связано с Богом и в силу того, что берет все у него; таков этот гуманизм — теоцентрический, имеющий с человеком одни и те же корни, интегральный гуманизм, гуманизм Воплощения[102].

    Здесь можно было бы сделать некоторые замечания относительно презрения к сотворенным существам со стороны святых, о котором так часто речь идет в агиографической литературе. Не надо обманываться относительно этого выражения, которое с особой силой свидетельствует о несовершенстве нашего языка. «Святой практически видит, что сотворенные существа ничто в сравнении с Тем, кого он любит и кого он избрал себе в качестве Цели. Это — презрение влюбленного по отношению к тому, кто не является его любимым существом. И чем более он презирает сотворенные существа как соперников Бога или объекты возможного выбора против Бога, тем более он дорожит ими как любимыми Богом и сотворенными им подлинно благими и достойными любви. Поскольку любить существо в Боге и для Бога — не значит рассматривать его как чистое средство или чистую возможность любить Бога, а значит любить это существо и рассматривать его как цель, поскольку оно, как я полагаю, достойно быть любимым, согласно тому, что сама эта заслуга и само это достоинство его как конечной цели вытекают из суверенной любви и суверенной открытости Бога Обожанию. Этот парадокс понимается таким образом, что святой в конце концов распространяет свою универсальную любовь, свою дружбу и набожность, — несравненно более свободную, но также и более нежную и более счастливую, чем любовь, содержащаяся в похоти, сладострастии и скупости, — на все то, что происходит во времени, на все вещи в их несовершенстве и красоте, на все, с чем он расстался»[103].

    Итак, мы хотели бы предположить, что эта ситуация святого, которая в конечном итоге, собственно говоря, не есть ситуация презрения по отношению к вещам, но скорее успения и преображения вещей, в любви, превосходящей вещи, это она, подвергшаяся предполагаемо обобщению, ставшая общей, превратившаяся в свою очередь в общее место христианской психологии, отвечала бы этому восстановлению сотворенного существа в Боге, которое кажется нам характерным для новой эпохи христианства и для нового гуманизма, существенно отличного от гуманизма в обычном смысле слова, от антропоцентрического гуманизма, типичным выразителем которого был герой Ренессанса или классический «порядочный человек»; что касается теоцентрического гуманизма, то он являет свой тип в святом и может осуществиться в жизни, если только святые приложат к этому свои силы. Это позволяет сказать, что он может реализоваться лишь с помощью средств, которые христианская духовность называет средствами креста, — я говорю о кресте не как о внешнем знаке и символе, украшающем корону христианских королей или заслужившую его грудь, я говорю о кресте сердца, об искупительных страданиях, принятых самой душой существования.

    Ситуация, о которой мы говорили, может распространиться, лишь если ей будет сопутствовать прогресс сознания, которым сотворенное существо обладает относительно себя и одновременно относительно таинства креста, совершающегося в нем. В условиях нашего времени, когда мы испытали и пережили горький опыт, возникает известная, весьма искушенная рефлексивность, которая могла бы быть свойственна человеческому существу, представшему перед Богом и перед тайной своей судьбы[104]. Ущерб, нанесенный несчастным и разорванным сознанием, может быть возмещен лишь через более совершенную и наполненную духовностью сознательность. Лишь евангелическое самосознание может победить трагедию естественного самосознания.

    Мы понимаем, таким образом, что если для наивной христианской цивилизации, я хочу сказать, для той цивилизации, которая полагалась на естественное и бесхитростное единство человека, идти последовательно к Богу означало прежде всего вознесение его трона над землей согласно правам его величия, то для христианской цивилизации, которая не может быть более наивной, где человек должен обрести вновь свое утерянное единство, беря собственную судьбу в свои руки и руководствуясь инстинктом благодати, идти к Богу будет, как кажется, прежде всего означать создание на земле для человека таких условий, где на нею смогла бы снизойти суверенная любовь и совершить в человеке и с человеком божественно-человеческое дело.

    Сотворенная свобода

    Опираясь на этот новый гуманизм, умозрительные проблемы, направляющие весь великий период культуры, получили бы, без сомнения, определенное обновление. Разве не сказали мы, что каждому периоду цивилизации соответствует определенная, только ему свойственная концепция отношений благодати и свободы? С позиции этой проблемы благодати и свободы эпоха гуманистической теологии, смягченной или абсолютной, кажется окончательно завершенной. И тогда, подобно тому как августинианская теология благодати и свободы доминирует в средние века, как теологические построения Кальвина и Молины определяют новое время, мы полагаем, что теология св. Фомы будет преобладать в новом христианстве.

    Если правда, что это новое христианство будет полностью освобождено от антропоцентрического гуманизма, то оно поймет, что, как учит Фома Аквинский, не в дискуссиях об основе божественной каузальности философ может утверждать и распознавать пред ликом Бога сотворенную свободу в полной мере, где она предполагает бытие и благо. Это происходит в признании того, что сотворенная свобода во всех своих проявлениях все получает от божественной причинности; в признании, что она заполнена, насквозь пропитана до самого последнего волоска творческой причинностью.

    Св. Фома объясняет, что «первопричина, в силу которой отсутствует благодать, исходит от нас самих», defectus gratiae causa prima est ex nobis[105], и это рассуждение можно продолжить дальше. Если говорить о линии зла, то именно сотворенное существо и есть здесь первопричина.

    Мы думаем, что, если теология будущего и христианская философия применяются для выяснения того, что на этот счет содержится в принципах св. Фомы, они придут к важным открытиям, а в том, что касается угасания сотворенной свободы, они достигнут более глубокого синтеза, освещающего новые-аспекты таинства науки и божественной воли в их отношении к человеку и дающего возможность лучше понять, до какой степени Бог уважает эту несовершенную свободу — свободу человека. Если сотворенное существо обладает действительно и реально первой инициативой там, где речь идет о зле, оно вмешивается — негативно — в само моделирование провиденциальных предначертаний. В своем вечном мгновении, в котором присутствуют все моменты времени, Бог, дабы созидать и окидывать одним взглядом всю человеческую историю, ожидает, если можно так сказать, что каждый из нас отвергает или не отвергает дары суверенного импульса, из которого все бытие и все действие берут все- все, за исключением ничто, которое мы туда привносим.

    И как раз поскольку новая эпоха христианства, о которой мы говорим, будет периодом не забвения священного в человеческом, а временем евангелического внимания к человеческому, временем теоцентрического гуманизма, мы думаем, что этот новый синтез, эти новые аспекты проблемы блага и свободы, так же как и аспекты, которые затрагивают собственно ценность, а не только инструментальную ценность человеческой истории, ценность мирской и временной активности человеческого существа, будут типичными для этой новой эпохи.

    Евангелическое самосознание

    В том, что касается, наконец, проблемы человека, отметим, что теперь взгляд христианина не будет отвращен от тайны его сотворенной природы и его иррациональных глубин, как это происходило в средние века; он будет проникать в эту тайну, руководствуясь иным типом интроспекции, нежели современный натурализм, тем, что мы назвали только что евангелическим самосознанием. Подобное сознание допускает, с нашей точки зрения, следующие две приницпиально важные черты: оно познает себя, не занимаясь самоанализом; выдвигаемые им суждения ценности являются собственно духовными, очищенными от социологических примесей, свободными от присутствия в наших суждениях о душах и о нашей собственной душе социального человека, к которой Макс Шелер, как никто другой, справедливо привлек наше внимание.

    С этого момента сознание может достигать и постигать человеческую личность в ее ценности личности, не допуская ее дробления, оно может открыть ее духовную суть как образ Божий, который зло не может радикально испортить и который естественно взывает не к благодати как таковой, природа которой не известна, а к полноте, даваемой фактически одной благодатью.

    Это сознание вместе с тем достигает темных сторон человека и высвечивает их, оно спускается в ад внутренней жизни, оно изучает ее низины, не отвергая различия добра и зла, как это делает современный натурализм, превосходя чисто социологические суждения, о которых мы только что говорили, и имея относительно этого парадокса христианства собственно христианское понимание самого зла; именно грех, что отделяет меня от справедливого Бога, призывает Бога милосердного. Имейте же жалость ко мне, говорит христианская душа, поскольку я совершила грех.

    Наконец, такое самосознание предполагает евангелическое уважение природы и разума, этих естественных структур, которые были открыты при помощи современного гуманизма и которые он не сумел сохранить, и уважение природного величия человека, никогда полностью не уничтожающегося злом.

    Человек буржуазного либерализма

    Следует, однако, высветить и другую черту этого интегрального гуманизма. Речь идет об осознании евангельских требований по отношению к временной и светской жизни, мирской жизни; требований, которые нацелены на изменение временного порядка, самой социальной жизни (я хочу сказать, о постоянно возобновляемом и углубляемом изменении, идущем вплоть до последнего изменения, когда воскреснет плоть).

    В течение всего нового времени христианский мир, пораженный дуализмом, подчинялся двум противоположным ритмам — религиозному ритму, свойственному времени Церкви и культа, и природному ритму, свойственному времени мира и мирской жизни. Средние века обладали смысловым единством. Но вследствие слишком тяжелых исторических условий, поскольку они покоились на варварской и языческой почве, еще не подвергшихся очистительной работе великих исторических свершений, преломление евангельских требований в социально-временных обстоятельствах оставалось здесь по большей части символическим и метафорическим.

    В этом отношении советское государство может дать пищу для полезных размышлений. Примечательно, что его философия приходит — вопреки идеологическому завещанию Жан-Жака Руссо — к определенному пессимизму[106]. Для нее существует человек-грешник, старый человек, подлежащий разрушению. Вот почему необходимо изменить человека. А каков этот грешный человек? Это — «мелкобуржуазный» человек, человек буржуазного либерализма.

    Как же, с нашей точки зрения, охарактеризовать его? Он оказывается продуктом фарисейства и декаданса; он — следствие пуританского или янсенитского духа и рационалистического духа. Этот человек предпочитает любви юридические фикции (он не «эротичен», как говорит Зомбарт[107]); и бытию он предпочитает психологические фикции (вот почему можно сказать, что он более не «онтологичен»).

    Вся идеологическая и номиналистическая метафизика есть подоснова его поведения. Отсюда в созданном им мире приматом обладают знаки: мнения в политической жизни, деньги в экономической жизни.

    Этот буржуазный человек подверг отрицанию все зло и иррациональное в нем до такой степени, что стал способен удовлетворяться свидетельством своего сознания, им самим по себе, им одним. Он созидает себя таким образом, поддаваясь иллюзиям и надувательству ложного, номиналистического самосознания. У него в большом почете морализм и спиритуализм; его часто воодушевляет искренняя и страстная приверженность истинам и добродетелям естественного порядка: но при этом он освобождает их от самого ценного содержания и делает какими-то мифическими, поскольку отделил их от живого Бога и любви, поскольку он — деист или атеист, и именно он научает атеизму своих учеников и коммунистических наследников.

    Маркс (как и позднее Фрейд) мог бы опровергнуть неправду этого ложного сознания. Оно, по правде говоря, скрывает и искажает глубинные потоки подсознательного, — не только экономические интересы, интересы классовые, как утверждает Маркс, но в целом весь этот мир похоти и эгоистического себялюбия, иррационалистического и демонического, которое хотели отвергнуть и которое никто лучше не смог охарактеризовать, чем св. Павел.

    Этого буржуазного человека, которого не принимает ни христианское сознание, ни сознание коммунистическое, коммунизм хочет изменить механически, воздействуя на него извне техническими и социальными средствами, оперативными средствами педагогики и пропаганды. И с этой целью он ведет борьбу не только с этим буржуазным человеком, — но с Человеком как таковым, с его собственной природой и с его собственным существенным достоинством — как образа Бога, постулирующего своим природным бытием и своим бытием во благодати наиболее высокие блага личности: Бога и вечную жизнь, свободу и духовную жизнь, сконцентрированных во внутреннем мире человека, не являющихся сверхчеловеческими, и семью как первичную собственно человеческую социальную среду с ее экономической и духовной жизнью и с ее главными требованиями естественного права, модальности которого фиксируются гражданским законодательством, но им не создаются.

    Какими бы ни были изменения, привнесенные в теорию жизненными необходимостями, она собирается сделать из человека простой сгусток сил общественной жизни, поскольку для марксистской философии всякая трансцендентная ценность, какой бы она ни была, связана с эксплуатацией человека человеком.

    Марксизм и человек

    Трагедия марксизма состоит в том, что, обоснованно желая (но не понимая сути личностных проблем) найти выход из этого отчаянного состояния, преодолеть разложение человеческой личности, которым завершается диалектика антропоцентрического гуманизма, о чем мы говорили выше, он сам зависит от буржуазного гуманизма в своей самой ложной и наиболее бесчеловечной метафизике и несет с собой атеизм, имманентизм, словом, антропоцентризм в его крайнем выражении. Лишенное необходимых метафизических оснований, его усилие восстановить человеческое существо, вернуть ему радость труда и радость жизни может (я рассуждаю о рассмотрении в собственной логике и в духе, присущем системе) привести лишь к еще более печальным результатам, чем те, к каким пришел классический гуманизм. Он предлагает прекрасную цель — поднять массы людей до уровня подлинной социально-политической жизни; но эту цель не достичь, если не понимать того, что социальная и политическая жизнь земного сообщества есть, без сомнения, жизнь сложная, высокого качества, но направлена она к чему-то, что лучше всего этого, что она, без сомнения, отвечает самым элементарным потребностям человеческой личности, личности как личности, но не самым возвышенным, не самым радикальным, которые требуют перейти к высшим сообществам[108].

    Может оказаться к тому же, что фактически (в меньшей степени благодаря марксизму, чем вследствие одновременного насильственного разрушения и очищения, осуществленного им, и благодаря глубоким ресурсам человеческой природы, приведенным в действие) человек, пройдя через опыт, подобный тому, что имеем мы в коммунистической России, обретет вновь определенные элементарные основы своей онтологической реальности и начнет (ужасной ценой, от которой лишь христиане, если бы они понимали и если бы хотели этого, смогли бы избавить человечество) преодолевать изъяны и противоречия буржуазной фазы антропоцентризма. И несомненно, марксизм будет всегда готов объединить (или будет претендовать объединить) все эти человеческие усилия, направленные на обновление, — поскольку диалектическая мысль весьма изворотлива, она сохраняет всюду, в том числе и у самого Маркса, эту двойственность, эту добродетель «мистификации», столь хорошо опровергнутую им у Гегеля, позволяя в каждый момент открыть, так сказать, вследствие внутреннего развития логики системы, дверь (какой бы она ни была и где бы она ни находилась), которую фактически способна открыть преодолевающая любое сопротивление потусторонняя реальность. Тем не менее, сам по себе он пытается восстановить единство человеческого существа, лишь требуя от него отказаться от своих самых сокровенных потребностей в пользу монизма коллективной жизни; он признается в глубокой бесчеловечности подобной интеграции, о которой я только что сказал, поскольку осуществляет ее, лишь стараясь сломать человека в угоду собственным декретам. Какая разница, зачем его ломают? Существенно сохранять господство над ним. Перед нашими глазами развертывается странный спектакль о пассивном подчинении человеческого существа, которое можно мять в руках, как перчатку. Если однажды какой-нибудь наследник Сталина скомандует своим верным народам обожать электроны или склонить колени перед святыми образами, и то и другое одинаково вызовет тревогу; к какому бы объекту он ни прилагал свою добрую волю, цезарепапизм оскорбляет человеческую личность и Бога.

    СССР и марксизм

    Мы полагаем, что справедливая критика марксизма, как мы это отметили выше, должна прежде всего отделять определенные правильные интуиции от ложных принципов и ошибочных обобщений, которые заранее их искажают. Маркс открыл основополагающее значение способа производства в процессе эволюции; в историческом материализме есть истина, которую бы философия, применяющая к движению истории принципы гилеморфизма, могла сохранить, но истина эта плохо сформулирована: у Маркса, как мы видели, она искажена атеистическим монизмом, имеющим гегельянский источник. Маркс увидел также ростовщический характер капитализма, наложивший отпечаток на всю современную экономику, но концептуализировал эту интуицию в ошибочной теории прибавочной стоимости. Он понял, что классовая борьба является эффективным следствием капиталистической системы и что великая историческая задача нового времени будет заключаться в социальном освобождении пролетариата; однако он заблокировал эту интуицию мессианизмом, идеей о неизбежности социальной борьбы и ложной философией человека и труда, ведущей к полной социализации человеческого существа.

    Ясно, что сегодня, как и завтра, надо будет все более и более отделять суждение относительно марксизма, который по существу есть определенная абстрактная доктрина, от суждения о развитии советской России, затрагивающего конкретную человеческую деятельность, протекающую под знаком марксизма (интерпретированную им самим сообразно с его наиболее динамичными возможностями), но подверженную воздействию экзистенциальных реалий и постоянно отражающую опыт, специфичный для исторического состояния России с его неотвратимостью и сопротивлением жизненным порывам. Между тем, если в марксизме как в учении имеется двойственность, о которой мы недавно упомянули, не нужно удивляться, что подобная двойственность, только более значительная и постоянно возрастающая под давлением исторически конкретных факторов, обнаруживает себя снова в русском коммунизме, когда речь идет о существовании[109].

    Мы не стали бы сомневаться в правдивости документов, которые показывают нам, каким образом советская Россия смогла, подчиняясь множеству действительных теоретических требований, в течение нескольких лет перейти от отсталой экономики к новому, поражающему своими результатами состоянию, свидетельствующему о зарождении в этой стране некоторой «формы новой цивилизации» (вопрос состоит в том, какова ее ценность); эта новая форма цивилизации обретает жизнь в результате миллионных человеческих жертв и невосполнимых потерь; содержащиеся в ней позитивные элементы, коротко говоря (насколько можно судить о делах на расстоянии, пользуясь письменными документами), сводятся, с нашей точки зрения, к ликвидации системы «производства прибыли» и порабощения человеческой рабочей силы денежной массой[110] (ликвидации, обладающей особой ценностью, если иметь в виду будущее, поскольку в настоящем она требует выкупа в виде всеподавляю-щего этатизма, однако, в конечном итоге, именно ей объясняется то, что русский опыт вселяет великую надежду рабочему люду во многих частях мира); к попытке постоянного обновления и основания, по крайней мере, в порядке морфологии законов, «многоформной демократии»[111], интегрирующей человеческое множество в единое социальное, политическое и культурное сообщество. Как бы тяжело ни жилось человеческому существу, как бы с ним ни обращались, оно, по крайней мере, чувствует в этой стране, где долгое время господствовали рабство и соответствующие ему нравы, что мирское, социальное унижение прекратилось[112].

    Мы не будем ставить под сомнение и другие свидетельства, столь же правдивые, говорящие об ошибках и варварских методах, которые порочат систему, о полном презрении к человеческой личности, о неумолимой жестокости, о терроре (наиболее жестоком восемнадцать лет спустя после революции) и бюрократическом деспотизме, при помощи которых эта система приводится в действие. Здесь идет речь о ее бесчеловечности, о ее темных сторонах. Опираясь на документы, которым, кажется, есть резон верить, скажем кратко, что, с нашей точки зрения, глубочайшие недуги русской «новой цивилизации» выражаются в самом коммунистическом тоталитаризме, доводящем до крайности те страшные последствия, которые вытекают из любой жесткой социальной организации, уничтожающем, подобно другим формам тоталитаризма, свободу мысли и намеревающемся социализировать личность и дух; в борьбе против Бога, в деятельности по уничтожению религии[113], в обожествлении техники и опытной науки, в динамическом активизме и в новом порабощении — на этот раз в пользу коллективного человека, — которым он угрожает определенному слою производительных сил.

    Такова, если судить объективно и бесстрастно, двойственность, существующая в действительной реализации русского коммунизма. Кое-какие элементы, значение которых для эволюции условий существования человечества нельзя отрицать, даны здесь в их становлении; в то же время в нем свирепствует жестокая болезнь, поражающая человеческий дух. Именно груз ошибок, которые несет в себе марксизм, в соединении с обманчивыми истинами и определенными свойствами русского характера, делает столь значительной негативную часть новой цивилизации, утверждающейся в советской России. В силу того что в историческом развитии везение и невезение переплетены друг с другом, сегодня определенное социальное устройство и связанные с ним новые формы жизни и различные ценности, обретающие свое существование, оказываются фактически под властью интеллектуальных и духовных построений, которые ангел атеизма сделал бесчеловечными, погрузив во мрак. О каких открытиях и каких разочарованиях, о каком обновлении здесь идет речь? Для какой будущей эпохи?

    Социалистический гуманизм и интегральный гуманизм

    Каким бы весом ни обладал марксизм в сегодняшнем социализме, выражение «социалистический гуманизм» заметно более объемно, нежели выражение «марксистский гуманизм», которое, несмотря на идеи молодого Маркса, скорее всего, как представляется, приводит в замешательство. Всякий социализм, подобно марксизму, не обязательно атеистичен; но даже в своих немарксистских или надмарксистских формах социализм исходит из концепции человека, труда и общества, обремененной ошибками и просчетами[114], которые могли бы быть исправлены лишь новыми синтезами.

    Социалистический гуманизм отмечен сильным стремлением к истине, которым без серьезного ущерба нельзя пренебрегать и который многое значит для человеческого достоинства; мы полагаем, что фундаментальная ошибка атеистической философии, или по крайней мере ее исходные просчеты, о которых мы только что говорили, извращают этот порыв, деформируя и дегу-манизируя различные моральные и социальные концепции, созданные на основе этого гуманизма; так что было бы большой иллюзией верить, будто соединяя идею Бога или религиозные верования с социалистическим гуманизмом, можно осуществить жизнеспособный и основанный на истине синтез. Нет, здесь необходима коренная переделка. Но мы верим также, что то, что мы называем интегральным гуманизмом, способно спасти и развить в кардинально ином синтезе все истины, утвержденные и предугаданные социалистическим гуманизмом, объединяя их органически со многими другими истинами и обеспечивая им жизнеспособность. Вот почему само наименование «интегральный гуманизм» кажется нам особенно подходящим здесь.

    Анализ, содержащийся в этой главе, дал возможность понять, как мы надеемся, в какой степени желательна общая переделка, подобная той, о которой мы только что говорили. Как бы ни были тяжелы его ошибки и иллюзии, социализм в XIX столетии представлял собой протест человеческого сознания и его наиболее плодоносных инстинктов против бед; они взывали к небу. Было великим делом преобразовать капиталистическую цивилизацию и противопоставить безжалостным силам смысл справедливости и смысл достоинства труда; социализму принадлежала инициатива в этом деле. Он вел суровую и трудную борьбу ради многочисленных человеческих привязанностей и самых волнующих человеческих качеств, — какими обладает бедный люд. Он любил бедных. Его нельзя эффективно критиковать, отказывая ему во многих его достоинствах. Разочарования, которые он вызвал у людей, чрезвычайно горестны. С большим сожалением приходится констатировать, что ошибки первофилософии и социального учения, в которых он берет свое начало, загубили в нем столько возможностей, и они, по мере его созревания, становились все более тяжкими, а сегодня, поскольку они все еще продолжают существовать, разводят в разные стороны христианскую мысль и социализм. Будет ли так продолжаться всегда? Они, эти ошибки, имеют первостепенное значение, все они связаны с непониманием вечного в человеке.

    Социальная и политическая философия, предлагаемая интегральным гуманизмом, зовет нашу современную культуру к радикальным изменениям, можно сказать, употребляя гиле-морфистский словарь, к субстанциальной трансформации. И эта трансформация не ограничится одним установлением новых социальных структур и нового режима социальной жизни, следующих за капитализмом; она потребует вместе с тем возрастания силы веры, возвышения интеллекта и любви, идущих из внутренних источников души, прогресса в открытии мира духовных реалий. Только при этом условии человек сможет продвинуться дальше, в глубины своей природы, не портя и не искажая ее.

    «Впервые в истории, — писал недавно Максим Горький по поводу советского коммунизма, — подлинная любовь к человеку организована как творческая сила и ставит себе целью освобождение миллионов рабочих»[115]. Мы верим в глубокую искренность этих слов Горького и чувств, которые они выражают. И мы рассматриваем как очень важный факт, что эта тема любви к человеческому существу, которой ничто и никогда не помешает иметь в глубине христианские корни, возникает сейчас в том течении мысли, которое под давлением материализма длительное время способна была видеть в ней лишь сентиментальную ценность, годную для внутреннего употребления.

    Но любовь — дикая сила, и когда она достигает в любимом существе сфер, где для нее закрыты двери, она превращается в нечто ужасное — в смертельную ненависть. Вопрос состоит в том, чтобы узнать, нужно ли для обладания ключом к этим дверям и дальнейшего продвижения, для возникновения подлинной любви человека, любить также в человеке то, что оживляет человеческое в человеке, являясь самой Любовью и Даром.

    И когда мы читаем в «Правде», что «новый человек не себя сам формирует, а именно Партия направляет весь процесс социалистического преобразования и перевоспитания масс»[116], мы спрашиваем себя, не должен ли будет социалистический гуманизм претендовать на то, чтобы, как говорит Горький, организовать, то есть обобществить любовь. Любовь есть сам дух, и нам не известно, откуда она приходит и куда уходит. Однажды в истории уже было так, что подлинная любовь человека, взявшего на себя инициативу в море всеобщего неведения, совершила работу по освобождению человека от лжи и сил зла, чтобы открыть ему радость, которая не имеет конца. И с тех самых пор, именно силой этой любви совершается и будет совершаться всякая работа по реальному освобождению человека не только для вечной радости, но и для земной жизни.

    «Легко быть святым, когда нет никакого желания быть человечным», — говорил Маркс. Тогда в действительности нет ни человеческого, ни святого — существует одна только великая ложь фарисейства. Но полагал ли Маркс, тем самым, что легко быть человечным, когда совсем не хотят быть святым? Это было бы великой ложью атеистического гуманизма, поскольку мы рождены для того, чтобы стремиться к совершенной любви, к любви, которая реально со всех сторон охватывает людей, не оставляя места вражде против кого-либо из них, и реально преобразует наше бытие, что недоступно ни для какой социальной техники, ни для какой работы по перевоспитанию, но лишь для творца бытия; это — то, что называется святостью. Каким бы великодушным ни был атеист, атеизм приводит к окаменению глубинных слоев субстанции любви; его любовь к людям есть насильственное требование их блага, которое возникает прежде всего как разрушительная сила, поскольку исходит от камня и натыкается на камень — на универсум человеческих существ, которые для нее непроницаемы. Любовь святых — объединяющая и оживляющая сила, несущая с собой благо и распыляющая его, поскольку исходит от них, израсходовавших, растративших себя, пламя, в котором сгорает непроницаемость существ.

    Подлинный гуманизм не является манихейским

    Я прибавлю еще одно замечание, касающееся гуманизма Маркса. Связанный по своим истокам, как мы недавно заметили, с концепциями Фейербаха и с атеизмом как условием и средством избавления от духовного отчуждения человека (коммунизм является еще более существенным условием и средством окончания отчуждения человеческого труда), гуманизм Маркса есть по преимуществу гуманизм манихейского типа, о котором мы уже говорили в предшествующем исследовании[117]. Он обязывает отбросить во мрак, поскольку она была религиозной, целую часть человеческого наследия.

    Напротив, христианский гуманизм, интегральный гуманизм способен все принять, поскольку ему известно, что Бог не делит все на черное и белое и что все, не сопротивляясь, уносится движением божественной власти[118]. Он не отбрасывает во мрак все, что в человеческом наследии исходит из ересей и расколов, блужданий сердца и разума; oportet haereses esse[119]. Он знает, что исторические силы, подверженные вторжению ошибки, служили Богу помимо их воли, и что, несмотря на них, и с их помощью в ходе современной истории, одновременно с иллюзиями энергии христианства вливались во временное существование. В системе христианского гуманизма есть место не для ошибок Лютера и Вольтера, но для Вольтера и Лютера, которые, несмотря на ошибки, внесли свой определенный вклад (который принадлежит Христу, подобно всякому благу среди нас) в историю людей, содействуя их продвижению вперед. Я считаю себя обязанным некоторыми вещами Вольтеру в том, что касается гражданской терпимости, или Лютеру в том, что касается нонконформизма, и хочу воздать им должное за это: они существуют в моем культурном универсуме, они обладают здесь своей ролью и функцией; я вступаю здесь в диалог с ними; и когда я борюсь с ними, когда мы сражаемся безжалостно, они еще живы для меня. Но в системе марксистского гуманизма нет места для св. Августина или Терезы Авильской, если не считать того, что они признаются моментом диалектики, которая движется только по трупам.

    Интегральный гуманизм и изживание буржуазного человека

    Но вернемся к «буржуазному человеку», эскиз которого мы набросали. Каков он, с точки зрения интегрального гуманизма, который составляет объект наших настоящих исследований? Каково отношение интегрального гуманизма к этому буржуазному человеку?

    С точки зрения интегрального гуманизма оказывается, что этот буржуазный тип человечества изрядно скомпрометирован и что он достоин осуждения. Появятся новые формы, которые будут значительно отличаться от этого типа внутри недвижимых границ человеческого рода, поскольку этот род пластичен и подвержен деформации. Новый человек может также отличаться от буржуазного человека, как сам буржуазный человек отличается от героев Ренессанса или верующего времен св. Фердинанда Кастильского[120] или св. Людовика[121], как, если хотите, цивилизованный человек Европы или Китая отличается от первобытного кочевника. Каким бы отличным ни был его тип, если он сформирован вне атмосферы Бога и любви, одними только социально-техническими условиями, то есть внешними средствами, можно быть уверенным, что после определенного спада героизма, как это происходит во всякий революционный период, когда древний капитал христианской мистики будет растрачен, он придет к новому фарисейству, сменившему то, что было до него — фарисейству коллективной спеси или гордыне за производство, сменяющих гордыню буржуазной чести и индивидуальной выгоды.

    С точки зрения нового гуманизма, о котором мы говорим, нужно изменить буржуазного человека? Да. И для этого нужно даже также изменить человека как такового? Да. Последнее одно, по сути, имеет для нас значение: я хочу сказать, в христианском смысле, заставить умереть «старого человека» дать место «новому человеку», который формируется медленно — в истории человеческого рода, как и в каждом из нас, — до полного взросления, когда реализовались бы наиболее глубокие побуждения нашей сущности. Но эта трансформация требует, с одной стороны, уважения существенных требований человеческой природы, этого образа Божия, этого примата трансцендентных ценностей, которые и делают возможным, и дают толчок к обновлению; с другой стороны, понимания, что такое изменение не есть дело одного лишь человека, но прежде всего Бога и с ним человека, и что оно не есть результат внешних и механических воздействий, но жизненных и внутренних принципов: в этом навсегда состоит урок христианства.

    Однако если новое христианство преуспеет в самоутверждении, его отличительный характер будет, как мы полагаем, состоять в том, что это видоизменение, — путем которого человек, соглашаясь на изменение и сознавая, что он изменен благодатью, работает во имя становления и реализации нового человека, дабы он исходил из Бога, — это видоизменение должно будет реально, а не только метафорически достигнуть структур социальной жизни человечества, и таким образом позволить в той мере, в какой это возможно здесь, на земле, для того или этого исторического периода, — подлинную социально-временную реализацию Евангелия. Новая эпоха христианской культуры поймет, без сомнения, немного лучше, нежели это делали до настоящего времени (и никогда мир не кончит понимать это, то есть отвергать из своего лона «фарисейский фермент»), до какой степени важно дать всюду первенство реальному и субстанциальному по отношению к кажущемуся и декоративному, — реально и субстанциально христианскому по отношению к кажущемуся и декоративно христианскому; она также поймет, что тщетно утверждать достоинство и назначение человеческой личности, если не работать во имя изменения условий, которые ее подавляют, и во имя того, чтобы она могла достойно есть свой хлеб.

    Глава III ХРИСТИАНИН И МИР

    Деление главы


    В первой части мы напомним некоторые существенные понятия относительно различия духовного и временного. Во второй части мы рассмотрим проблему царства Божия; в третьей — временную миссию христианина.

    I ДУХОВНОЕ И ВРЕМЕННОЕ

    О цивилизации

    Сперва спросим, в чем состоит то, что называют культурой, или цивилизацией. Известно, что русские и немецкие авторы имеют обыкновение противопоставлять эти два понятия. Для нашего настоящего исследования мы можем их применять в качестве синонимов. Мы скажем, что культура, или цивилизация, — это расцвет собственно человеческой жизни, затрагивающий не только материальное развитие, необходимое и достаточное для того, чтобы позволить нам вести подобающую жизнь здесь, на земле, но также и прежде всего моральное развитие, развитие умозрительной и практической деятельности (художественной и этической), что заслуживает, собственно, названия человеческого развития[122]. Оказывается, таким образом, что культура естественна в том же самом смысле, что и работа разума и добродетели, продуктом и земным завершением которых она является. Она отвечает естественному желанию человеческой природы, но она есть произведение духа и свободы, присоединяющих свое усилие к природному. Поскольку это развитие не только материально, но также и принципиально морально, само собой разумеется, что религиозный момент играет здесь главную роль, а цивилизация предстает развивающейся между двумя полюсами: экономическим полюсом, соответствующим наиболее жгучим человеческим потребностям этико-биологического порядка, и полюсом религиозным, соответствующим наиболее жгучим человеческим потребностям, касающимся жизни души.

    Означает ли это, что религия должна стать частью (пусть это будет главная часть), конституирующим элементом цивилизации или культуры народа? Так было в течение всей античности, я имею в виду языческую античность, поскольку пример религии Израиля стоит особняком: в определенном смысле она — национальная религия, но пророки присутствовали там, чтобы напомнить, что она по праву была универсальной и что Бог Израиля является также Богом всей земли.

    Если речь идет о языческих религиях, то они представляются нам обособленными относительно данной культуры и врагами других культур. Они разделяются так же, как разделяются языки и социальные группы. Религия есть тогда душа града, подобно тому, как в аристотелевской биологии растительная душа есть субстанциальная форма растения; в этом случае различие между духовным и временным как между двумя специфически различными сферами, собственно говоря, непостижимо, и чем более религия становится земной и социально-политической, тем более дело обстоит именно так. Воинствующий атеизм нашего времени определенным образом воспроизводит католический аспект религии Христа, но универсальность, к которой он тяготеет, имеет своей целью навязать всему миру определенный временной порядок; эта атеистическая религия не есть чисто приватная вещь, каковой была религия для либерализма, но она участвует в земном становлении определенных социальных энергий и в определенной форме временного сообщества.

    Итак, какова тут позиция христианства?

    Для христианина истинная религия существенно надприродна, и как таковая она не принадлежит человеку, миру, какой-нибудь одной расе, одной нации, одной цивилизации, одной культуре, ни цивилизации и культуре в целом, — она принадлежит собственной жизни Бога. Она трансцендентна по отношению к любой цивилизации и любой культуре, она строго универсальна.

    И достаточно примечательным является тот факт, что если разум потерпел неудачу в поддержании среди людей универсальности того, что философы называют естественной религией, то универсальность религии, которая взывает к сверхприродным и высшим основаниям по отношению к разуму, до настоящего времени противостоит всему.

    Религия и цивилизация

    Но если дело обстоит так, различие между религией и культурой, или цивилизацией, примет новый и особенно значительный смысл. В глазах христианина культура и цивилизация, будучи подчиненными земной цели, должны быть соотнесены с вечной жизнью и подчинены вечной жизни, которая есть цель религии, и им надлежит обеспечивать земное благо и развитие различных естественных способностей человека, уделяя главное внимание вечным интересам личности и облегчая ей доступ к последней сверхприродной цели: это поднимает цивилизацию над ее собственным порядком. Но нужно, чтобы культура и цивилизация обладали специфическим объектом, каким является земное, подверженное гибели благо нашей жизни здесь, на земле, собственный порядок которого — естественный порядок (сверхвозвышенный, как я это только что сказал[123]). Сами по себе и согласно их собственной цели они вовлечены во время и в его события. Порядок культуры, или цивилизации, оказывается в таком случае порядком вещей временных, временным порядком.

    В то время как порядок веры и даров благодати, затрагивающих вечную жизнь, которая есть соучастие в самой интимной жизни Бога, конституирует, напротив, порядок, коему в высшей степени подходит имя духовный и который превосходит сам по себе временной порядок.

    И если для христианина этот духовный порядок должен оживлять и возвышать сам временной порядок, то это происходит не путем слияния с ним и превращения в его часть, а напротив, путем его трансцендирования, когда духовный порядок являет собой свободное и независимое от него существование. Короче, духовный порядок свободен по отношению к временному порядку так же, как свободен Бог по отношению к миру.

    Таким образом, различие временного и духовного предстает как существенно христианское различие. Оно неожиданно появилось в решающий момент, в истинно решающий момент, как нечто вроде мутации, имеющей большое значение для самой временной истории и самой цивилизации. Но это собственно христианское приобретение, обладающее своим полным смыслом и своей полной эффективностью лишь для христианина, если следовать евангельскому слову: «Отдайте кесарю кесарево, а Богу богово».

    Однако если это различие двух порядков представляет большое завоевание для свободы духа, оно тем самым заставляет поставить грандиозные и полные сомнения проблемы в теоретическом и конкретно-историческом планах.

    II ПРОБЛЕМА ЦАРСТВА БОЖИЯ

    Постановка проблемы

    В теоретическом плане главное в этих проблемах именно то, что мы можем назвать проблемой царства Божия. Есть царство Божие, подлежащее реализации согласно второму требованию воскресной молитвы. Какую роль следует признать за этим духовным и этим временным, различие между которыми мы провели, если иметь в виду реализацию царства Божия?

    Мы должны будем здесь дать описание самой проблемы, обозначить на этот счет три типичные ошибки, выявить, наконец, христианское решение проблемы.

    Политическая теология и теология политики

    Можно отметить, что теоретическое прояснение этого вопроса о царстве Божием приобрело в наши дни новую актуальность в Германии в теологических дискуссиях, касающихся Священной Империи и политической теологии. Большое число работ было посвящено этим дискуссиям; процитируем, в частности, произведение Алоиза Демпфа «Священная империя, история и государственная философия средневековья и политического Ренессанса» (1929).

    Я позволю себе здесь краткое отступление, дабы устранить двусмысленность и отметить, что немецкий смысл слов «политическая теология» совершенно отличен от французских слов «теология политики».

    Французский смысл выражения «теология политики» состоит в том, что политика, как все входящее в моральную сферу, есть объект теолога, как и философа, по причине примата моральных и духовных ценностей, вовлеченных в сам политический порядок, а также потому, что эти моральные и духовные ценности подразумевают, если говорить о природе, ее падении и искуплении, ссылку на сверхприродный порядок и порядок откровения, являющиеся собственным объектом теолога. Следовательно, существует теология политики, подобно философии политики, как наука со светским и временным объектом, которая судит и познает этот объект в свете принципов откровения.

    Напротив, немецкий смысл выражения «политическая теология» состоит в том, что сам объект, о котором идет речь, не представляет собою действительно светского и временного объекта; сам объект священен (heilig). Карл Шмитт[124], который был одним из вдохновителей и интеллектуальных советников нацистского режима, некогда старался показать наличие в великих политических и юридических идеях нового времени существенно теологических тем. Отсюда, если встать для размышления на практическую и конкретную точку зрения, не различая формальные объекты[125], можно легко прийти к утверждению, что политические реалии сами по себе принадлежат божественному и священному порядку. Именно такой смысл современные немецкие теоретики «Священной империи» придают слову «политическая теология». Они ссылаются, таким образом, на мессианскую и евангельскую идею «Царства Божия», реализацию которой они хотят обнаружить во времени и в истории. Именно в этом плане протестантский теолог Стапель пишет, что для завершения искупления необходимо не только объединение людей в Церкви, но также и в Империи, которая должна направляться немцами, то есть пруссаками, поскольку последние выдаются за высшую ступень человечества. Авторы, намного более глубокие, чем Стапель, такие, как Эхман, Герман Келлер, Роберт Гроше, Эрик Петерсен, также затрагивали эти вопросы, то ли для того, чтобы рассмотреть в часто спорной манере великие церковные проблемы, то ли для того, чтобы критиковать теологию «Священной Империи» в наиболее глубокой и яркой форме.

    Царство, Церковь и Мир

    Но оставим это отступление и возвратимся к нашему предмету, постараясь сразу же четко поставить проблему.

    Перед нами три понятия. Первое — понятие «царства Божия», Града одновременно земного и священного, правителем которого является Бог и где он будет весь во всем. Евреи ожидали осуществления этого царства во времени. Для христианина оно наступит вне времени; это — вечное царство, которое будет иметь своим местом землю воскрешенных. В той мере, следовательно, в какой эта идея есть собственно идея царства, политического града, в котором сам Бог — правитель и в какой она отличается в данном отношении от идеи Церкви, как показал Эрик Петерсен в замечательном небольшом сочинении до своего обращения в католицизм[126], эта идея царства Божия есть эсхатологическая идея, идея, связанная с окончанием времени. Она не сопряжена со временем здесь на земле, но с тем, что придет после времени.

    Но то, что придет после времени, готовится временем: царство Божие конституирует конечный пункт, который движение истории готовит и в котором оно завершается, по направлению к которому сливаются, с одной стороны, история Церкви и духовного мира, а с другой стороны, история светского мира и политического града: с той разницей, что история Церкви уже есть история царства Божия, начатая во времени, «распятого Царства», которое в конце обретется явленным; в то время как история светского мира поднимется до своей высшей точки лишь посредством субстанциального «изменения», которое означено как великий мировой пожар и которое породит Царство.

    Второе понятие — понятие Церкви, хризалиды этого царства; она уже обрела свою субстанцию, она существует, живет, но тайно, перемещаясь с места на место; ее цель — сама вечная жизнь, она существует во времени, но не принадлежит времени.

    Рассматривая ее как Церковь, для христианина истинно говорить о ней как о своем Господе: ни части ее не принадлежит князю мира сего.

    Третье понятие — понятие мира, светского града. Его цель состоит во временной, жизни людского множества. Мир существует во времени, и он принадлежит времени; дьявол обладает своей частью в нем.

    Что следует думать о мире и о земном граде по отношению к царству Божию? Вот наша проблема.

    Первая ошибка.

    Здесь надлежит прежде всего указать три типичные ошибки. Мы упомянем на первом месте ошибку, которая, как тенденция, существовала у некоторых экстремистов первых христианских столетий. Она состоит в том, чтобы сделать из мира и из града земного только и просто царство Сатаны, область владений одного дьявола. Их история всецело идет в направлении, прямо противоположном тому, какое задает Церковь, т. е. в царство гибели. Это то, что можно было бы назвать сатанократической концепцией мира и политического града.

    Эта концепция обрела определенную теоретическую силу во время протестантской Реформации; и до наших дней она имеет тенденцию вновь появиться в протестантской теологической школе Карла Барта, в частности, с весьма утонченной теологической проработкой, которая, насколько это возможно, смягчает крайности[127]; по правде говоря, она приходит в конечном итоге к мысли, что мир не спасен, так же, как человек как таковой не может получить оправдания, рассматривая природу и ее внешние структуры предоставленными Богом во владение дьяволу, против чего мы можем возразить, если только сами окажемся погребенными.

    Определенный католический натурализм, или рационализм (я имею в виду, например, Макиавелли или Декарта) приходит к тому же результату другим путем, путем сепаратизма, говоря о расколе между природой и благодатью. Природа оказывается тогда абсолютно закрытым миром, следовательно, предоставленной лишь своим силам.

    В обоих случаях миру отказывают в его предназначении — благодати и пришествии царства Божия. Искупление ограничивается лишь невидимым царством душ и моральным порядком. Это могло стать крайней ошибкой западного христианства (когда оно теряет католический смысл). Она осуждена наиболее фундаментальной и простой формулировкой, через которую выражается христианская вера, когда она дает Христу имя Спасителя мира, Salvator mundi[128].

    Вторая ошибка

    Другую ошибку, истоки которой также очень древни на Востоке и на Западе, мы могли бы назвать в первом случае теофанической, во втором — теократической. Не только мир спасен в надежде, но либо верят, что необходимо, — поскольку работа искупления вершится в нем, — его появление как уже реально и полностью спасенного в самом временном существовании, — как царства Божия, — либо полностью отчаиваются, поскольку дело обстоит не так, или ожидают от него слишком многого, поскольку предпринимают усилия для этого.

    На Востоке эти идеи приняли скорее мистическую форму (к которой подходит слово «теофаническая», предложенное мною только что): в предельном выражении мысль многих мистических еретиков была бы такой, что обожествление жизни должно с настоящего времени позволить нам избежать рабства перед законом, регулирующим деятельность разума и ход природы. Я не приписываю, конечно, эту крайнюю ошибку русскому православию, но я полагаю, что оно иллюстрирует и обнаруживает то, что для восточного христианства было лишь искуплением. Пусть небо сразу же спустится на землю, — в ожидании земля в состоянии получить лишь каплю искупления: жалость, космическую жалость, желанную и приводящую в волнение. Сгорая от нетерпения и апеллируя к сверхприродному, мы пришли бы, таким образом, к позиции, аналогичной кальвинизму; мы оставили бы дьяволу мир в его теперешней форме, но не для того, чтобы овладеть этим миром, а чтобы освободиться от него и освободить его — в ожидании великого дня Божия — по крайней мере в нас самих, через жалость, что ввергает нас в его несчастья и переносит их в нас самих. Каким бы «теократом» ни был Достоевский, он будет порицать католическую Церковь за излишнее воплощение, за рьяность в стремлении к реализации христианского порядка здесь, на земле, за принятие на себя грязи земного.

    На Западе ошибка, о которой мы говорим, приняла главным образом политическую окраску, и судьба ее оказалась более сложной. Это то, что можно назвать теократической утопией, придавая этому слову наиболее сильный его смысл. Она требует от самого мира и от политического града эффективной реализации царства Бога, по крайней мере в явлениях социальной жизни и в ее наиболее заметных событиях. Отсюда, с земли, весь универсум должен перейти под политическое правление Бога.

    Отныне мир и Церковь занимают (и оспаривают) одну и ту же землю: история мира есть священная история.

    Эта ошибка направлена против евангельских слов: «Мое Царство не от мира сего». Она направлена против того факта, что Христос не пришел ни изменять град земной, ни завершать временную революцию: поп eripit mortalia, qui regna dat caelestia[129]. На теократическую ошибку, о коей мы говорим, отвечает у Достоевского «Легенда о великом инквизиторе», который хочет создать абсолютное благо мира политическими средствами, что, следовательно, означает требовать от этих средств больше, чем они могут дать сами по себе, через принуждение и универсальное порабощение.

    Эта ошибка никогда не накладывала своего отпечатка на средневековое христианство; средневековый идеал Империи никогда не идентифицировал себя с этой точки зрения, и когда он вмел тенденцию к подобному смешению, тогда Рим ломал его в Каноссе[130]. Различение двух властей всегда подтверждалось средневековым католицизмом. По правде говоря, мысль сделать из этого мира просто-напросто царство Божие для христианина является ересью.

    Но она была соблазном, ангелом-искусителем для средневекового христианства. Теоретически ее исповедовали определенные экстремисты-теологи средних веков, особенно в их конце, которым никогда, не следовала Церковь и в глазах которых всякая власть, временная и духовная, принадлежит папе, делегирующему Императору и через него королям (potestas directa in temporalibus[131]) временную власть для совершенного объединения мира под властью Христа. Это было то, что можно назвать клерикальным теократизмом, или иерархократией[132].

    Если говорить о культуре, то Испании хорошо известно, просочилось или нет что-либо от этого теократического искушения кастильский идеал Карла V[133] и Филиппа II[134]. В любом случае на практике определенные эксцессы в использовании человеческих и политических ресурсов, со стороны протестантской — в Женеве Кальвина, со стороны католической — во время Контрреформации Старого Режима (в эти эксцессы Церковь как таковая не была вовлечена, но они возникали в границах Церкви), люди помнили долго, и эта ошибка омрачала их и бросала в дрожь.

    Между тем, переходя последовательно в мир, она принимала все более и более тяжелый исторический вес. Священная миссия, о которой идет речь, переходит, таким образом, сначала к Императору — это имперская теократия; затем, если идти по нисходящей линии, согласно наименьшему порядку — к королю (я имею в виду здесь Генриха VIII[135]) или еще галликанизм[136] и иозефизм[137]; затем, и мы идем по восходящей линии, она переходит Государству (я имею в виду философию Гегеля). Поверхностное гегельянство заставляет ее перейти к нации или расе; более глубокое гегельянство — к классу, и мы обретаем здесь мессианизм Карла Маркса. Пролетариат будет рассматриваться как обладающий священной миссией спасения мира. В этой перспективе, дабы охарактеризовать современный коммунизм, с точки зрения культуры нужно было бы его рассматривать как атеистический теократический империализм.

    Третья ошибка

    Третья ошибка появилась в новое время, начиная с Ренессанса. Она состоит в видении в мире и в земном граде как в таковых царства человека и собственно природы без какой-либо связи ни со священным, ни со сверхъестественной судьбой, ни с Богом, ни с дьяволом. Это то, что можно назвать изолированным, или антропоцентрическим гуманизмом, или же еще либерализмом (я понимаю это слово в смысле, которым оно обладает в теологическом словаре, оно означает тогда доктрину, для которой человеческая свобода вне ее самое не имеет ни правила, ни меры). История мира отныне направляется к царству собственно человечности, которая являет собою, как легко видно у Огюста Конта, обмирщение царства Божия. Эта ошибка заклеймлена евангельским словом: не хлебом единым жив человек, но всяким словом, которое исходит из уст Бога, поп in solo pane vivit homo, sed in omni verbo quod procedit ex ore Dei. Это, впрочем, неустойчивая ошибка, поскольку ее цель абстрактна и фиктивна. Она, собственно говоря, принадлежит к роду утопий, нереализуемых утопий, если мне позволительно так выразиться. Она должна была, следовательно, разрешиться ложным историческим идеалом, но определенным образом реализуемым (поскольку он апеллирует не к фикции, а к силе), о чем мы говорили во вторую очередь, — в теократической атеистической ошибке.

    Амбивалентность мира

    Попытаемся определить теперь христианскую позицию.

    Для христианства подлинная доктрина мира и временного града состоит в том, что они являют собою одновременно царство человека, Бога и дьявола. Таким образом проявляется существенная двойственность мира и его истории; это — общее поле, поделенное на три части. Мир есть закрытое поле, которое принадлежит Богу по праву творения; дьяволу — по праву завоевания, в силу греха; Христу — по праву победы над первым завоевателем, по праву Страсти. Задача христианина в мире состоит в оспаривании у дьявола его владения, в отвоевывании его у него; он должен тут прилагать усилия, и преуспеет лишь частично, пока длится время. Мир спасен, да, он спасен в надежде, он — на пути к царству Бога; но он не свят, Церковь свята; он — на пути к царству Бога, и вот почему предательством по отношению к этому царству будет не желать всеми силами, — пропорциональными условиям земной истории, но как можно более эффективными, quantum potes, tantum aude[138],- реализации или, более точно, преломления в мире евангельских требований; однако эта реализация, даже относительная, будет всегда тем или иным образом неполной и оспариваемой в мире. В то время как история мира пребывает в движении (это — рост пшеницы) по направлению к царству Божию, она также в движении (это — рост сорняка, постоянно перемешанного с хлебом) по направлению к осуждению.

    Относительно мира христианин может, таким образом, собрать противоречащие друг другу евангельские тексты, которые объясняются этой крайней амбивалентностью истории и мира, на которую мы указали в другом месте[139]. Христианин читает, например, что «Бог так любил мир, что отдал ему своего единственного сына», что «Христос пришел, чтобы спасти мир», что он «снимает грех с мира»; и он читает, с другой стороны, что Иисус не молится за мир, что мир «не может получить духа истины», что «мир целиком погряз во зле» и что дьявол есть властитель мира сего, что мир уже осужден.

    Тексты, которые мы только что привели, говорят, что мир освящен в той степени, в какой он не просто мир, но в той, что он принят в универсум Воплощения; и что он осужден в той степени, в какой замыкается в самом себе, в той степени, по словам Клоделя[140], в какой он замыкается в своем существенном различии и остается просто миром, отделенным от универсума Воплощения.

    В то время как история Церкви, которая есть, как говорит Паскаль, история истины, ведет сама по себе к окончательно явленному царству Божию и имеет свое завершение лишь в этом царстве, напротив, разделенная между двумя полярными целями, история временного града ведет сразу к царству гибели и к царству Божию.

    Заметим, что было бы полным искажением и извращением этой идеи амбивалентности мира и временной истории, этой идеи, что дьявол всегда на протяжении истории будет обладать своей частью в этом мире, искать в ней мотив для спокойного принятия (в особенности с пользой для себя) несправедливости в этом мире; именно в этом извращенном духе некоторые, полагающие себя защитниками порядка, понимают слова Евангелия: «Бедные[141], вы всегда их найдете среди нас».

    Эти слова, напротив, означают: сам Христос не будет всегда среди вас, но вы его узнаете среди бедных, которых вам надлежит любить и которым надо служить, как ему самому. Здесь указан не социальный класс; это — люди, которые испытывают необходимость в других для выживания, какой бы ни была природа, источник и причина их нужды. Поскольку будут существовать эксплуатируемые касты или классы, любовь отправится прежде всего их искать; если однажды они там не обнаружатся, она найдет их повсюду, где они будут. И поскольку она их любит, она хочет, чтобы однажды не стало больше угнетенных классов и каст.

    Подобным же образом то, что мы говорили о фатальной амбивалентности временной истории, означает, что христианин должен постараться тем более реализовать в этом мире (совершенно и абсолютно, если речь идет о его собственной личностной жизни; в относительном плане и согласно конкретному идеалу, что подходит различным историческим эпохам, если дело в самом мире) истины Евангелия; он не будет никогда достаточно стараться, он никогда не посвятит себя достаточно совершенствованию условий земной жизни и изменению этой жизни. Подобное состояние напряжения и войны необходимо для возрастания истории, только при этом условии временная история загадочным образом готовит свое конечное завершение в царстве Бога.

    Но если то, что мы только что сказали, верно, цель, которую ставит себе христианин в своей временной деятельности, не состоит в сотворении из самого этого мира царства Бога, она — в сотворении из этого мира, согласно историческому идеалу, разработанному различными эпохами, и, если мне позволительно так сказать, через преобразование его места для подлинно и всецело гуманной человеческой жизни, то есть, конечно, полной срывов, но полной также любви, социальные структуры которой имели бы в качестве меры справедливость, достоинство человеческой личности, братскую любовь[142], и которая тем не менее готовит приход царства Бога в сыновней, а не в рабской манере, я хочу сказать, через благо, что плодоносит во благе, а не через зло, которое, двигаясь к своему собственному месту, служит благу как бы по принуждению[143].

    III ВРЕМЕННАЯ МИССИЯ ХРИСТИАНИНА

    Временные недостатки некогда христианского мира

    Мы приходим, таким образом, к значительнейшей проблеме, скорее не теоретической, а практической, проблеме временной миссии христианина. Мы разделим это исследование на три части и попытаемся сначала охарактеризовать то, что можно было бы назвать временными недостатками христианского мира, ставшего христианским миром лишь внешне в течение нового времени и в особенности в XIX столетии. Затем мы попытаемся (ссылаясь на то, что мы уже сказали выше[144]) кратко указать на причины этого феномена, и тогда мы перейдем к размышлениям, которые затрагивают временную роль христианина, я подразумеваю, в особенности относительно установления новой христианской жизни мира.

    Мы отметили в начале этой главы, что духовное должно давать жизнь временному. Христианство должно возвещать о себе в мире, или, скорее, проникать в мир, не в том смысле, что это была бы его основная цель (для него это вторичная, но неизменная цель), и не для того, чтобы мир стал с настоящего момента царством Бога, но для того, чтобы преломление мира благодати здесь стало бы все более эффективным и чтобы человек мог лучше прожить свою временную жизнь.

    Это состоялось в большой степени во времена средневекового христианства. Всем известна ведущая роль, сыгранная Церковью в созидании христианского мира средних веков; она была полна недостатков, но и полна жизни.

    Во времена заката средневекового христианства и пришествия нового времени видно, что, с одной стороны, мир последовательно отходит от Христа; и, с другой стороны, фактически в мировой истории Церковь играет еще очень большую роль, стараясь поддержать то, что было приобретено относительно принципов естественного права во временном порядке и относительно его подчинения целям духовного порядка. Это была позиция необходимой защиты, но позиция неблагодарная, поскольку она в определенной мере шла на риск, пытаясь внешне соединить христианство со структурами мира, которые все более и более дегуманизировались.

    Однако игра исторических сил велась еще долгое время в рамках нормы; и если мир Старого Режима завершился, став нежизнеспособным, его политико-социальная структура с ее тремя качественными составляющими (дворянство, духовенство, третье сословие) оставалась долгое время структурой, органически приспособленной к потребностям жизни.

    Все пошло в трагическом направлении, когда, после того как крах Старого Режима стал неминуем, после Французской революции и Наполеона, началось наступление индустриального и меркантильного мира, когда общество обнаружило себя разделенным на два класса: один — живущий исключительно своим трудом, другой — живущий (или, скорее, живший) прибылью со своих капиталов; эти классы не имели между собой более никакого другого экономического отношения, кроме соглашения о найме рабочей силы; сам труд становился, таким образом, чистым товаром. Всецело сохраняя следы христианства в своих этических и культурных основаниях и всецело и широко используя в своих консервативных сферах во имя корыстных политических целей слово «христианский» и весь моральный словарь, цивилизация, которая в своей целостности отвернулась от христианства под давлением противостоящих ему сил и в которой сама христианская сила была ослаблена, шла, даже там, где христианство сохраняло свои позиции, к согласию с негуманной ситуацией, созданной для пролетариата необузданным капитализмом, полностью вовлекаясь в слепое движение социального материализма, который практически, в реальности, насколько это зависело от него, нес с собой разрушение христианского духа[145].

    Сегодня нет нужды устраивать судебное разбирательство против капитализма — это стало общим местом, к которому души, в страхе перед вульгарностью, боятся возвратиться. Я удовлетворюсь напоминанием в нескольких словах, что если взятый сам по себе идеальный механизм капиталистической экономики[146] по сути неплох и не несправедлив, вопреки Марксу, то вместе с тем, если рассмотреть дух, который конкретно использует этот механизм и который использует его конкретные формы и специфические способы реализации, необходимо сказать, что здесь скрыт радикально дезорганизующий момент. Энергия, которая стимулирует и поддерживает эту экономику, была постепенно испорчена «смертным» грехом; разумеется, не грехом, что приносит смерть душе индивидов, вынужденных жить в этом мире и использовать его системы, но грехом, который шаг за шагом несет временную смерть социальному телу, — культом земного обогащения, становящимся сущностью цивилизации. Объективный дух капитализма — дух преклонения перед активными и изобретательными силами, перед динамизмом человека и инициативами индивида, но он же — и дух ненависти к бедности и презрения к бедному: бедняк воспринимается лишь как орудие, приносящее плоды, а не как личность. Богатый, со своей стороны, существует лишь как потребитель (во имя денежного дохода, которому служит это самое производство), а не как личность; трагедия такого мира состоит в том, что с целью поддержания и развития монстра экономики потребления он с необходимостью будет делать изо всех людей потребителей, т. е. богатых, но тогда, если не будет больше бедных, или орудий, вся эта экономика остановится и умрет; и она действительно умирает, как видно из наших дней, если нет достаточного количества потребителей (в действительности[147]) для того, чтобы заставить орудия работать.

    Но что же, если такой режим мог свободно развивать свои самые бесчеловечные возможности, не свидетельствует ли это со всей очевидностью об упадке мира, вышедшего из разложения христианства, который длительное время отвергал свои собственные принципы и отрекался от своего собственного Бога? И разве за этот упадок мира, который должно еще с точки зрения социологической и культурной, несмотря на силу и разнообразие все возрастающих энергий безверия, называть, исходя из его исторических оснований, христианским, не несут ответственность сами христиане? Разве не предполагается заранее несостоятельность этого «христианского мира», понимаемого в узком смысле слова как социальные элементы и социальные формации, объединенные религиозной христианской деноминацией? Я хорошо понимаю, что было бы несправедливым упрекать христиан в том, что им не удалось предотвратить развитие новых экономических структур и новых форм жизни, извративших и деформировавших ошибки и просчеты, свойственные капиталистической эпохе, которые, в их абстрактно рассматриваемой сущности, не были плохи и отвечали нормальному процессу; но если судить с собственно этической точки зрения, то личностное использование экономических структур, которое они осуществляли (другими словами, в социальном порядке, рассмотренном с точки зрения частных добродетелей), есть повод для сожаления, поскольку в эпоху варварского, хищнического становления капитализма множество христиан продемонстрировали свое безразличие к собственно христианским законам поведения в социальной жизни: социальный режим, если судить о нем конкретно, не был хорошим, он все ухудшался и ухудшался, и дошел до того, что стал невыносимым. Следует также сожалеть о том факте, что в социальном порядке, рассмотренном с точки зрения самой социальной жизни и активности земной цивилизации, место, которое социализм нашел для себя, в начале его деятельности было завалено ошибками, и его не смогли занять силы христианства, опирающиеся на социально обоснованную философию, которые бы дали сигнал к борьбе за эмансипацию труда. Вопрос, который напрашивается сам собой, состоит в объяснении этого двойного недостатка.

    Некоторые причины этих недостатков

    Многие причины могут быть названы: прежде всего, дуализм нового времени, крайним выражением которого будет здесь одна из форм разделения труда между Богом и мамоной, о чем мы уже говорили в другом месте.

    После этого следует отметить, что, в общем, вполне естественно, когда в христианской цивилизации больше «плохих христиан», чем «добрых христиан»; но это постепенно ослабляет напряжение и довольно часто ведет к социологической натурализации религии и использованию христианства во имя всецело временных целей.

    Нужно, наконец, указать на третью причину, скорее интеллектуального порядка, которая дает нам возможность увидеть, до какой степени современная цивилизация, даже когда она называла еще себя христианской, страдала от отсутствия христианской философии. В средневековом христианстве как бы безотчетно, через спонтанное действие веры цивилизация, несмотря на чудовищные препятствия, ориентировалась к реализации христианства не только в духовной жизни, но также в социально-временном порядке.

    Когда с наступлением «рефлексивной эпохи» внутренняя дифференциация культуры стала преобладающим процессом и когда искусство, наука, Государство начали сами себя осознавать (и как ужасно осознавать), мы не ошибемся, если скажем, что в прошлом не было ничего похожего на это осознание, относящееся к социальному как таковому и к собственной реальности, которую оно составляет; и как это возможно было в мире, который собирался взрасти под знаком картезианства?.. Не евангельского духа не хватало в течение этого времени живым и священным частям христианского мира, но достаточно ясного сознания одной из сфер реальности, к которой этот дух должен себя применить.

    Какой бы чрезмерной ни казалась претензия Огюста Конта, что он изобрел науку о социальном, можно подумать с этой точки зрения, что «научные» иллюзии социологизма и одновременно «научные» иллюзии социализма работали на христианскую мысль, принуждая ее к осознанному «открытию» этой сферы реальности[148].

    Эти размышления могут содействовать нам в объяснении того, почему преобразование, заменившее постепенно режим средневековой экономики режимом извлечения пользы, т. е. капитализмом, на протяжении всего пути от зарождения до различных своих этапов, в особенности в XVIII веке (на что указывал Гротийзен[149]), смогло породить враждебность по отношению к Церкви и поставить перед массовым христианским сознанием вопросы, касающиеся индивидуального сознания и выбора конфессии, которые не могли в течение столь длительного времени осознаваться и судиться этим разумом с точки зрения их значимости и своей собственной социальной ценности; так что капиталистический режим смог установиться в мире, встречая пассивное сопротивление и глухую враждебность социальных католических образований, а отнюдь не стремление к эффективному изменению и не активную и продуманную оппозицию внутри христианского мира, или «временного христианства», даже католицизма.

    Важно, однако, отметить, что протест католического сознания все же раздавался, особенно в XIX столетии, в то самое время, когда капитализм пришел к расцвету и овладел миром, и люди поднимали свой голос, от Озанама до Тониоло. И особенно католическая Церковь, через учение пап, сама восполнила недостатки христианского мира, формулируя принципы, которые определяют всю экономическую область и которые встречают широкое непонимание современных народов.

    Временная роль христианина в деле изменения социального порядка

    Мы хотели бы предложить здесь некоторые соображения относительно временной роли христианина в работе по преобразованию социального порядка. Отметим прежде всего, по крайней мере для христианской мысли, что дуализм предшествующей эпохи, как представляется, должен быть ликвидирован. Для христианина сепаратизм и дуализм, будут ли они макиавеллистского или картезианского типа, закончили свое время. Важный процесс интеграции совершается сегодня через возвращение к одновременно теологической и философской мудрости путем живого синтеза.

    Политические и экономические явления должны, следовательно, обрести, сообразно их природе, единство с этикой.

    С другой стороны, это осознание социального, которое более или менее отсутствовало в христианском или называемом христианским мире нового времени, начинает, наконец, осуществляться для христианина. Это феномен большого значения, тем более что такое сознание формируется, как кажется, и будет формироваться все более в справедливом постижении современной истории и ее нормальных процессов, искаженных вчера капиталистическим материализмом, сегодня — коммунистическим материализмом, составляющим его продолжение. I Одновременно проявляется то, что можно назвать собственной миссией мирской христианской деятельности по отношению к миру и культуре; можно бы сказать с этой точки зрения, что в Г то время как сама Церковь, озабоченная прежде всего тем, чтобы обеспечить свою независимость от какой бы то ни было особой временной формы, все более и более освобождается не от заботы судить свыше, но от заботы администрировать и управлять временным порядком и миром, христианин обнаруживает здесь себя все более и более вовлеченным не как христианин или член Церкви, но как член временного града, я подразумеваю, как христианский член этого града, сознающий задачу, что выпадает т ему в работе по устройству нового временного порядка в мире.

    Но если это так, сразу видно, какие проблемы будут ставиться перед христианином в этом порядке идей.

    Ему будет необходимо разработать социальную, политическую и экономическую философию, которая не будет оставаться лишь на уровне универсальных принципов, но которая будет способна опуститься до конкретных реализаций, что предполагает в целом широкую и кропотливую работу; эта работа уже начата, энциклики Льва XIII и Пия XI зафиксировали ее принципы. Я отмечаю, что это — работа разума, озаренного верой, но работа разума, относительно которой, по крайней мере когда отказываются от принципа ее конкретного применения, было бы тщетным ожидать всеобщего согласия. Если существует множество теологических догматических школ, будет также фатально существовать множество школ в христианской социологии, в христианской политике, и они будут расти по мере того, как будет осуществляться приближение к конкретному. Однако общая доктрина без сомнения может быть выявлена по крайней мере в том, что касается наиболее общих истин; и в остальном важно, чтобы определилось одновременно подлинно четкое и практическое направление для достаточно большого количества учений.

    Но христианин, сознающий эти вещи, должен будет также обратиться к социальному и политическому действию, не только для того, чтобы поставить на службу своей стране, как это всегда было, практические способности, которые у него могут быть в этой области, но также и, кроме того, чтобы работать, как мы только что сказали, над преобразованием временного порядка.

    Итак, ясно, что, при условии единства социально-христианского и духовно-христианского, невозможно, чтобы подлинно христианское преобразование временного порядка свершилось тем же образом и теми же средствами, что и другие временные преобразования и революции. Если такое преобразование имеет место, то оно станет деятельностью христианского героизма.

    «Социальная революция будет моральной или ее не будет вовсе». Эти знаменитые слова Шарля Пеги могут быть поняты в ином смысле. «Они не означают: прежде чем произойдет преобразование социального порядка, необходимо сначала, чтобы все люди были обращены к добродетели. Таким образом понятое, оно было бы лишь фарисейским предлогом, дабы избегать всякой попытки социального преобразования. Революции делаются относительно малочисленной группой людей, которые им посвящают все свои силы: именно этим людям адресуются слова Пеги. Они означают: вы можете изменить социальный порядок современного мира лишь стимулируя в то же время, и прежде всего в вас самих, обновление духовной жизни и жизни моральной, углубляясь в духовные и моральные основания человеческой жизни, обновляя моральные идеи, которые главенствуют в жизни социальной группы как таковой, и возбуждая внутри нее новый порыв…»

    «А что же, подлинному и совершенному героизму, героизму любви, здесь нечего сказать? Если наконец признана христианским сознанием область собственно социального, с ее реалиями, ее техниками, ее характерной «онтологией», не должна ли будет христианская святость также трудиться здесь, где трудится особый героизм серпа и молота, или прутьев с секирой[150], или свастики? Не пора ли, чтобы святость опустилась со священного неба, отведенного ей четырьмя столетиями стиля барокко, к вещам светского мира и культуры, стала работать по преобразованию земной обители человечества, стала вершить социальные и политические дела?»

    «Да, конечно, но при условии, что она останется святостью и не затеряется в пути. В этом вся проблема».

    «Для христианского сообщества в эпоху, подобную нашей, существует две противоположные опасности: опасность искать святость лишь в пустыне и опасность забыть необходимость пустыни для святости, опасность замкнуться в своей внутренней жизни и личных добродетелях, где нет места героизму, который она должна внести в мир, и опасность такого понимания этого героизма, когда он вторгается в социальную жизнь и используется для ее преобразования таким образом, как требуют того его материалистические противники, то есть всецело внешним образом, что означает его искажение и проматывание. У христианского героизма свои истоки, не похожие ни на какие другие: он исходит из сердца Бога, Бога, подвергнутого осмеянию и бичеванию, распятого за вратами града».

    «Самое время для него вновь возложить, как некогда в средневековье, руку на вещи земного града, но зная хорошо, что его сила и его величие иного истока и иного порядка[151]».

    Таким образом, насущное христианское социальное обновление будет делом святости или вообще не произойдет; я говорю о святости, повернутой к временному, секулярному, светскому; Разве мир не знал предводителей святого народа? Если новое христианство появится в истории, оно будет произведено такой святостью.

    Новый стиль святости

    Мы, таким образом, подошли к новой и последней проблеме, о которой я скажу здесь лишь несколько слов. Если наши замечания точны, мы вправе ожидать действия святости нового стиля.

    Не будем говорить о новом типе святости; это слово было бы двусмысленным — христианин признает лишь один тип святости, вечно проявляемый в Христе. Но исторически меняющиеся условия могут предоставить место новым проявлениям, новым стилям святости. Святость Франциска Асизского обладает иным обликом, нежели принадлежащая отшельникам-столпникам, иезуитская духовность, доминиканская или бенедиктинская духовность обладают различными стилями. Итак, можно ли думать, что осознание временного предназначения христианина влечет новый стиль святости, что можно охарактеризовать прежде всего как святость и освящение мирской жизни.

    По правде говоря, этот новый стиль нов, в частности, по отношению к некоторым ложным и материализованным концепциям. Таким образом, когда они претерпевают нечто подобное социологическому искажению, — а это происходило часто в классическую гуманистическую эпоху, — возникает хорошо известное разграничение стадий жизни (обычной стадии и секулярной стадии), понятое в материальном — неправильном — смысле; религиозное состояние, то есть состояние тех, кто посвящает себя поиску совершенства, в таком случае рассматривается как состояние совершенных, а мирское состояние — как присущее несовершенным, чьи долг и метафизическая функция состоят в том, чтобы быть и оставаться несовершенными, вести добропорядочную светскую жизнь, не слишком набожную и прочно укорененную в социальной сфере (прежде всего в сфере семейных отношений). Было бы оскорбительным, если бы миряне старались жить особым образом, если бы они пытались лишь благоденствовать на земле, используя набожность религиозных людей, которые будут добывать для них Небесное, благодаря чему водворится удовлетворительный порядок.

    Эта манера представлять ущербность мирян, кажется, была широко распространена в XVI и XVII веках. Таким образом, катехизис, изложенный для верующих доминиканцем Карранцой, бывшим тогда архиепископом Толедо, был осужден испанской инквизицией за связь с известным теологом Мелхиором Кано. Он декларировал «всецело предосудительно претензию дать верующим религиозное образование, подобающее только священникам… Он также решительно выступал против чтения Священного Писания на национальном языке, против тех, кто берет за правило целый день исповедоваться. Рвение, что выказывали духовные власти, дабы привести верующих к частой исповеди и причащению, было для него очень подозрительным, и ему приписывалось, будто бы он сказал в проповеди, что, на его взгляд, одним из знаков прихода Антихриста было частое осуществление таинств»[152].

    Если рассматривать вещи более глубоко, и мы касаемся здесь весьма важного вопроса философии культуры, то можно отметить, что существует не христианский, а языческий способ понимания различия между священным и мирским.

    Для языческой античности святое было синонимом священного, то есть того, что физически, зримо, социально не служит Богу. И только в той степени, в какой священные функции проникали в человеческую жизнь, она могла иметь ценность перед Богом. Евангелие глубоко изменило его, введя моральную жизнь и жизнь святости в сердце человека, в тайные, невидимые отношения между божественной личностью и личностью человека.

    С этого времени мирское противопоставляется священному не как нечистое чистому, но как определенный порядок человеческих деяний, чья специфическая цель существует во времени и противостоит другому порядку человеческой деятельности, социально конституированному в перспективу особой цели — духовной и посвященной выражению слова Бога и распространению Таинств. И человек, вовлеченный в этот светский, т. е. временной порядок деятельности, подобно человеку, вовлеченному в порядок священного, может и должен стремиться к святости — и для самовозвышения к божественному единству, и для привлечения божественных волений к завершению всего того порядка, к которому он принадлежит. Фактически этот мирской порядок[153], как порядок коллективный, всегда будет несовершенным, но мы должны, однако, тем более желать и предпринимать усилия, дабы он стал тем, чем он должен быть. Поскольку евангельская справедливость требует сама по себе проникать во все, овладевать всем, доходить до самых глубин мира.

    Итак, можно отметить, что этот евангельский принцип последовательно переводится и раскрывается лишь в фактах и что процесс его реализации еще не завершился.

    Данные размышления заставляют нас лучше понять значение этого нового стиля святости, этого нового этапа в освящении мирского, о чем мы только что говорили. Добавим, что этот стиль, затрагивая саму духовность, должен будет без сомнения нести особые собственно духовные черты, например настойчивость, когда речь идет о простоте и ценности обычных путей, о специфической черте христианского совершенствования, что состоит не в совершенствовании стоицистского атеизма добродетели, но любви между двумя личностями — сотворенной личностью и Божественной Личностью, наконец, о законе нисхождения несотворенной Любви в глубины человеческого, чтобы его преобразовать, не уничтожая (о чем шла речь в предыдущей главе) специфических черт, предвосхищение важности которых, кажется, возложено на определенных святых современной эпохи. И более того, что в порядке вещей, это произойдет не в самой мирской жизни, но в определенных скрытых в мире душах, одни из которых живут в мире, другие — на самых вершинах христианства, я хочу сказать, в Плане наивысшего созерцания, — здесь начинают проявляться этот новый стиль и этот новый порыв духовности, распространяясь отсюда на мирскую и временную жизнь.

    Тайна мира

    Мы оставим для последующего рассмотрения этот вопрос о мире и его значимости, который является главным для христианской философии и многочисленные проблемы которого требуют углубленного изучения. В этой главе мы смогли лишь затронуть наиболее внешние части предмета и указать некоторые общие позиции, что кажутся нам принципиально важными.

    Резюмируем эти позиции: мы полагаем, что Церковь в ожидании потусторонней истории, где царство Бога будет завершено во всей своей славной полноте, являет собою уже царство Бога в порядке, называемом духовным, являет себя то там, то здесь, в распятом состоянии; что сам мир, называемый временным порядком, этот мир, заключенный в историю, есть разделенная и двойственная сфера, принадлежащая одновременно Богу, человеку и «владыке мира сего».

    Церковь священна, мир — не священен; но мир спасен в надежде, и кровь Христа, живительный принцип Искупления, здесь уже оказывает своё воздействие; сокрытое божественное деяние осуществляется в истории, и в каждую эпоху цивилизации, под каждым «историческим небом» христианин должен трудиться во имя относительной реализации (ожидая окончательной реализации Евангелия, что за рамками времени), во имя этой реализации евангельских требований и практической христианской мудрости в социально-временном порядке, — реализации самой по себе фактически противоречивой, так или иначе замаскированной и искаженной грехом, но это другой вопрос.

    Если брать людей как в массе своей живущих наиболее часто «согласно чувствам», а не разуму, то работа, о которой мы говорим (когда сами христиане не отсутствуют, — в этом случае сюда вторгаются противоположные силы, под знаком разрушения), согласно обычному ходу вещей, тем более встречает сопротивление и тем более предается, чем более она успешно воплощается в реально существующее: отсюда необходимость все начинать сначала, возобновлять усилия с начальной точки, заставляя историю постоянно превосходить себя, идти «от падения к падению», вплоть до полного завершения.


    Примечания:



    [1]

    Феликс Ле Дантек (1869–1917) — французский биолог, автор концепции функциональной ассимиляции, профессор Сорбонны (прим. перев.).



    [5]

    Без пятен и без морщин (лат.) (прим. перев.).



    [6]

    См.: «Religion et Culture»; «Du Regime Temporel et de la Uberte»



    [7]

    Сие надлежало делать, и того не оставлять (Матф…,XXIII).



    [8]

    Действия суть свойства субьектов (лат..) (прим. перев…).



    [9]

    Под бытийствованием (subsistence) Маритен понимает в данном случае субстанциальный модус, характеризующий конкретное единство сущности и существования в сотворенных богом образованиях материального мира (прим. перев.).



    [10]

    Томас де Вио Гайетанский (1469–1534) — крупнейший интерпретатор сочинений Аквината.



    [11]

    См.: Maritain J. Les Degres du Savoir, 7 ed., Annexe IV. deuxieme redaction. «Существование не просто дано, как если бы бытие лишь извлекало сущности из небытия, подобно картинам на стене, — существование не просто дано, но и осуществляется. И это различие между существованием как данным и существованием как осуществляв^ мым весьма важно для философской теории бытийствования».



    [12]

    См.: Maritain J. De Bergson a Thomas d'Aquin. P., 1947, chap. IV («Spontaneite et Independence»).



    [13]

    См.:,Maritain J. Quatre Essais sur 1'Esprit dans sa condition charnelle. P., 1956,chap. Ill («L'Experience mystique naturelle et le Vide»).



    [14]

    В завершенном акте действия (лат.) (прим. перев.).



    [15]

    См.: Maritain J. De Bergson a Thomas d'Aquin. P., 1947, chap. IV («Spontaneite et Independence»).



    [50]

    Андрэ Мальро (1901–1976) — французский писатель, искусствовед, политический деятель (прим. перев.).



    [51]

    Рамануджа (р. ок. 1017) — индийский религиозный мыслитель, основоположник вышишта-адвайты, являющийся разновидностью веданты (прим. перев.).



    [52]

    Эпиктет (ок. 50 — ок. 140) — греческий философ-стоик (прим. перев.).



    [53]

    Макс Шелер (1874–1928) — немецкий философ, один из основоположников философской антропологии (прим. перев.).



    [54]

    Св. Франциск Ассизский (1181–1226) — католический святой, основатель ордена францисканцев (прим. перев.).



    [55]

    Я полагаю абсолютно необходимым то, что в наши дни именуется экономикой изобилия. Но даже не говоря о трудных проблемах, которые поставит развитие науки и технологий, уменьшая необходимость ручного труда и создавая риск безработицы, это изобилие, будучи распространено на всех, будет означать для каждого относительную бедность, при которой необходимые средства будут гарантированы, а роскоши трудно достичь.



    [56]

    Пелагий (ок. 360–418) — христианский богослов, выходец из Британии. Отрицал догмат первородного греха и радикальную испорченность человечества. Божественная благодать рассматривается им как помощь человеку, сообразноего заслуге. Сам же индивид может избрать как путь добра, так и путь зла. Августин вел с ним полемику по этим приницпиальным вопросам. Пелагианство было официально осуждено церковью (прим. перев.).



    [57]

    Св. Мария Воплощения (1565–1618) — католическая святая, способствовавшая укоренению ордена кармелиток во Франции (прим. перев.).



    [58]

    Ян Рюисброк (1293–1381) — фламандский философ-мистик, последователь идейЭкхарта (прим. перев.).



    [59]

    Иоганн Таулер (1300–1361) — немецкий философ-мистик, испытавший влияние Экхарта (прим. перев.).



    [60]

    См.: Science et Sagesse, chap. Ш.



    [61]

    Св. Винсент Ферье (1355–1419) — католический святой, испанского происхождения, много путешествовавший не только по Европе, но и в странах Востока. Известен своими чудесами и предсказаниями (прим. перев.).



    [62]

    Янсений (1585–1638) — гол. католический теолог, противопоставивший истинно верующих тем, кто формально приемлет учение церкви. Утверждая, что Христос пролил свою кровь не за всех людей, он приближался к кальвинистской доктрине предопределения (прим. перев.).



    [63]

    Многие смягчающие поправки, как показал в особенности Р. Г. Тони, должны быть внесены в теорию происхождения капитализма Макса Вебера. Однако незыблемо то, что кальвинизм (и доктрина самого Кальвина о склонности к заинтересованности) сыграл здесь, наряду с другими факторами, в своем роде определенную и важную роль.



    [64]

    Молинизм — учение испанского богослова и философа Луи де Молина (1535–1600), согласно которому Бог не предопределяет свободного волеизъявления человека, но заранее знает о его результатах. Таким образом, утверждается гармония божественной благодати и свободного выбора индивида (прим. перев.).



    [65]

    О помощи (лат.) (прим. перев.).



    [66]

    Процитируем здесь выдержку из ответа автора, опубликованного в американском журнале «Мысль» (сентябрь 1944), на статью М. Луи Мерсье, появившуюся в том же журнале: «Г-н Мерсье, возможно, поймет смысл моей критики, если он задумается о следующем тексте из «Concordia»: «Во истину, свершая доброе либо злое, мы можем достичь его только своей способностью к свободному суждению и общим содействием господа, то есть конкретную свободную причину сего следует относить к нам самим, а не к Богу… Тогда не Бог есть причина наших достоинств и пороков, но наши умысел и воля… Воспомоществованием со стороны божией один оправдается и спасется, другой — не оправдается и не спасется ради своей свободы». «Наиболее интересная часть в статье профессора Мерсье касается литературной истории идей, в которой его компетенция безусловна, а замечания всегда вдохновляют. Я прочитал написанное им о семнадцатом столетии с великим удовольствием и пользой. Но относительно моего «интегрального гуманизма» я не могу не почувствовать, что он упустил суть. Действительно ли он поверил хоть на минуту, что я представил век Паскаля как пропитанный молинизмом во всех его силах и элементах, что я «порицал» великие духовные явления этого века, которые я лелею, или «Полиэкта», которым я, как и он, восхищаюсь? Я не «клеймил» кого-либо, даже Молину или среднего «христианского джентльмена классической эпохи». Я попытался найти их место и выявить их значимость в философии современной культуры и истории. Вот почему здесь было не к месту вступать в теологическую дискуссию о Молине. Я также не рассматривал особое влияние, которое он мог не прямо оказать на литературу семнадцатого столетия (в порядке действующей причинности). Моя книга носит философский характер, и, поскольку я думаю, что главные звезды в философии культуры должны быть обнаружены на небосклоне теологии, я взял теологию Молины (в порядке формальной каузальности) как замечательный знак, как проявляющий тип для одного из наиболее характерных направлений, — я имею в виду наиболее богатый в исторических и «будущностных» потенциях, — в культурном поведении семнадцатого столетия. Для меня ясно, что это течение имело «антропоцентрическую» направленность и могло логически повести к отдельному гуманизму восемнадцатого столетия».



    [67]

    Благо «гражданской жизни», или цивилизации, есть последняя цель в порядке данного, в порядке времени и приобретенных добродетелей (см.: Saint Thomas d'Aquin, Sum. theol., I if, g 65, a. 2; de Virtut. cardin., a4, ad3), но не абсолютно, а со стороны их подчинения абсолютно конечной цели, то есть вечной жизни, эта относительно конечная цель и сам временной порядок выступают в виде надстройки. Несмотря на обозначенные (весьма беглые) оговорки во всех последних строках, оказывается, что в De Monarchia Данте рассматривал цель земного порядка или политики как абсолютно конечную (см.: lib. Ш, cap. 16): упрек аверроизму, который адресует ему в данной связи Жильсон, кажется обоснованным.



    [68]

    Я сказал, вы богоподобны (лат.) (прим. перев.).



    [69]

    См.: Science et Sagesse, chap. III.



    [70]

    Двигаясь к Ахеронту (лат.) (прим. перев.).



    [71]

    См.: Religion et Culture; Du Regime temporal et de la Liberte.



    [72]

    Исторически атеизм находится также в отправной точке мысли самого Маркса. Маркс до того как стать коммунистом был атеистом. Более того, именно сама главенствующая идея атеизма Фейербаха, переведенная из плана религиозной критики в план критики социальной, обусловила присоединение Маркса к, коммунизму. Г-н Опост Корню хорошо показал (Karl Marx, De 1'hegelianisme au materialisme historoque. Paris, 1934), что генезис коммунизма у Маркса не экономического порядка, как у Энгельса, а принадлежит к философскому и метафизическому порядку: человек отчуждается от себя и своего труда частной собственностью, так же как он отчужден от себя самого идеей Бога, в которую он проектирует свою собственную сущность, и религией. В первый момент Маркс, находясь в зависимости от Фейербаха, представлял отчуждение, связанное с частной собственностью, по типу религиозного отчуждения; и далее, во второй момент он пришел, в противовес Фейербаху, к его рассмотрению как фактически первичнбго и порождающего другое отчуждение (исторический материализм); именно от него, как первичного условия, исходит отчуждение человека в Боге. Необходимо уничтожить (коммунизм) отчуждение труда: после этого произойдет как завершение (атеизм) уничтожение иного отчуждения. «Через уничтожение частной собственности и подавление всякого отчуждения коммунизм будет знаменовать возвращение человека к человеческой жизни; так как отчуждение производится одновременно в области сознания и конкретной жизни, экономическая и социальная эмансипация, т. е. коммунизм, будет иметь в качестве необходимого завершения религиозную эмансипацию, т. е. атеизм» (Cornu. Op. cit. P. 339; по рукописям 1844 г., Economic politique et philosophic). В реальности исторический материализм и коммунизм, такой, каким он его представлял тогда, когда был предан ему мыслью и сердцем, имеют в качестве основы атеизм Фейербаха.



    [73]

    Нам возразили с коммунистической стороны (Georges Sadoul, Commune, decembre 1935), что марксизм без сомнения «всецело и тотально атеистичен», но что атеизм есть следствие, а не отправная точка. Следствие чего? «Признания факта классовой борьбы». Трудно увидеть, каким образом от признания факта классовой борьбы можно было бы прийти к заключению, что Бог не существует. Без сомнения, ненависть к классовому врагу может ассоциативно повлечь неприятие его религии, как и всего того, что кажется признаком его существования. Но мы ищем здесь философское следование, а не психических или внутренне-телесных связей. Религия уменьшает эффективность борьбы пролетариата? Даже если бы это было истинным (в том смысле, что подлинная религия реально ставит препятствия ненависти, сопутствующей эффективной борьбе), все же была бы еще приличная дистанция между этим утверждением и суждением о небытии Бога. Если они взаимосвязаны в уме такого мыслителя, как Маркс, то это происходит потому, что он отправлялся, как это признают и другие, от «материалистической концепции мира». И она ему, конечно, запрещала делать из борьбы против религии первый пункт своей социальной программы (поскольку, напротив, в его глазах именно исчезновение режима частной собственности повлечет за собой конец религиозного состояния); но речь идет не об этом. Нас интересует, не лежит ли атеизм в основании материалистической концепции самого мира. И ответ, кажется, совсем не в том, чтобы взять эту концепцию такой, какова она была у Маркса (что она могла бы претерпеть определенные изменения — это другое дело), и чтобы понять роль метафизики в генезисе систем, которые приходят к заключениям против самой метафизики. Мы были бы, впрочем, рады, если бы этот самый вопрос был рассмотрен с коммунистической стороны. Возможно, он привел бы некоторых коммунистов к вопросу о ценности их атеизма.



    [74]

    Сама собой разумеющаяся (лат.) (прим. перев.).



    [75]

    Гилберт Кийт Честертон (1874–1936) — британский писатель и мыслитель. Философское мировоззрение Честертона весьма близко основоположениям томизма (прим. перев.).



    [76]

    Слово «Церковь» означает «мистическое тело Христово», одновременно видимое в его социальной конфигурации и божественное в его душе, собственная жизнь которого принадлежит сверхъестественному порядку. Случается, что «временной христианский мир» дает возможность проявиться, конечно, не в сердце Церкви, но в более или менее протяженных сферах ее человеческой структуры, непристойностям, что исходят от мира: от опьянения великолепием и добродетелями Ренессанса, буржуазным духом XIX столетия. Тогда, поскольку «врата ада» не могут возобладать против нее, приходит очищение. Святые напрасно требовали в течение трех столетий реформы Церкви, когда пришла великая лютеранская буря.



    [77]

    N. Berdiaeff.



    [78]

    «Вопрос о том, обладает ли человеческое мышление предметной истинностью, — вовсе не вопрос теории, а практический вопрос. В практике должен доказать человек истинность, т. е. действительность и мощь, посюсторонность своего мышления. Спор о действительности или недействительности мышления, изолирующегося от практики, есть чисто схоластический вопрос». «Философы лишь различным образом объясняли мир, но дело заключается в том, чтобы изменить его» («Тезисы II и XI о Фейербахе»). «С того момента как реальность (практическая деятельность) продемонстрирована, автономная философия теряет свои средства существования» (Die deutsche Ideologic. Morceaux choisis de Marx. Paris, Gallimard, 1934. P. 75).



    [79]

    Жорж Сорель(1847–1922) — французский философ и социолог, теоретик анархо-синдикализма (прим. перев.).



    [80]

    Последнее время часто и справедливо цитируется текст Энгельса: «Маркс и я отчасти сами виноваты в том, что молодежь иногда придает больше значения экономической стороне, чем это следует. Нам приходилось, возражая нашим противникам, подчеркивать главный принцип, который они отрицали, и не всегда находилось достаточно времени, места и поводов отдавать должное и остальным моментам, участвующим во взаимодейстии» (Ф. Энгельс, письмо 21 сентября 1890).



    [81]

    Имманентизм Тегеля уже как таковой представляет собой потенциальный материализм, которому лишь идеализм помешал раскрыться.



    [82]

    См. работу Поля Вино «Возвращение к Марксу» (Polilique, novembre 1935). Собственной задачей христианской критики марксизма было бы лишение полномочий этой интуиции философских ошибок, под влиянием которых она концептуализирована Марксом. Такая задача возникает тем более, что в действительности, каким бы ни было отвращение, лично питаемое Марксом против христианства, сама эта интуиция богата иудео-христианекими ценностями.



    [83]

    Схожая двойственность и по подобным причинам обнаруживается в экономическом плане. Маркс увидел, что капиталистический порядок фактически живет согласно принципу, противоположному природе изобилия денег; он блокирует этот взгляд неточной и «монистической» теорией стоимости и прибыли.



    [84]

    «Коммунизм… будучи законченным натурализмом… есть подлинный финал раздора между человеком и природой, между человеком и человеком, но есть подлинный финал раздора между существованием и сущностью, между объективацией и утверждением себя, между свободой и необходимостью, между индивидом и родом. Он разрешает тайну истории и он знает, что ее разрешает» (Подготовительные заметки к «Святому семейству», избранные фрагменты. С. 229). Подлинная цель вражды между существованием и сущностью» — это useitas, совершенствование сущности, которая и есть сам акт существования. Когда мы используем это слово и когда мы говорим, что в перспективе марксизма движение истории и революции имеет тенденцию наделения коллективного человека и его динамизма атрибутами (и в особенности aseitas), которые религия придает Богу, то ясно, что такой стиль'говорения связывается с тем, что означают для нас идеи Маркса. Никто не удивится, что для проведения нашей философской работы мы прибегли бы к нашему собственному философскому языку, а не к языку Маркса, даже когда речь идет о критике марксизма. В силу того же закона по поводу исторического материализма мы прибегли к аристотелевскому понятию материальной причины. Но более того, именно генезис идей Маркса, отправлявшегося от идей Фейербаха, то есть от отвергаемого и перевернутого христианства, позволяет применять здесь язык христианской философии.



    [85]

    Я говорю перводетериинирующую, без сомнения, не относительно внутреннего содержания надстроек — Маркс, как и Фрейд, не занимался объяснением содержания искусства или религии (более или менее ортодоксальные марксисты должны были в силу неизбежной естественной склонности показаться менее сдержанными), — но относительно их существования и исторической энерши, их реальной значимости для человеческой жизни. В том, что касается религии, Маркс предполагал, впрочем, что критика Фейербаха была решительной, это очевидно в «Капитале» (см.: Morceaux choisis. Paris, Gallimard, 1934. P. 126–127). Мы цитируем по этой подборке текстов, на которую удобнее ссылаться (см. также выше — сноску 1 данной главы).



    [86]

    См.: Morceaux choisis. P. 67, 89–92, 117, 125–128. Начиная с 1842 г. молодой Маркс уже подчеркивал, что всякая философия до того, как она начинает воздействовать на свою эпоху, сама порождается потребностями и тенденциями этой эпохи, которые она выражает по-своему (A. Cornu. Op. cit. P. 175). Эта идея, которая, будучи понята в прямом смысле, последовательно тяготеет к открытию исторического материализма, состоящего в точности в приписывании перводетерминирующей роли диалектике экономики. Нельзя утверждать, что благодаря самому даилектическому прогрессу, который являет собою действие и противодействие, невозможно обнаружить перводе-терминацию суперструктуры инфраструктурой. Диалектический процесс интересен прежде всего противоречиями и антагонизмами, порожденными самим способом производства; и если и есть взаимодействие между инфраструктурой и суперструктурой, таковое с момента, когда вся трансцендентная реальность и трансцендентная ценность (из которой это взаимодействие могло бы обрести автономную устойчивость) устранены, обладает первопринципом экзистенциальной детерминации лишь в инфраструктуре, испытывающей обратное воздействие, и находит лишь в ней свое реальное значение для человеческой жизни. «Таким образом, мораль, религия, метафизика и другие идеологии и формы сознания, что соответствуют им, не сохраняют более видимость автономии. У них нет истории, развития, именно люди, развивая материальное производство и свою материальную торговлю, изменяют в то же время вместе с реальностью свою мысль и продукты своей мысли. Не сознание детерминирует жизнь, жизнь обусловливает сознание» (Die deutsche Ideologic). «Над различными формами собственности, над ус-^овиями социального существования возвышается вся суперструктура впечатлений, иллюзий, способов мысли, различных и специфически оформленных способов жизни. Весь класс создает и формирует их, отправляясь от своих материальных условий и соответствующих социальных отношений. Изолированный индивид, которому они передаются традицией и образованием, может вообразить, что они есть определяющая причина и отправная точка его действия» (Der Achtzehnte Brumaire des Louis Bonaparte. Morceaux choisis. P. 90–91). «Коммунистический манифест» в общем придерживается той же доктрины (Р. 92–94. Ed Molitor, Paris, Costes, 1934).



    [87]

    В случае религии, метафизики и искусства эта трансценденция очевидна; и даже в случае науки она также существует до такой степени, что даже в науке в современном смысле слова обнаруживается еще подчинение духа интеллигибельному, необходимость которого как таковая, согласно этой части платонизма, спасенной Аристотелем, существует над временем.



    [88]

    Можно сказать вместе с Анри де Маном, что «примененное к социальному поведению буржуазии учение об «идеологии», сформулированное Марксом, без сомнения истинно», но нужно добавить вместе с тем же автором, что дело обстоит не так, «если рассматривают не социальное поведение одного класса, а «духовную надстройку» эпохи, или еще когда от идеологий камуфляжа и уловок, свойственных капиталистической эпохе, хотят сделать вывод о существовании аналогичных феноменов в предшествующую эпоху». Henri de Man. L'idee socialiste. Paris, Grasset, 1935. P. 125. (Во время, когда была написана эта книга, г-н Анри де Ман считался респектабельным автором и не было неприличным цитировать его имя. Addendum, 1946).



    [89]

    «Этот способ производства (капитализм) по сути космополитичен, как христианство. Христианство, следовательно, это особая капиталистическая религия…» (Morceaux choisis. P. 128). Данная фраза дает прекрасный пример того, как образуются бессмыслицы, содержащиеся в историческом материализме. См.: Ibid. P. 126.



    [90]

    A. Cornu. Op. cil. Jntrod. P.I.



    [91]

    «Маркс создал настойщия миф о пролетариате. Миссия пролетариата есть предмет веры. Марксизм не есть только наука и политика, но есть также вера, религия» (Бердяев Н. А. Истоки и смысл русского коммунизма. М., 1990. С. 83) (прим. перев.).



    [92]

    См. сноску 13 данной главы.



    [93]

    См.: Helene Iswolsky. I'Homme en Russie sovietique. Paris, Courier desiles, 1936.



    [94]

    Все полно богов (греч.) Здесь содержится ссылка на слова Фалеса Милетского (прим. перев.).



    [95]

    См. наше исследование «La dialectique immanente du premier acte de liberte», Nova et Vetera (Fribourg, Suisse), n. 3, 1945.



    [96]

    По «Воспоминаниям» Клары Цеткин о Ленине (1929). В том, что касается атеизма, известно, что атеизм Ленина был более резок, нежели у Маркса. «Всякая религиозная идея гнусна», — говорил он. Это — в высшей степени решительный антирелигиозный догматизм, утверждение, что вся религия — лишь предрассудок и что всякое познание, каким бы оно ни было, если оно выходит за сферу научного опыта, то является невозможным, — таковы для него абсолютно фундаментальные темы. См. его книгу «Материализм и эмпириокритицизм» (1909).



    [97]

    Очевидно совпадение воззрений Маритена и Бердяева в этом вопросе. «В России мы переживаем конец Ренессанса и кризис гуманизма острее, чем где бы то ни было на Западе, не пережив самого Ренессанса» (Бердяев Н. А. Смысл истории. М., 1990. С. 143) (прим. перев.).



    [98]

    Примечательно, что наиболее свежим коммунистическим лозунгом является лозунг гуманизма — «социалистического гуманизма», для которого требуют отыскать в западной гуманистической традиции определенное место, ориентированное на возвеличение человека, «эмансипированного» от Бога. Этим коммунизм остается верным своему атеистическому постулату, но этот новый лозунг, обязывая к выбору в данном вопросе, приговаривает его скорее к отношению «сектантскому», по правде говоря, чем к «гуманистическому», и к догматическому непониманию наиболее глубоких исторических источников гуманизма и существенной части его богатств. Более того, открыто связывая, как это было с самим Марксом, пролетарскую концепцию мира в конечном счете с буржуазной традицией (нет ничего более буржуазного, чем рационалистический и атеистический гуманизм), этот новый лозунг предполагает отвержение или в любом случае значительное ослабление первоначального притязания коммунистической революции создать радикально нового человека. Когда видишь, чем обернулись плоды антропоцентрического гуманизма для буржуазной цивилизации, можно спросить, какую выгоду имел бы пролетариат от принятия той же философии и будет ли для него большой честью стремиться унаследовать то, что принадлежит к наибольшей нелепости мира — свободной буржуазной мысли. И, однако, с другой точки зрения, можно обнаружить в этом порыве к социалистическому гуманизму смутную предпосылку исторической связи, которая, возможно, завершится вопреки предположениям, поскольку современный антропоцентрический гуманизм жизненно сопряжен с более глубокой и древней гуманистической традицией, с религиозными источниками, вне которых он абсолютно не может быть понят. И когда однажды в России вновь изучат его источники, тогда возникнет риск признания их ценности… (Июль 1935).



    [99]

    Карл Барт (1886–1968) — швейцарский протестантский теолог, представитель неоортодоксии. В противовес либеральной теологии провозгласил радикальную несоизмеримость Бога и человеческого мира, культуры (прим. перев.).



    [100]

    Фридрих Шлейермахер (1768–1834) — немецкий протестантский философ и теолог, основоположник либеральной теологии. Учил, что божественное начало открывается в реалиях мира человека, сводя религиозную веру к чувству эстетического восхищения жизнью (прим. перев.).



    [101]

    Адольф фон Гарнак (1851–1930) — немецкий протестантский теолог, один из ведущих представителей либеральной теологии. Дав нравственную интерпретацию христианства, полагал, что божественное начало раскрывается в деяниях людей, культуре (прим. перев.).



    [102]

    См.:8с!епсе et Sagesse, chap. III.



    [103]

    Jes Degres du Savour. P. 664–666.



    [104]

    См.: Science et Sagesse, chap. III.



    [105]

    Первопричина отсутствия благодати исходит от нас (лат.) (прим. перев.). Sum. theol., la — Ilab, 112, 3,ad2.



    [106]

    Мы говорим об определенном пессимизме. Благодаря ему она (эта философия. — Б. Г.) продолжает оставаться зависимой от руссоистского корня и абсолютно оптимистической философии человека (см. выше с. 66–67 настоящего издания, далее с. 230–231).



    [107]

    Вернер Зомбарт (1863–1941) — немецкий экономист, социолог, историк культуры (прим. перев.).



    [108]

    См.: Du Regime temporal et de la Liber/e. P. 46–64.



    [109]

    См.: Signey and Beatrice Webb. Soviet Communism: A new civilization? Lodres et New Jork, 1936.Добросовестность авторов и их стремление к точной информации в остальном не исключают определенной легко различимой наивности; Ernest Mercier. Reflexions sur 1'U.R. SS, janvier 1936, Centre polytechnicien d'Etuodes economiques; Waldemar Gurian. DerBolschevismus. Einfuhrungin Geschichte undLehre. Herder, Freiburg, 1931 (trad, franc., 1934); Arthur Rosenberg. Histoire du Bolchevisme, trad, franc. Grasset, 1936; Boris Sonvarine. Stalin. Paris. Plon, 1935; см. та^сже отличную маленькую книгу г-жи Елены Извольском L'Homme 1936 en Russie sovietique. Paris, Desclee De Brouner (Courtier des lies), 1936. А также два письма Виктора Сержа Мадлене Раз и Анрэ Жиду. Esprit, juin 1936.



    [110]

    Определенная форма «эксплуатации человека человеком» оказывается, таким образом, уничтоженной. Недостаточно, однако, учнитожить капиталистический режим (в особенности когда его заменяют коммунизмом), чтобы искоренить всякую форму эксплуатации человека человеком, в частности эксплуатация человека-индивида коллективным человеком может принять большой размах. Как бы то ни было, уничтожение капиталистической формы порабощения рабочей силы есть необходимость, признанная как персонализмом, так и социализмом.



    [111]

    «Более чем что-либо иное, это почти универсальное личное участие через удивительное многообразие каналов, — доказывает она, — оправдывает обозначение многоформной демократии» (S. et В. Webb. Op. cit. Т. I. P.[1]427).



    [112]

    См.: Helene Iswolsky. L'homme 1936 en Russies sovietique. P. 66–68,105–106.



    [113]

    Давая весьма объективную документацию о борьбе против Бога, хотя она и ограничена официальной информацией, Веббы серьезно снижают размах и значение этой антирелигиозной работы. Довольно трудно установить точное число священников и монахов, которые были арестованы и еще до сих пор находятся в концентрационных лагерях, поскольку священнослужители никогда не преследуются прямо советским законом; последний воздерживается от затрагивания их вероисповедания, применяя к ним статьи уголовного кодекса о контрреволюционной деятельности, шпионаже, саботаже и «эксплуатации религиозных предрассудков» людей. Это намеренное запутывание делает чрезвычайно трудной, как мы сказали, всякую строгую оценку числа жертв религиозных преследований. Достаточно сказать, что из 100 000 монастырей, что некогда существовали в России, ни один не сохранился; следовательно, тысячи монахов и монахинь были истреблены. Можно ли говорить о гуманизме, пока существует эта ситуация, пока террор продолжает властвовать и концентрационные лагеря переполнены заключенными? Мы цитировали в начале этого исследования свидетельства корреспондента «Курье сосьалист» по поводу усиления этого террора. Согласно источникам, заслуживающим не меньшего доверия, арестованные в тюрьмах и лагерях, лица, осужденные к депортации, сейчас достигают 7 миллионов. Как можно узнать, сколько из этих несчастных пострадали за свои религиозные убеждения? Православные и католические священники, монахи и монахини, пасторы, раввины находятся, среди миллионов заключенных и их жертвенный список далек от завершения» (Helene Iswolsky. Op. cit. P. 112–114). В настоящее время можно вести лишь академические дискуссии о том, как возросло религиозное преследование в России по сравнению с широкомасштабными преследованиями прошлого. В действительности оно сокрыто от взора. Это не столько собственно преследование, сколько работа по духовному разрушению, которая скорее имеет целью уничтожить религиозную жизнь, чем нанести удар по верующим, и которая старается не творить публично мучеников. Главное — держать в тюрьме слово Божие. Чтобы держать нас в рамках законности, законы, после теоретического провозглашения свободы мысли, секуляризировали все школы, они запрещают собирать детей для обучения их катехизису и лишают возможности ребенка получить религиозное образование за рамками своей семьи, позволяя лишь ей давать такое образование; они запрещают (по крайней мере на русском языке) печатание и публикацию, а также ввоз из-за рубежа Библии и религиозных книг; они лишают священников права проповедовать где-либо вне их церкви и всякую религиозную организацию — права вести какое-либо образовательное дело, заниматься делами отдыха и милосердия. Они разрушили практически все семинарии, они делают из священника изгоя социальной и политической жизни, лишенного права голосования при режиме, где постоянное голосование есть условие существования. В то время как они наказывают как правонарушение всякую публичную пропаганду религии (исключение делается для божественной службы и проповеди в церкви), они, напротив, предоставляют антирелигиозной деятельности полную свободу, подчиняя ей официальное обучение и практически все образование; они разрешают и поощряют прямую пропаганду атеизма Союзом безбожников и родственным организациям; они делают из этой пропаганды (и как можно удивляться тому, что столько общин единогласно голосовали за упразднение их церквей — ведь на просторах всей России почти треть их была закрыта) одну из задач духовной власти, которая управляет великим советским телом и дает ему жизнь, — я имею в виду коммунистическую партию. Следует заметить, что в России вступление в коммунистическую партию сопряжено с исповеданием открытого атеизма и отрицанием всех форм сверхъестественного. «Партия коммунистов придерживается для себя жесткого закона: никто не принимается в ее члены (а также к испытанию в качестве кандидата), если он не заявляет чистосердечно и открыто о своем атеизме и полностью не отрицает существования любой формы и разновидности сверхприродного» (S. et В. Webb. Op. cit. I. II. P. 1012; cf. T.I. P. 345). Действует ли это условие вне СССР? Этот вопрос особенно интересен, поскольку коммунистическая партия утверждается как сущность, выходящая за рамки национального, но в самой России вопрос о ней не входит в состав советского конституционного организма и его различных законодательных предписаний. Во время, когда мы пишем, атеистический журнал более не выходит (возможно потому, что его покинули читатели); стоит вопрос о передаче колоколов церквам и даже возникла проблема оживления синода. Эти вынужденные уступки не означают, что атеистическое и антирелигиозное рвение коммунистических лидеров само по себе будет ослаблено. Новая Конституция, опубликованная в газетах, однако, внесет определенные послабления в положение духовенства.[С того времени, когда было написано это примечание, война ускорила изменение отношения советских людей к религии. По политическим мотивам, а также и в особенности под влиянием настроений в народе, русское государство официально примирилось с православной церковью. Она возглавляется патриархом; в Москве работает Теологический институт. По-видимому, преследуя свои собственные цели, отличные от целей государства, в которых идея славянской миссии играет большую роль, православная церковь обретает себя фактически как помощница русской политики. Будущее покажет, кто прав в своем видении, — атеисты, для которых религиозное безразличие молодежи есть приобретенное завоевание, что делает безопасными уступки, сделанные церкви, или же христиане, которые надеются, что со временем произойдет широкое религиозное обновление в массе русского народа. Addendum, 1946].



    [114]

    Здесь мы имеем в виду то, что касается человека, гуманистическую, антропо-центристскую и натуралистическую, или обмирщенно христианскую концепцию, о которой шла речь выше; в том, что касается труда, — концепцию, которая, справедливо взывая к этике трудового достоинства, связывает фактически такую этику с устранением целей созерцательного и имманентного порядка (CM.:Etienne Borne. Travail humain et Esprit chretien. Paris, 1932; Le Travail et 1'Homme. Paris, 1936, Courrier des lies); в том, что касается общества, — концепцию, где экономическая деятельность («управление вещами» и в особенности промышленное производство) признается высшей формой деятельности града и игнорирует определенные права личности и семейного сообщества.



    [115]

    Правда, 23 мая 1934 г. Цитировано по Елене Извольской.



    [116]

    Правда, 17 мая 1934 г.,



    [117]

    Du Regime temporal et de la Liberte. P. 100–102.



    [118]

    См.: St. Thomas. Sum. theol., 1,103, 6 et 7.



    [119]

    Ересям надлежит быть (лат.) (прим. перев.).



    [120]

    Св. Фердинанд III Кастильский (1199–1252) — король Кастилии и Леона.



    [121]

    Св. Людовик IX (1214–1270) — король Франции из династии Капетингов.



    [122]

    См.: Religion et Culture.



    [123]

    См.: Science et Sagesse. P. 346 et suiv.



    [124]

    Карл Шмитт (1888–1985) — немецкий юрист, политолог, социолог консервативной ориентации. В 1933–1936 гг. сотрудничал с нацистами, хотя впоследствии пришел к неявному противостоянию им (прим. перев.).



    [125]

    Под формальным объектом в томистской традиции понимается тот ракурс рассмотрения, «срез» вещи (материального объекта), который интересует познающего субъекта (прим. перев.).



    [126]

    Was 1st die Kirche. Munich, 1929.Разграничение, установленное в этом очерке Петерсоном, между Церковью и царством Божьим, очевидно, не следует чрезмерно преувеличивать; сегодня он бы, конечно, внес дополнительные поправки (он довел это разграничение до противостояния, что несовместимо с католическим тезисом о непосредственном создании Церкви Иисусом). Церковь есть начавшееся царство Божие, царство Божие в «странствующем, борющемся, распятом состоянии» (Ш. Журне). Но она не есть царство Божие в его состоянии окончательной реализации, представляет собою усилия по созданию целостной жизни, которую (возрожденное) человечество поведет на «новой земле» — в царстве Божьем, в «райском, триумфальном, возвеличенном» состоянии. Для удобства изложения именно это всецело эсхатологическое понятие обозначается нами словом «царство Божие», взятом в его наиболее значительном смысле. Настоящая глава была уже отредактирована и появилась в «Revue de Philosophic», когда вышло в свет важное теологическое исследование аббата Шарля Журне о судьбах Царства Божия и о Царстве Божьем на земле («Nova et Vetera» (janvier — mars et avril — juin 1935). Это исследование ставит серьезные вопросы и проливает на них свет; там можно найти в комментариях вступление к важной дискуссии о воззрение» К. Барта.



    [127]

    Как бы ни было глубоко иногда это теологическое рассуждение, оно, без сомнения, в своих заключениях относительно мира и культуры приходит к крайне радикальному пессимизму, который, как считает Карл Барт, присущ христианской вере; мы не думаем, что Оно достигается без противоречий и ухищрений (см.: К. Barth. Parole de Dien et Parole humaine; Denis de Rougemon/ Politique de la Personne). Г-н Ружемон, как и мы, считает «ересью» абсолютный пессимизм, который предоставляет мир ему самому». Но он рассматривает также как ересь («ересь синтеза») католическое решение, называемое им рационалистическим, подлинный смысл которого он не схватывает,



    [128]

    Иоанн, IV. 42.



    [129]

    Не избавляет от бренного тот, кто дарует царствие небесное (лат.) (прим. перев.). Эти слова гимна Эпифании использованы папой Пием XI в энциклике о Христе-короле.



    [130]

    В январе 1077 г. низложенный император Священной Римской империи Генрих IV отправился в североитальянский замок Каноссу, чтобы просить там прощения у своего политического противника римского папы Григория VII (прим. перев.). Непосредственная власть в мирских делах (лат.) (прим. перев.).



    [131]

    Непосредственная власть в мирских делах (лат.) (прим. перев.).



    [132]

    В /связи с идеями «иерократии» укажем, в частности на работы: М. Arquilliere (Saint Gregoire VII. Paris, 1934), Jean Riviere (Le Probleme de 1'Eglise et de Г Etat au temps de Phillppe le Bel), M. Grabmann (Uber den Einfluss der aristot. Phil, auf die mittelalt. Theorien uber das berhaltnis von Kirche und Staat).



    [133]

    Карл V (1500–1558) — представитель династии Габсбургов, император Священной Римской империи, король Испании под именем Карла I (прим. перев.).



    [134]

    Филипп II (1527–1598) — король Испании, сын Карла V. Возглавлял движение за восстановление могущества католицизма в Европе (прим. перев.).



    [135]

    Генрих VIII(1491–1547) — король Англии, в период правления которого складывается англиканство как специфическая разновидность христианства. В 1534 г. провозглашен главной англикан (прим. перев.).



    [136]

    Галликанизм, или галликанство, — церковно-политическое направление среди французских католиков, имевшее своей целью обеспечение автономии национальной церкви по отношению к папскому престолу. Существовало в XIII–XVIII вв. (прим. перев.).



    [137]

    Иозефизм — система подчинения церкви государству, изобретенная австрийским монархом, императором Священной Римской империи Иосифом II (1741–1790) (прим. перев.).



    [138]

    Дерзай, насколько ты способен (лат.) (прим. перев.).



    [139]

    Du Regime temporel et de la Liberte.



    [140]

    Поль Клодель(1868–1955) — французский писатель католической ориентации (прим. перев.).



    [141]

    Евангельский текст не говорит (Матф., XXVI, II/ «некоторые бедные» (всегда будут бедные среди вас), он говорит «эти бедные» (все ptokhous). Смысл ясен: «Этих бедных, в которых я присутствую, вы всегда найдете среди вас, с тем чтобы служить мне в них; но я исхожу отсюда, вот почему Магдалина поступила правильно, проливая на голову мою миро драгоценное…»



    [142]

    Из-за слабости нашего рода зло чаще встречается среди людей, нежели добро; и в ходе истории оно растет и углубляется, в то самое время как добро примешивается к нему: эти статистические законы затрагивают поведение людей. Социальные структуры, институты, законы и обычаи, экономические и политические организации — это человеческие вещные образования, но не сами люди; и поскольку это вещные образования, а не люди, они могут быть лишены определенной нищеты человеческой жизни; как многие произведения человека, они исходят из человека и лучшего его в их собственном порядке и в определенном отношении. Они могут измеряться справедливостью и братской любовью, в то время как людские действия значительно реже соотносятся с этой мерой; они могут быть более справедливы, нежели люди, их использующие и применяющие. Но они остаются вещами и потому реалиями существенно низшего порядка, нежели личности, чье общение и жизнь они обслуживают.



    [143]

    Критика, которую г-н Дени де Ружемон предлагает в книге «Политика личности» (Politique de la Persone. Paris, Grasset, 1934) (в другом отношении богатой истинными и глубокими замечаниями относительно всего христианства как такового и самого понятия христианского порядка мира, которым слишком злоупотребляли) базируется, как нам кажется, на ложном, если иметь в виду католическую веру, принципе, согласно которому вся человеческая и естественная деятельность, будучи искажена в самом своем источнике и, следовательно, отмечена отсутствием возможного жизненного единства с внутренней благодатью, всякое усилие установить «временной христианский порядок» необходимо нацелено — во имя христианства — на формирование воли человека, не заботясь о «справедливости» Божьей, и, следовательно, необходимо включает лицемерие. Более того, в концепции Барта история светского мира не ведает пути подготовки, через позитивный рост, пришествия царства Божьего, — даже если речь идет о загадочном явлении, о существенной прерывности, отмеченной конечным изменением, что отделяет «предпоследнее» от последнего.



    [144]

    См.: Du Regime temporel et de la Liberia.



    [145]

    «Компромисс между Церковью Христа и идолом богатства, который являет собою практическую религию капиталистических обществ, невозможен, так же как невозможен он был между Церковью и государственным идолом Римской Империи. Целостная система потребностей и ценностей с ее обожествлением жизни для выхватывания, чтобы накопить деньги и накопления, чтобы выхватить, которая теперь в час ее триумфа, в то время как приветствия толпы еще шумят в ушах гладиаторов и венки еще не увяли на их лбах, кажется иногда оставляющей вкус пепла на губах цивилизации, что привела к неведомому ранее завоеванию материальных ресурсов окружающей среды, но не научилась еще справляться с собой» (R. H. Tawney. Religion and the Rise of Capitalism, 1926. P. 286–287).



    [146]

    Мы подразумеваем здесь прежде всего рассматриваемый сам по себе механизм общественного договора с вознаграждением задействованного капитала, что он допускает. Фактически благодаря духу приключения во имя меркантильной выгоды и накопления богатств, характерному для капиталистической эпохи, а также благодаря созданным им для себя специальным инструментам (например, анонимное общество), общественный договор должен был выступать в реальности как договор о ссуде (mutuum), а экономика должна была перейти под закон ростовщичества (см.: Religion et Culture, note II).



    [147]

    Безработные — потенциальные потребители. Перед этой человеческой массой, испытывающей лишения, существование массы продуктов очевидного перепроизводства, поскольку здесь не возможно движение от одного полюса к другому есть проклятие экономики, основанной на капиталистической выгоде.



    [148]

    DuRegine temporel et de la Liberte.P. 143–144.



    [149]

    Bernard Groelhuysen. Origines de Pesprit bourgeois en France, I: L'Eglise et la Bourgeoisie/ Paris, N. K. F., 1927.



    [150]

    В тексте подразумевается символика итальянских фашистов (прим. перев.).



    [151]

    Du Regime temporel etdela Liberte.P. 166, 167,169–170.



    [152]

    Saudreau.Le Mouvement antimystique en Espagne au XVIе siecle (Revue du Clerge francals, 1 aout 1917).



    [153]

    И порядок сакральных действий, поскольку является человечески-коллективным, будет также всегда неполным здесь на земле. Как специально получающая помощь от Божественного духа, как направляемая своим невидимым Господином (и видимым главой, когда он действует от лица своего универсального авторитета). Церковь обладает полнотой.









    Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Добавить материал | Нашёл ошибку | Наверх