|
||||
|
Стая Одинокого Ветра-10
В феврале в город вернулась стая. Сразу 5 человек было убито за два дня. Потом еще трое. Скот в окрестных деревнях таял. Собаки резали его среди бела дня. Я запретил Лисе появляться на базе. Дорога до нее проходила по краю леса. Я бы перешел жить к Лисе. Но куда? Их двое в комнате. Она и Людка. Общежитие. А потом — Карат, Грей, Туман… В середине февраля начались самые ебуны. 30, 35, 37. Я пару раз сжег себе морозом соски — больно, кстати. И стал бегать в ветровке. Собакам — хоть бы хны. Грей у себя в загородке спит, считай, на снегу и в ус не дует. Карат в тамбуре с Туманом. Ну, не хотят в комнате. Привыкли. Жрать, конечно, внутрь идут. А все остальное время — на улице. Недавно по телевизору показывали фильм про Антарктику. Там собаки тоже — свернутся на снегу и спят. Занесет их снегом — одни бугорки. И никаких тебе ангин. Они вообще, чувствуют низкую температуру, нет? Вот то, что жару они плохо переносят — это я знаю. Грей в жару лежит — труп трупом. Дышит страшно и часто. Митрич ему летом в загородке навес ставит и ведро с водой. Они ведь не потеют. И уходит тепло только с языка. А много ты с языка тепла выкинешь? Слезы. Я бегаю теперь с ножом. Васин брательник подогнал. Конфисковал у кого-то при задержании. Здоровый, в деревянных ножнах. Сталь — зверская. Свистит аж, когда режешь. Никогда такой стали не видел. Сначала за спину его, в штаны ножнами, пихал. Но у него две заклепки металлических и обжигают на морозе. Митрич мне принес два ремешка. Теперь на правой ноге, внизу. Удобно. Вообще не мешает. Возле нас та стая пока не появляется. Ее ищут по всем окрестностям. Два вертолета видел. Вездеходы. Прочесывают город, но в городе их нет. Их вообще нигде нет. Есть только кровавые пятна. Мистика. «Спецавтотранс» уже — народный анекдот. Газеты открываешь — и хуеешь. Валят мохнатых десятками. Кого валят — не поймешь. Собаководы рыдают. Не тех опять. Пристрелили двух милицейских псов. И одного козла. Обычного козлика. В частном секторе. То ли они вообще трезвые не бывают — как я раньше. То ли они боятся. Все ж понятно. Выехал на стройку какую, пустырь, во дворик завернул. И пошли к тебе любопытные с хвостами. Вали, не думая. Осторожные — не подойдут. Те убийцы — вообще не появятся. А глупые да молодые, сеголетки да переярки — во все глаза будут смотреть. Как ты стреляешь в эти глаза. И не поймут, за что. И не проклянут тебя, умирая. Хорошо, есть у них врожденная память на эти фургоны. Не все идут любопытствовать. Многие чувствуют эти машины и прячутся. И с каждым поколением, с каждым новым выводком все меньше и меньше этих любопытных. Говорят, истинно бездомные по крови никогда не выходят днем. Только брошенные. Только преданные. Еще надеющиеся. Надежда умирает долго. Иногда несколько поколений. Но умирает. И тогда — светящийся вой. Спросите меня — почему я бегаю? Каждое темное утро. И каждый сумеречный вечер. Почему не боюсь этой стаи? Это знают Карат и Грей. Может быть, Туман. Я — не знаю. Но только кажется мне, что ответ простой. Очень простой. Сердце Анубиса. Бога смерти. Я снова пишу письма Грустной Лисе на бегу… От деревни не осталось ничего — ни одного сруба, ни одной палки. Места там гиблые, дерево гниет мгновенно. Несколько неровных, неглубоких ям — вот и все. В тех местах вечера почти не бывает — сразу ночь. Я набрал воды из речки. Вода там изумительная, с золотистым оттенком, чуть сладковатая, а когда долго стоит — не меняет вкуса и не мутнеет. Ветер стих, сосны сонно уронили тяжелые лапы, стихли птицы — как вымерли. Из всех звуков было только слышно, как трещит костер. В котелке лениво закипал чай, до темноты оставалось полчаса. До бывшей деревни от костра было метров пятьсот. И вот тогда я увидел туман. Сначала это была едва заметная полоска. Я думаю, она вышла из леса. Там сразу стало холодней и пар начал конденсироваться. Это еще можно было объяснить. Но потом, без всякого движения воздуха туман пошел в мою сторону. Да и не пошел он — пополз, копируя рельеф. Он напоминал молочно-белый влажный язык или призрак королевской манты, самого большого океанического ската. А потом я поймал себя на мысли, что считаю расстояние до него. Вот уже четыреста метров. У тумана начали расти щупальца или крылья, он стал растекаться в стороны. Он клубился, в нем стало заметно какое-то движение, он уже не казался белым. Желтоватые мраморные прожилки зазмеились сначала у самого низа, потом они превратились в ленты или полосы, извивающиеся по всему слою тумана. Теперь он уже летел с довольно большой скоростью, походил на волну и как на настоящей волне закручивались на нем барашки и было до него уже триста метров. Верхний слой его уже не казался гладким, горбился, из него вырастали фонтаны и протуберанцы, иногда они отрывались и исчезали в темном воздухе, словно беззвучно взрывались. За двести метров до меня поползли вперед фланги и я оказался внутри подковы, беззвучно бушующей, кипящей подковы. Уже давно бурлил котелок, мне пришлось его снять, а когда я снова посмотрел в ту сторону — вздрогнул. Туман был совсем близко. В ночном воздухе он был красив и страшен. Он жил невероятной, призрачной жизнью. В нем рушились какие-то скалы и замки, извивались щупальца, рождались и поедали друг друга неведомые существа, широко открывая клыкастые рты, иногда взмывали вверх почти человеческие ладони и даже мелькали среди белого и желтого подобия человеческих лиц. Но весь этот хаос был абсолютно беззвучен и от этого казался исполненным невероятной силы и мощи. А до меня оставалось уже меньше ста метров. Я не стал его больше ждать, я пошел к нему. Но чем ближе я подходил, тем больше боялся. Мне почему-то стало казаться, что костер очень далеко, а ночь слишком уж темная и вполне можно споткнуться — а мне совсем не хотелось падать. Мне хотелось вернуться. «Мать ее в нос, эту загадку природы», — подумал я и пошел обратно. Обратно было идти еще хуже — туман клубился за спиной, да еще и полз следом. Когда я у костра оглянулся — он был уже совсем рядом. Он был живой — в этом я уже не сомневался… Туман не растаял, не рассеялся и его не сдуло ветром. Он ушел к себе — так я думаю. Беззвучно и неистово он проделал тот же путь и скрылся в лесу. Никогда — ни до, ни после не видел я такого тумана, хотя был в том месте много раз. Когда последний молочный клок исчез в темноте, где-то далеко в лесу ухнула сова — первый звук за вечер. А потом подул ветер, зашумели сосны и стало совсем не тихо… Для меня это было лето горя и радости. Это было лето пограничного восприятия мира. Тогда я думал — это плохо. Сейчас я думаю — у меня не было лучшего времени. Я был полностью в будущем, у меня была бездна времени, я мог играть собой щедро и не задумываясь, я сочинял легко и свободно, я творил все что хотел… Одного я не знал — что такого лета больше не будет. У меня был котенок по имени Фантик — черный, с белой грудкой. Пока я пил водку, он сидел рядом со мной или у меня на коленях. Потом я шел к себе в вагончик, а он семенил рядом. Он даже лез за мной в воду — где еще бывают такие коты? Он был моей тенью настолько, что когда он исчез, я понял это не потому что его нет рядом, а потому что перестал бояться — как бы ненароком не придавить его. У меня была девочка по имени Ирма — маленькая с зелеными глазами. У меня было предчувствие любви. У меня были сотни стихов. Я выбрасывал их. Я не жалел. Я думал — еще напишу. Каждый день я вставал с ощущением нового. Хорошего ли, плохого, но нового. Я не плачусь в жилетку. Я тупо пытаюсь объяснить, что все, что кажется нам придет не один раз — на самом деле имеет конечное значение. И плохого в этом ровно столько, сколько хорошего. Но бывают моменты, когда ты уже точно понимаешь, что этого больше никогда не будет. Это убийственное, прозрачное, стойкое ощущение, его невозможно вытравить из твоего сознания, оно бьет, оно сводит с ума. Ведь, согласись, можно отбросить в сторону даже самое прекрасное — если знать что оно еще будет, и может и не раз. А как отстранить от себя даже самую смертную тоску, зная, что ее больше не будет никогда? Как можно не выпить самый последний глоток воды, даже зная, что в нем яд? Вот это я и почувствовал, когда увидел тебя. Ты спросишь меня — а что дальше? Если бы да кабы я знал это. Туман. Хотя бы потому что делаем мы не то, что думаем, а думаем не то, что чувствуем. И все равно — я хотел бы жить на этой земле вечно… Вчера отступил от своего правила. Воскресенье. Солнце светило — как последний раз. Днем побежал. Солнце-то солнце, а мороз стоит — дышать больно. Неслись с собаками, как три заиндевевших призрака. У них вокруг пасти — иней. И у меня вокруг пасти — иней. По дороге бежим. Она идет вдоль реки. Справа река. Слева — поле замерзшее. Белое, искрится и лежит мертво. Нет жизни на этой планете. Нет. Только солнце. И снег. Вертолет появился неожиданно. Я увидел сперва только два снежных фонтанчика. А уже потом услышал выстрелы. Или их эхо. В ветровке, под капюшоном, слышно плохо. Сверху, наверно, все было предельно ясно. Убегает какой-то человек от двух озверевших собак и не может убежать. Решили помочь. Стреляли не прицельно, стреляли по ходу вперед, чтобы отпугнуть. Мои псы удивленно остановились и подняли вверх головы. — Карат, Грей, ко мне!!! Никогда я им не приказывал. Никогда их не дрессировал. Рванули ко мне, яростно смеясь. Я сел на корточки, обнял каждого за шею. Прикрыл их своим телом. Посмотрел вверх. Помахал этим орлам рукой, дескать, улетайте, все нормально. Поняли. Сделали круг и улетели. Стало тихо. Поцеловал обоих в гнусные заиндевевшие лица. И побежали мы дальше. Нет, не надо бегать днем… Днями я опять сижу в библиотеке. Уже тороплюсь. Потому что февраль — это фактически, март. А март — это, фактически, весна. Подготовка к посевной и все такое. 23 февраля уехала Людка в гости на всю ночь. Типа свидание у нее. И пригласила меня к себе Грустная Лиса. Тоже, типа на всю ночь. Ну и это, праздник. Я ж, как никак, офицер запаса. Не хуй собачий. — …Я тебе бутылку купила и гитару принесла. Сейчас петь будешь. — А… это… аппарат воспроизведения? — Ничего с ним не случится. Ты уже на лося похож, а не на Анубиса. На таких пахать надо. Лиса пьет символически. Как на открытии выставки какой. Пригубит и все. Как галочку ставит. Выпила, отъебитесь. …И выжрал я сходу три четверти пузыря… Откашлялся. Встал. И сказал: — Черный голубь. Потом подумал, поправил на плече гитарную лямку и добавил: — Фотография. Исполняется впервые… Или не впервые… Не помню, в общем! Черный голубь, белый голубь — Ты забудешь утром рано С ним, беспутным, нету сладу — Жребий брошен, карта бита… Голубь белый, голубь черный — — А еще? — попросила Лиса, изрядно помолчав. — А вот еще. — Я снял гитару и положил ее на кровать. — Гимн солнцу. Он же — гимн рыжим. Типа стих. Рыжие да ражие, пламень да ветер, Заплетут горячие косы — как плети, Имение по ветру, до утра, до света, — Какие нехорошие рыжие, — с бесконечной иронией произнесла Лиса. — А прохожий — это кто? — Прохожий — это… Но тут раздался стук в дверь. И вошла Ирка. С бутылкой. — Не помешаю? — Нет, Ир, нет, — я кинулся за стулом. — Садись. Ешь, пей, гуляй. Лиса, где у нас рюмки?.. У Ирки — очень чистое лицо. Идеальная кожа. У Лисы, например, то там, то сям вечно вылезают веснушки. Она с ними борется. Когда веснушка исчезает, она испытывает состояние, близкое к оргазму. Я ей говорю — зачем, ты же ж солнышко, у тебя должны быть веснушки. Она говорит — иди в жопу, ты ничего не понимаешь. Как-то я ей говорю, есть такое древнее средство, еще египетские женщины использовали. Буквально, говорю, светлеет женская кожа на глазах. Ну и что это за средство, спросила Лиса. Маска, говорю, из мужской спермы. Ночью она меня будит. Слушай, говорит, а как? Что, говорю, как? Маску наносить? Объяснил. Он посмеялась, сказала — я подумаю. И уснула… Смешная Лиса. Веснушки у нее — как звездочки. Ну чего их трогать? Ирка держится. Нормально держится. Светка и ее домой приглашала. Но не помнит ничего Васька. Вес набрал, пить, конечно не пьет. Забыл, видать, как это делается. Я у него был несколько раз. И заметил я в последний свой к нему приход, что не смирился его организм с этим. С амнезией этой сраной. Сидит Вася посреди комнаты в позе полулотоса и старые фотографии разбирает. На две кучки. Это вот помню. Это вот не помню. Но есть еще третья кучка, небольшая пока. И привиделся мне смысл… Ирка пьет по-человечески. Не то, чтобы любит это дело, но без равнодушия и с настроением. Доза, правда, невелика, но вполне запоминается. И уходят с ее личика через 15 минут на некоторое время думы думные. И остается смех — спасение наше. Юмор — дар богов. Собаки это узнали раньше людей. — …Был у нас в институте студент по кличке Батон. Небольшого роста, но шустрый!.. У него вся жизнь — сплошной анекдот. И вот как-то он женится, все путем, свадьба, трали-вали, и все такое. Приходит как-то в понедельник с огромным синяком. Да синяк-то какой-то уж больно неприличный. Это что — спрашиваю. Светка, говорит. Жену, то есть его Светкой зовут. Молодые, горячие. Понятно все. Но оказалось — не история, а малина. Рано утром в понедельник уезжают они на электричке из своей деревни учиться. Она — в мед. Он — в сельхоз. А жили они вместе с его родителями. Полдома им отделили. И вот утром к двери Батон подбегает — стоит его Светка и натягивает сапог. Грациозно так стоит. Попку оттопырила. Ножку вытянула. И захотелось Батону исполнить свой супружеский долг немедленно. Ну, то есть прям сейчас. 5–6 минут у них еще в запасе было. Но на кровать — это уже не успеешь. И Батон ласково так задирает у ней все что надо и все что надо приспускает. Светка — не против. Не чужой, как никак. Муж, все таки. И горячий, как жеребец. И стоит она с сапогом в руке, наклонившись вперед и постанывает. А тут его папа. Он — заядлый охотник. Промок на зорьке, уток доставая. В ноль промок. Сапоги чуть в болоте не потерял. И решил вернуться. Сапоги на штакетник повесил, чтобы вода стекала, куртку там, свитер — все развесил. А ружье в руках несет, поскольку вещь ценная. Зауэр. Три кольца. А раз он без сапог — то его не слышно. И открывается, значит, дверь настежь. И видит папа родный картину — не приведи господь. И глаза Светкины бездонные видит. И недоумение на лице сыночка бестолкового. И роняет папа ружье. И закрывает тут же дверь обратно, чтобы не мешать великому акту любви. Что он еще мог сделать? Разгибается Светка. Берет сапог поудобнее. И бьет Батона с оттягом что есть силы по самой что ни на есть морде каблуком. Вот ведь любовь что делает… Ирка смеется. И Лиса тоже. Лопают шоколад безостановочно и вижу я — хорошо им. Пусть так и будет. — Или вот еще. Только тут без матов никак. В конце будут, приготовьтесь. Первый курс. Живем вчетвером в комнате. Общежитие. Под нами — точно такая же комната. Наши девчонки там. Умницы, красавицы, скромницы и все такое. А стояк-то, труба отопления, проходит через все этажи. И выкрашивается в месте прохода цементная пробка. Образуется дырка — пять на пять. Сантиметров, в смысле. Нам что, у нас всегда шумно — ничего у них не слышим. Они там вяжут, уроки делают, мечтают. Мы тут пьем, гуляем и темы у нас для обсуждения — известные. И песни — тоже. И анекдоты — женщины вообще таких не понимают. Мать, перемать и все такое. А у нас из четверых — только трое. Четвертый — Сережа, по прозвищу Ангел. Лицо одухотворенное такое, глаза ярко-ярко голубые. В больнице он лежал в это время. От гонореи лечился. Пакостный, гад — спасу нет. Но на вид — ангел. Отсюда и прозвище. Девчонки его всегда нам в пример ставили. Видите, какой Сережа аккуратный, вежливый, как он мило улыбается. И бреется, в отличие от вас, уродов, каждый день. Враки. Он вообще не брился — не росли у него волосы. Терпели девчонки дня два. Потом поднялись наверх и устроили комсомольское собрание. Мы эту дырку тут же зацементировали и еще сумками закидали. Но имидж, как говорится, того. Уже все. Клеймо. Здравствуй, Сережа, они там тебя, эти скоты, не обижают? Зря ты к этим уродам поселился. Испортят они тебя. Чего там портить? Нормальный мужик. Как все. А что милый — ну так это так, временно. До стипендии два дня оставалось. Жрать хотелось — хоть вешайся. Уже неделю не пили. Кто это выдержит? Висел у нас за форточкой замороженный гусь в авоське. И тут мне приходит перевод. Денежный. Немного, но вовремя. Один урод в магазин кинулся. Другой — картошку в соседнем блоке выпрашивать. Третий урод, я, то есть, пошел гитару искать. А Сережа, не урод — полез за гусем. Снимает авоську с гвоздя. И не может удержать. И летит гусь вниз. Смотрим вниз — лежит на снегу. Тихо лежит. Беги, говорим, скотина, за гусем. Ангел в тапочках бежит вниз сломя голову. Выбегает на улицу. Ан — нет гуся. 14 секунд. Рекорд. Другой бы орал, матерился. А подлец Сережа — заржал, как конь и пошел на верх, предвкушая немую сцену из «Ревизора». На какой-то ступеньке тапочек у него с ноги слетел. Он вернулся за ним. И перепутал из-за этого этажи. У девчат — идиллия. Вяжут, Тургенева читают, письма пишут, перышки чистят. Открывается дверь. Врывается Ангел. Идет на середину комнаты. Делает крайне неприличный жест. И говорит: — А вот хуй вам, а не гуся!!!! Немая сцена, конечно, была… Но в другом исполнении. Ирка уже смеялась просто неприлично. Вытерла слезы. И опять засмеялась. Потом мы еще попели. Романсы там, бисер разный. Лиса сидела рядом и кусала меня за плечо. От избытка чувств. Потом Ирка сказала: — Пойду я. В гостях хорошо, а дома лучше. Спасибо тебе, Алкаш. Я проводил ее до двери. И на глазах у Лисы поцеловал ее нежно в губы. — Это тебе от Васьки. Он сам не помнит пока. Спасибо тебе. — За что? — За него. Не лишай ближнего надежды… Ничего не сказала Грустная Лиса. Только впилась долгим поцелуем в губы, только что целовавшие другую женщину. И упало на нас облако. И погас свет. Никогда не ревнуй. В этой жизни есть и другие. И они тоже — дети Бога. И они тоже хотят БЫТЬ. Будь щедрым. Лиса поняла это. …Кровать в общежитии — это еще то чудо. На нем одному-то спать — и то неудобно. А вдвоем — вообще труба. А если в смысле секс — то уж лучше без всяких кроватей. Мы кинули оба матраца — и Лисы, и Людкин — на пол. И получилась сносная поляна. И не скрипит. — …Можешь написать мне маленькое письмо? — Прямо сейчас? — Да. Я буду засыпать, а ты… это… пиши. Если я засну — ты все равно пиши. Я ведь слышу тебя даже во сне. …Мне иногда кажется, что я утопленник, а вода течет мимо и вверху проносятся корабли. Такое синее состояние души. Оно, конечно, ближе к печали, чем к радости, но он притягивает, оно нравится. Я благодарен тебе просто за то, что ты есть. За то, что есть твое тело, твои руки, твои глаза, твои волосы цвета солнца. Мне нравится, что у тебя целые, непроколотые мочки ушей, мне нравится, что ты большая, высокая и что руки у тебя меньше чем должны быть. А еще мне нравится как ты смеешься, и что ты умеешь смеяться, и что ты фотогенична. Мне даже нравится, что ты не умеешь бегать, потому что у тебя нет грации бегущего человека, но есть грация человека летящего. Летящий — это плывущий в воздухе. Вот почему мне иногда теперь кажется, что я — утопленник. Это синее, водоворотное состояние души не может существовать без далекой тени твоего тела, почти исчезающего в волнах. Время и расстояние искажают его, ты иногда вспыхиваешь, иногда сворачиваешься в призрак призрака. А толща воды бесконечна и солнце из-под воды выглядит тающим пятном света. И вечер ли, ночь — ты всегда на фоне этого пятна. Лучи солнца иногда проходят сквозь тебя и я чувствую их вкус, их запах, их теплоту. Это — почти радостное сумасшествие и остается молиться, чтобы Бог не дал мне разума увидеть все так, как оно есть на самом деле… |
|
||
Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Добавить материал | Нашёл ошибку | Наверх |
||||
|